К книге
Янтарная нить. Искренний рассказ о выживании в нацистском Берлине«Зачем тебе в Шанхай?»: Закрывается последняя дверь
43%
«Зачем тебе в Шанхай?»: Закрывается последняя дверь
6

Пансион Мандовски закрылся. Они нашли способ эмигрировать в Австралию. Мы переехали со всей мебелью к бабушке Адели. Дед Вильгельм умер в конце 1938 года, и Адель жила теперь на Нойе Грюнштрассе с нашей двоюродной сестрой Анни.

С января 1939 года все евреи были обязаны указывать дополнительное имя «Сара» или «Израиль» в документах, удостоверяющих личность. Требовалось самим подать заявку на это изменение и заплатить госпошлину. Нацистская бюрократия четко регламентировала экспроприацию. Картины, золото, серебро и драгоценности конфисковали, но мы получили за это небольшую компенсацию, смехотворно маленькую, зато именно такую, чтобы сохранялось хоть какое-то подобие порядка.

Последних еврейских врачей, фармацевтов и юристов лишали лицензий. Последние еврейские художники исчезали из общественной культурной жизни.

Когда мы болели, мы могли обратиться только к еврейскому врачу или в еврейскую больницу. Еврейские туристические агентства организовывали выезд только еврейских эмигрантов. Возник параллельный еврейский мир, существовавший полностью отдельно от окружавшего его нееврейского общества. Мы почти не имели дела с неевреями, неевреи почти не имели дела с нами.

Нам не разрешали покидать страну, но и жить здесь не давали. Все это вызывало в нас лишь еще большее желание отвлечься, хотелось немного музыки или сходить вечером в кино. Только нас больше не пускали в обычные театры. Мы не могли посещать кинотеатры или оперу. Наши радиоприемники конфисковали.

Уже в 1933 году была создана Ассоциация культуры немецких евреев (Культурбунд). Актеры, певцы и музыканты, художники по декорациям и костюмам, исчезнувшие с официальных сцен, объединились, чтобы создавать театральные и оперные представления, концерты и чтения для берлинских евреев. До 1938 года аналогичные организации существовали и в других городах. Но после Хрустальной ночи оставался только берлинский Культурбунд, который находился под постоянным наблюдением и контролем гестапо.

Еще до отъезда отец сказал мне, что Культурбунд планирует в конце лета 1939 года постановку оперетты «Графиня Марица». Искали статистов, и отец нашел мне там место, после того как салон Розы Ланг-Натансон вынудили закрыться в 1938 году. Это последнее, что он сделал для меня, перед тем как навсегда покинуть Берлин. Несколько недель спустя я отправилась в контору Культурбунда и представилась. В тот день началась совершенно новая жизнь. Нереальная, разделенная на две части, потому что, когда я приходила на репетиции в театр, казалось, будто я попадаю в другой мир.

Я стояла на сцене! Я была лишь статисткой, не нужно было ничего говорить, но это настоящая сцена, и я испытывала тот же страх перед ней, что и актеры впереди у рампы, когда наконец состоялась премьера «Графини Марицы». Меня слепил тот же свет прожекторов, так что пришлось изо всех сил стараться не моргать, и я услышала те же аплодисменты, что и актеры. Вот какой момент был всегда самым прекрасным и худшим: когда начались аплодисменты и упал занавес. Точно так же, как и люди в зрительном зале, я на несколько часов забыла о происходящем вне театра. Лишь после того, как занавес упал в последний раз, все было позади.

Находясь в театре, я чувствовала себя в безопасности. В это время мне удавалось отключиться от всего. В Культурбунде я проводила максимум времени. Только когда наступал поздний вечер, мне приходило в голову, что нужно быстро вернуться домой до наступления комендантского часа для евреев.

Вскоре мне исполнилось восемнадцать лет, и я принадлежала к первому поколению еврейской молодежи, для которой почти не существовало удовольствий – по крайней мере, тех, которые разрешалось проводить публично. По ночам царил комендантский час. Почти каждый день вводились новые ограничения: посещение купален и парков, общественных мест – хотя это давно было «запрещено для евреев». Нам не разрешалось ходить на танцы и в бассейн. Целое поколение не могло прожить свою молодость во всей полноте.

В сентябре занавес упал в последний раз. «Графиня Марица» закончилась. Началась война.

Для нас эта война означала, прежде всего, что наш театр был закрыт. В небольшом зале, который нам выделили, было недостаточно места для оперных спектаклей с оркестром. С того момента можно было только ставить спектакли, устраивать чтения и кинопоказы, давать концерты камерной музыки. Пока вермахт входил в Польшу, мы репетировали «Укрощение строптивой». Небольшие роли распределили, когда я стояла где-то на заднем плане. И внезапно услышала свое имя.

– Марго!

– Да?

Я протиснулась вперед.

– У тебя красивые ноги, – сказал режиссер Фриц Фистен, – ты играешь пажа!

Так я получила свою первую настоящую роль, и прежде всего благодаря тому обстоятельству, что мои ноги хорошо смотрелись в обтягивающих брюках.

Нас становилось все меньше и меньше: актеров, техников сцены и публики.

Вместе с людьми постепенно исчезала и причина, по которой мы существовали. Почти ни дня не проходило без прощаний. Денег стало мало, поскольку Культурбунд финансировался за счет членских взносов, а члены ассоциации постепенно отправлялись в эмиграцию.

В начале 1940 года нас покинула и костюмерша. К этому моменту у нас уже не было средств на изготовление новых костюмов для каждой постановки, мы больше не получали ткани. Так что пришлось постоянно переделывать и приспосабливать заново костюмы из реквизита.

Художница по костюмам Ханна Литтен знала, что я квалифицированная портниха, и мне досталось второе место в Культурбунде. Днем я сидела за швейной машинкой в комнате с реквизитом между горами старых костюмов: шила, меняла, подгоняла. Что не успевала закончить, брала домой.

В этот период мне часто приходилось бывать в администрации Культурбунда и просить деньги, если понадобится рулон швейных ниток или банка булавок. Председатель правления Адольф Фридлендер контролировал каждый грош. Он мне не особенно нравился. Ему было чуть за тридцать, однако мне он казался гораздо старше. Господин Фридлендер был худощавым, почти тощим и носил очки. На его костюмах были самые резкие складки, какие я когда-либо видела, и каждый из его тонких приглаженных волос мышиного цвета дисциплинированно прилегал к узкой голове с помощью бриллиантина. Я считала его высокомерным и спесивым, ведь он, очевидно, считал ниже своего достоинства произносить в разговоре со мной больше слов, чем необходимо.

Пока я проводила время между театром и швейной машинкой, полностью погруженная в этот мир, мать лихорадочно пыталась найти для нас возможность эмигрировать.

Тем временем мы получили письмо от тети Джетти из Бразилии. Она прислала документы на въезд.

Мать немедленно обратилась в главное управление полиции с заявлением о выдаче справок об отсутствии судимости, необходимых для эмиграции, – затем их пришлось перевести на португальский. После этого она заказала упаковщиков в транспортной компании – те появились вместе с офицерами таможни, которые должны были проконтролировать, чтобы мы не спрятали никаких украшений или других вещей, которые требовалось сдать. В конце концов ящики опечатали и доставили на склад перевозчика, где они должны были находиться до нашего выезда.

На следующий день мама ушла с бумагами Джетти в консульство Бразилии за визой. Она ждала несколько часов, пока не подошла очередь и ее не пропустили в офис. Чиновник взял бумаги и коротко взглянул на них. А затем вернул.

– Это подделки, – сказал он.

– Этого не может быть! – в ужасе воскликнула Гуши. – Они от моей сестры!

Чиновник пожал плечами.

– Значит, вашу сестру обманули.

Дома мама написала Джетти. Она извинилась за то, сколько хлопот доставляет сестре, и умоляла ее снова прислать документы, на этот раз подлинные. Несколько недель спустя пришел ответ: «Дорогая Гуши, к сожалению, я больше ничего не могу для вас сделать. Бумаги стоили очень дорого. У нас больше нет денег. Мне жаль».

Это означало, что Бразилия для нас закрыта. Тем не менее мы не сдавались. Я регулярно ходила в туристическое агентство на Майнекештрассе, где можно было купить билеты на корабль. Заходила несколько раз в неделю, надеясь, что что-то получится.

Однажды я узнала о возможности получить через эту контору визу для въезда в Центральную Америку, Гватемалу, Сальвадор, Эквадор или Гондурас. Для этого требовалась относительно небольшая сумма, конечно, в долларах. Но как раздобыть валюту?

Вместо этого мама попыталась снова связаться с одним из двоюродных братьев, живших в Голландии. Георг был одним из девяти сыновей Хехта, братом Вальтера, Брунхена и Рихарда. Молодым он уехал в Голландию и женился на богатой еврейке, тете Милли. Так он стал владельцем одного из лучших магазинов женской одежды в Амстердаме.

Георг уже перевез в Амстердам всех братьев и сестер, а также Рихарда и Марту с мужем Паулем, владевших имением Вальдфриден.

Поместье было давно потеряно. Осенью 1938 года Марта, Пауль и Рихард отказались от него, ожидая эмиграции в Америку. Когда погромщики приехали в Вальдфриден в Хрустальную ночь, они не знали, что поместье больше не принадлежит евреям: разбили стекла, ворвались в особняк и опустошили его. Дом прислуги пощадили, потому что там жил управляющий. Тот самый человек, который управлял поместьем уже при нас. Однако к тому времени он вступил в партию.

Старший сын Пауля и Марты Герман эмигрировал в Америку в 1936 году, сначала по туристической визе. Когда истек срок действия визы, он отправился на Кубу, а оттуда вернулся в США в качестве легального иммигранта. Позже забрал братьев и сестер. У родителей, Марты и Пауля, были слишком большие номера квот, им пришлось остаться и вместе с большинством двоюродных братьев и сестер из семейства Хехт уехать в Голландию, чтобы ожидать там вызова по номеру квоты.

Через туристическое агентство на Майнекештрассе матери удалось поговорить по телефону с Георгом в Амстердаме.

– Гуши!

Он явно обрадовался.

– Как у вас дела?

– Спасибо, – ответила мама, – а у вас?

– Потихоньку, – весело сообщил Георг. – Эрих теперь тоже здесь. Он только что купил виллу в Хилверсюме и открыл там пансионат.

– Замечательно! Георг, мне нужно тебя кое о чем попросить.

Тишина на другом конце провода.

– Мы можем получить визу. В Гватемалу. Но у нас нет денег. Долларов. Ты единственный, кто может нам помочь.

– Дорогая Гуши…

Хорошее настроение Георга внезапно улетучилось.

– Мне очень жаль. Ты же знаешь, братья и сестры у меня. Они все здесь. Я должен о них позаботиться.

– Я понимаю, но…

– Я ничего не могу тебе дать. Мне очень жаль.

Гуши подождала еще немного, но двоюродный брат молчал. Тогда она повесила трубку. Одно из дорогих пальто в его магазине стоило бы примерно столько, сколько нам нужно было отдать за визу.

Затем мама нашла возможность получить визу в Китай и купить билет на корабль до Шанхая. Раньше мы и представить не могли, чтобы отправиться так далеко. В течение многих лет вообще не задумывались об отъезде, особенно потому, что отец не хотел об этом говорить. Теперь Шанхай был одним из последних мест, куда еще давали визы.

Так как нам с братом не исполнился двадцать один год, нужно было разрешение отца на выезд из Германии. От него по-прежнему нерегулярно приходили открытки без постоянного адреса – где-то в Бельгии. Мама написала ему письмо с просьбой дать письменное согласие на нашу эмиграцию.

В какой-то момент пришло несколько коротких строк: «Зачем тебе в Шанхай? – написал отец. – Умереть с голоду можно и в Берлине!» Согласия он не дал.

Это одно из последних его писем. Больше мы о нем не слышали. Бельгию, которая до этого была нейтральной, как и Голландию, теперь оккупировали немцы. Вскоре после письма, которым он воспрепятствовал нашему отъезду в Шанхай, отца арестовали и отправили в лагерь Сен-Сиприен во Франции. Собирался ли он бежать из Бельгии? Этого я так и не узнала.

В конце 1940 года ходили слухи, что всех евреев должны постепенно переселить в пределах Берлина. У нас уже забрали права арендаторов и могли в любое время уволить. Тех, кто потерял квартиру, перевели в так называемые еврейские дома – их владельцами были евреи, и эти дома еще не экспроприировали. Тот, кто до сих пор имел собственную квартиру, получал назначенных субарендаторов. Таким образом, берлинских евреев постепенно собирали на все меньшей территории. Вскоре и мы получили извещение, что бабушка Адель должна покинуть квартиру, в которой мы жили впятером.

Маму, брата и меня обязали переехать в еврейский дом в район Берлин-Кройцберг, на Скалитцерштрассе, номер 32, к госпоже Мейснер. Кузина Анни и бабушка Адель получили по комнатке в другом районе, далеко от нас. Перспектива первого настоящего расставания с бабушкой наводила на грустные мысли. Я искренне любила ее. Как и мама, она была важным человеком в моей жизни. Конечно, мы проживали в одном городе, но в то время казалось, что от Берлин-Митте до Кройцберга далеко как до луны. Мы знали, что ждет впереди. Из-за комендантского часа нам больше не разрешали свободно передвигаться.

Каждый день могло случиться что-то ужасное, и мы никогда не узнали бы, что с бабушкой. В конце концов, больше не было даже телефона.

Поскольку все вещи с момента неудачной попытки эмиграции хранились в транспортном агентстве, мы ехали только со столом, нашими кроватями, несколькими стульями, лампами, картинами и синим диваном, с которым не могли расстаться, когда двигались в полупустой мебельной повозке на Скалитцерштрассе. Я никогда раньше не видела этого района. В отличие от красивых зданий в стиле модерн вокруг Людвигкирхплац, однообразные многоквартирные дома показались мне мрачными и отталкивающими. Над головами гремела надземная железная дорога. Затем мы остановились перед желтым домом под номером 32. Мы полагали, что он станет нашей последней остановкой в Берлине.

Мама продолжала искать, изучать, планировать. В маленькую записную книжку вносила все адреса, которые могли пригодиться. Она собирала их, как заклинания, как волшебные заговоры, которые, возможно, могли бы спасти нас, даже если непонятно, как их использовать: адреса знакомых, которые жили за границей, адреса и номера телефонов туристических агентств, где можно купить переезд на корабле, контакты транспортных агентств. Мы уже упустили так много возможностей: Бразилию, Центральную Америку, Шанхай. Одной из последних осталась Америка, поскольку США еще не вступили в войну.

Однажды мама услышала о человеке, у которого якобы хорошие связи с американским консульством, поэтому узнала его адрес и договорилась о встрече. Она должна была состояться в нашей квартире на Скалицерштрассе, где мы жили вчетвером в трех комнатах.

С новой арендодательницей, госпожой Мейснер, мы прекрасно ладили, хотя нас заселили к ней насильно.

Она родилась в Польше и после Первой мировой войны переехала в Берлин вместе с мужем и маленьким сыном. Вскоре у них родился второй ребенок, дочь Клер. Жертвами «польской акции» в октябре 1938 года, когда нацисты арестовали тысячи польских евреев и выслали из Германии, стали господин Мейснер и его сын. Евреев погрузили в поезда и отправили через немецко-польскую границу, где они на несколько недель застряли в барачном лагере, ведь и полякам эти люди были не нужны. В какой-то момент лагерь расформировали, и с тех пор госпожа Мейснер ничего не слышала о муже и сыне, жила вдвоем с Клер. Обе планировали эмигрировать в Америку. У Клер, родившейся в Берлине, уже был аффидевит и все необходимые документы. Однако у самой госпожи Мейснер почти не осталось возможности уехать, поскольку она полька и номер квоты был астрономическим. Моя мама очень хотела, чтобы и госпожа Мейснер встретилась с человеком, имевшим связи в американском консульстве.

Она была великодушной, и в конце концов в гостиной госпожи Мейснер сидело шесть человек, ожидая таинственного посредника: кроме нас и хозяйки присутствовали актер Фредди Берлинер, он же Альфред Бальтофф, которого я знала по Культурбунду, и Эгон Маркус, наш сценограф. Оба хотели эмигрировать. И у обоих были большие номера квот.

Мы сомневались, что этот посредник действительно придет и что он вообще существует. Все звучало слишком хорошо, чтобы быть правдой. Но звонок раздался вовремя. Я пошла открывать. Передо мной стоял невзрачный мужчина лет сорока в аккуратно выглаженном костюме и с добрым, открытым лицом.

Вид его вызывал доверие, и это сразу вселило в меня надежду.

– Марго Бендхайм.

Я протянула руку. Он пожал ее и внимательно посмотрел на меня. Я повела его в гостиную. Гость сел к нам за стол.

– Рассказывайте!

Для матери, брата и меня ситуация была наихудшей, ведь у нас не было аффидевита.

– У меня есть, – сказал Эгон Маркус, – только мой номер квоты слишком большой.

Мужчина удовлетворенно улыбнулся.

– Ну, тогда все очень просто: Марго должна выйти замуж за Эгона!

Мы с Эгоном посмотрели друг на друга. То, что я не воспринимала его как мужчину, знали все. И не так я представляла собственную помолвку.

– В Америке можете развестись. Но так Эгон сможет вписать семью Марго в аффидевит. А с номером квоты что-нибудь придумаем.

Этот человек увидел возможности для всех, в том числе для госпожи Мейснер и Фредди Берлинера.

– Я знаю людей в американском консульстве в Штутгарте. Если поговорю с ними, проблем не будет. Лишь одна небольшая компенсация за их усилия.

Все зависело от денег, это ясно.

– Конечно, – ответила мама, – у нас есть.

Каждый дал этому человеку деньги, чтобы тот помог нам уехать. После его ухода мы начали готовиться к свадьбе. Мне не хватало некоторых документов, но их быстро собрали. В конце концов мы с Эгоном пошли в ЗАГС, чтобы подать заявление.

Мы сидели перед регистратором и смотрели, как он листает документы. Наконец он поднял глаза.

– Вам восемнадцать? – спросил он.

– Исполнилось девятнадцать.

– Еще несовершеннолетняя.

Он разложил бумаги на столе.

– А где согласие отца? У вас оно есть?

Об этом я не подумала. Я помотала головой.

– Просто попросите его подписать согласие и возвращайтесь, – сказал чиновник чуть более дружелюбно, – нет причин расстраиваться. Все получится. Поговорите вежливо с папашей.

– Спасибо, – произнесла я и встала.

Мы вышли из ЗАГСа и пошли домой. Значит, нам не пожениться. Я знала, что мама не станет писать второй раз.

Она не попросила бы отца о чем-либо второй раз после того, как он разрушил наши шанхайские планы двумя короткими предложениями, нацарапанными на открытке.

– Бессмысленно, – ответила мама, когда я все рассказала.

Мы не знали, что отца и так больше не было в Бельгии. Письмо никогда бы не дошло.

Теперь маме пришлось попробовать связаться с нашим посредником. По берлинскому адресу его больше не было. Постепенно мы забеспокоились. Ему дали деньги, но мы больше ничего не слышали о нем.

Все сидели за обеденным столом, включая госпожу Мейснер и Клер.

– Разве он не сказал, что его контакты находятся в Штутгарте? – спросила мама. – В американском консульстве?

– Нам нужно в Штутгарт, – решила госпожа Мейснер, – лучше всего, если поедут Марго и Клер.

Сказать просто, но зимой 1940–1941 годов это было опасное путешествие. Евреям не разрешалось покидать места проживания. Если бы в поезде кто-нибудь поинтересовался нашими удостоверениями личности, это могло означать арест. Кроме того, в Штутгарте мы никого не знали. Оставалась лишь надежда, что в американском консульстве нам помогут.

Две еврейские девушки, одни во время войны, пересекли всю Германию. Мне было девятнадцать лет, Клер Мейснер едва ли старше. Рано утром мы сели на поезд. Поездка заняла много часов. Каждый раз, когда кто-то распахивал дверь нашего купе, мы вздрагивали, но это всегда был пассажир, который садился в поезд по дороге, или контролер.

Ближе к вечеру мы прибыли в Штутгарт и добрались до консульства, спрашивая дорогу. К счастью, там было открыто.

В секретариате никогда не слышали имя нашего посредника. Секретарша отправила нас дальше к сотруднику консульства.

– Я не знаю, – сказал чиновник, – во всяком случае, здесь он не работает.

– Он с кем-то здесь дружит, – заметила я.

– Можете опросить всех.

Мужчина встал и отвел нас в соседний офис. Очевидно, ему было жаль нас. Мы с Клер устали от поездки и были бледны от страха и голода: почти ничего не ели весь день.

Затем осторожно расспросили сотрудников. Того человека не знал никто. Никто о нем никогда не слышал.

Совершенно обескураженные, мы вернулись на вокзал и сели на ночной поезд до Берлина. Домой вернулись рано утром. Мама и госпожа Мейснер сидели рядом на диване, бодрствуя. Они не спали всю ночь и ждали нас.

Мама винила себя.

– Мы отдали ему все деньги. Последние деньги! Фредд и Эгон. Я познакомила его с обоими!

Она заплакала. Впервые за долгое время я увидела мать в отчаянии. Собственное несчастье она могла перенести, но не то, что несет ответственность за несчастья других. Мгновение спустя она снова была полна решимости.

– Это моя вина. Я сама поеду в Штутгарт. Мне нужно все устроить.

На следующий день в четыре часа утра мама ушла из дома. Я встала, чтобы приготовить ей завтрак и проводить до двери.

– До завтра, – сказала она, – ложись спать пораньше. Не жди меня.

Я осталась одна с братом в квартире госпожи Мейснер. Около десяти часов, как всегда, пошла в Культурбунд и провела там весь день.

Вечером пришла домой и приготовила ужин вместе с госпожой Мейснер. Потом мы ждали. Мы были слишком взволнованы, чтобы лечь спать пораньше. Около полуночи я отправила Ральфа в кровать. Госпожа Мейснер и Клер постепенно устали и распрощались. Я была единственной, кто не спал, и легла на наш синий диван, стоявший в гостиной. Раз в несколько минут смотрела на часы. Я слишком нервничала, чтобы спать, и в то же время изо всех сил боролась с усталостью.

В какой-то момент утром я заснула. Когда проснулась, было уже светло. Я вскочила и побежала в спальню. Наверняка мама лежала в постели и спала. Она пришла очень рано и не хотела меня будить.

Однако кровать оказалась пуста. На другой лежал Ральф. Он только что проснулся и сонно смотрел на меня близорукими глазами.

Ему было четырнадцать, но в этот момент он походил на маленького мальчика.

– Где она? Уже здесь?

– Нет. Но обязательно придет сегодня вечером. То, что ее еще нет, – хорошо. Она точно встретила того мужчину и поэтому опоздала на поезд.

На следующую ночь я снова лежала на синем диване и ждала. Потом спала с Ральфом, который плакал, пока не уснул. Мы ждали день, два дня, неделю. Гуши не появилась.

Ральф сломался. Еще ни дня в своей жизни он не провел без мамы. Я пыталась утешать его, но не знала, что сказать. Он почувствовал: что-то случилось. Я и сама была в таком отчаянии, что не делала ничего, кроме как часами лежала рядом с ним и гладила его волосы. В итоге от волнения у него поднялась высокая температура: тело спряталось в болезнь. Может, так лучше. Хотя теперь я должна была заботиться о нас обоих. Вечером я возвращалась из Культурбунда, нагруженная огромными пакетами, в которых были костюмы, – их требовалось перешить. Ночи напролет я сидела за машинкой и шила, а утром относила костюмы обратно в театр. Мне нужно было ходить по магазинам и готовить, ухаживать за братом и утешать его. При этом я чувствовала себя одинокой и покинутой. Мы ничего не слышали о матери несколько недель.

Однажды в почтовом ящике появилось письмо. Оно было из гестапо. Я вскрыла конверт еще на лестничной клетке. Адресовано мне. Повестка в штаб-квартиру гестапо на Принц-Альбрехтштрассе.

Наверху, в квартире, я показала повестку госпоже Мейснер.

– Мне нужно в гестапо!

Она не отреагировала. Просто сидела за кухонным столом, неподвижно.

Только тогда я увидела, что перед ней на столе лежит лист бумаги. Такое же письмо, какое получила я.

Через огромные железные решетчатые ворота я вошла во внутренний двор штаб-квартиры гестапо. Было страшно. И одновременно надежда, что я что-нибудь узнаю о матери, может, даже увижу ее.

Ворота захлопнулись за мной с громким стуком. Было ощущение, что в этот момент за пределами ворот оказался весь мир. Где мама? Возможно, сейчас она в этом здании, где-то там, за одним из окон, в комнате для допросов или в камере.

Я прошла через еще одну решетку. За ней сидел эсэсовец. Мне приказали сообщить о себе в комнате с определенным номером.

Я знала, что повестку получила и госпожа Мейснер. Только не была готова к тому, что в этой комнате соберется так много людей. Некоторых я знала. Там были и Эгон Маркус, и Фредди Берлинер. В какой-то момент начали вызывать по фамилиям. Один за другим люди выходили из комнаты. Никто из вызванных не вернулся. Я пыталась представить, что с ними случилось. Говорила себе, что они наверняка давно покинули здание через другую дверь, складывалось ощущение, будто все просто исчезают. Здание было само по себе чем-то нереальным. Дом, который, казалось, поглощает и уничтожает всех, кто заходит внутрь.

– Эгон Маркус!

Его вызвали на допрос. Полчаса позже настала очередь Фредди Берлинера. Потом – госпожи Мейснер. За все время мы не произнесли ни слова, прощались лишь взглядом.

Я думала о брате, который лежал дома больной и волновался. Думала о матери и о том, в чем гестапо могло ее обвинить. Очевидно, все в этой комнате имели какое-то отношение к нашему посреднику из Штутгарта.

Прошло несколько часов. В комнате было тепло, все окна закрыты, и я бесконечно устала из-за духоты. Я почти не обращала внимания на происходящее вокруг. В какой-то момент я подняла взгляд и увидела, что нас осталось двое: я и пожилой мужчина. Его позвали, я осталась одна и апатично уставилась перед собой. На голых, выкрашенных в бледно-зеленый цвет стенах комнаты ожидания не было ничего, на чем можно было задержать взгляд.

– Марго Бендхайм!

Прозвучало почти как спасение. Человек в форме провел меня по длинным коридорам в другую комнату – помещение для допросов. В центре располагался стол, у которого я должна была сесть. Через несколько минут вошел офицер гестапо и занял место напротив.

Офицер начал расспрашивать меня.

– Где вы живете?

– Скалитцерштрассе, 32.

– Где находится ваша мать?

– Я не знаю.

– Где вы храните семейные драгоценности?

– У нас больше нет драгоценностей.

– Вы были когда-нибудь в Штутгарте?

– Да.

– В американском консульстве?

Я кивнула.

Затем он назвал много имен, в том числе имя посредника.

– Вы знаете, кто это?

– Да.

Я не знала, было ли это правильным решением. Я не знала, что уже сказала мама.

Многие вопросы повторялись, я должна была следить, чтобы всегда давать одни и те же ответы и не говорить ничего такого, что могло поставить под угрозу всех нас. Постепенно удалось понять из его вопросов, что случилось с матерью. Человек, который якобы имел хорошие связи с консульством, оказался мошенником. Кто-то донес на него. Его арестовали, отвезли в гестапо. Поскольку тот человек подозревал, что донесла мать, он начал перекладывать часть вины на нее: обвинял в том, что она переправляла за границу ценные вещи. Якобы в наших ящиках, которые давно хранились на складе транспортной компании, упакованные и опечатанные для отъезда в Бразилию, находились драгоценности и деньги.

– Что в этих ящиках?

Я лихорадочно размышляла. Невозможно представить, чтобы мама действительно что-то там спрятала. Содержимое проверили и опечатали. Маловероятно, чтобы что-то ускользнуло от внимания сотрудников таможни. Они придирчиво следили, чтобы еврейские ценности не покидали страну. А если ей все-таки удалось? Возможно, она не сказала мне об этом, чтобы защитить. Неужели призналась в чем-то, о чем я ничего не знала? Я приняла решение.

– Откройте ящики и посмотрите. – Я постаралась произнести это равнодушно. – Все они находятся в транспортной компании. Откройте их.

Гестаповец молчал. По-видимому, не знал, что еще спросить, или хотел напугать меня молчанием. Он просто заставил меня сидеть, ничего не происходило. Я оглядела комнату. Остальные тоже были здесь? Куда их потом оправили?

Из комнаты вело несколько дверей. Я попыталась представить, через какую они ушли, Эгон Маркус, госпожа Мейснер и Фредди Берлинер. Гестаповец по-прежнему молчал.

Наконец посмотрел на меня. Я попыталась не отводить взгляд.

– Вы можете идти!

– Что с моей матерью? Она здесь? Могу я ее увидеть?

Гестаповец скрестил руки на груди.

– Конечно нет!

Я встала и вышла из комнаты. В коридоре ко мне подошел другой служащий. Я боялась, что он поведет меня налево вниз по коридору, глубже в здание, что, возможно, запрет меня на замок, как и маму. Даже если офицер гестапо не говорил, я знала: она там. Чувствовала. Служащий повел меня направо, в том направлении, откуда я пришла. Снова за спиной захлопнулась решетка, но на этот раз я стояла по другую сторону ворот. И подумала, что впервые в жизни вижу небо.

Брат ждал меня. Я вышла из дома в первой половине дня, а сейчас вечер. Госпожа Мейснер находилась дома уже несколько часов. Ральф открыл дверь. Он снова плакал. К вечеру у него исчезла всякая надежда. Брат был уверен, что я никогда не вернусь, как и наша мать.

Следующие несколько дней мы жили в одном и том же ритме. Мы были словно одурманены. Я продолжала работать для Культурбунда и обеспечивала брата.

До сих пор не было никаких известий. Зимой она уехала, а сейчас уже весна. Скоро Песах.

В первый вечер я подумала обо всех других вечерах Песаха, которые мы отмечали в доме бабушки и дедушки. Дед всегда приводил кого-нибудь из синагоги на ужин – людей, которые никого не знали в Берлине, или тех, у кого не было семьи. Он читал вслух из Агады историю исхода евреев из Египта.

В тот вечер мы с братом просто сидели за столом вместе с госпожой Мейснер. Клер не было: уехала в Португалию и успела на последний корабль, направлявшийся в Америку.

Внезапно раздался звонок в дверь. Мгновение мы просто ждали. Не представляли, кто может прийти к нам в вечер Песаха. Звонок прозвенел еще раз. Я подошла к двери и открыла. Там, на темной лестничной клетке, стояла мама, одна и очень бледная. На ней старое зимнее пальто, в котором она ушла более двух месяцев назад.

Словно дар Божий. Мать ни словом не обмолвилась о том, что пережила в гестапо. Она не рассказала, как ее выследили, что пережила в тюрьме. Словно ей хотелось защитить нас от всего ужаса, который творился за стенами. Так было в нашей семье всегда: пока о плохом не говорили, оно не существовало.

Что бы ни произошло в Штутгарте и в штаб-квартире гестапо – и эта попытка покинуть страну провалилась. Неужели нас преследовали несчастья? Может, такова наша судьба – остаться здесь. Казалось, все планы обречены на провал каким-то почти загадочным образом.

Сначала мы не реагировали на опасность: не могли расстаться с бытом, нашей жизнью, имуществом. Когда наконец поняли, что должны покинуть страну, нацисты уже начали забирать все. Теперь мы хотели уйти даже с пустыми руками. Но перед нами закрылись границы. Будто все нас боялись, хотя это мы должны были опасаться за свою жизнь. Немецкие евреи были никому не нужны. Мы представляли собой угрозу. Даже могущественные США боялись за свой социальный мир, собственные родственники, которые уже жили в безопасности, не желали поделиться с нами своим скромным достатком. Однако мы не хотели от них ничего, кроме возможности выжить.

Для меня подошел к концу период, во время которого я, несмотря на все беспокойство о матери, жила на что-то. Меня призвали на принудительную работу, и пришлось отказаться от Культурбунда.

Все чувствовали, что он и сам скоро перестанет существовать. Нас становилось все меньше. Одних призвали на принудительные работы, другие эмигрировали. Для последних это означало расставание с немецкой культурой и языком. То есть коренное изменение в первую очередь для певцов и актеров. Сколько из них сумели бы продолжить карьеру в США, или в Южной Америке, или в Шанхае?

Остались в основном люди без прочных связей и влиятельных друзей или родственников.

В их число входила и семья Гольдшлаг. Стелла Гольдшлаг была певицей и дала несколько концертов в культурной ассоциации. Мы несколько раз встречались в Культурбунде. Она была на год младше и на год позже меня училась в школе декоративно-прикладного искусства «Фейге унд Страсбургер».

Я знала ее лишь поверхностно, даже когда мы пересекались снова и снова. Внешне мы сильно отличались друг от друга. Я была невысокого роста, с темными глазами и почти черными волосами, а Стелла – высокой, светловолосой, с широким открытым лицом и лучистыми синими, широко расставленными глазами. Арийка как из учебника, думали все, кто ее видел. Только это не принесло никакой пользы. Пока нет.

Гольдшлаги оказались в таком же положении, как и мы; неоднократно пытались эмигрировать и всегда терпели неудачу. После закрытия Культурбунд я потеряла Стеллу из вида. Нам суждено было встретиться снова три года спустя.

Весной всех евреев начали постепенно обязывать к принудительным работам. Меня отправили на фабрику Дойта на Ораниенштрассе в Кройцберге: собирать и обрабатывать металлические детали для оборонной промышленности. Что именно там производили, нам не сообщали. Это была тяжелая, однообразная работа. Многие евреи, занятые на принудительных работах, выходили лишь в ночную смену. Оплачиваемые работники приходили днем, мы почти не видели их. Смена была организована таким образом, чтобы евреи никогда не встречались с неевреями. Из-за этого мы все сильнее ощущали, будто живем в другом, в темном мире.

Недолгий сон днем, много часов, которые я проводила за однообразными манипуляциями, утомляли. По крайней мере, фабрика располагалась недалеко от Скалитцерштрассе, так что я могла ходить на работу пешком. Из-за комендантского часа мне требовалось специальное разрешение, чтобы передвигаться по улице.

Между тем Ральфу исполнилось шестнадцать лет. При других обстоятельствах он наверняка пошел бы в гимназию и постепенно готовился бы к выпускному экзамену.

Но сейчас он был «евреем-оружейником», который работал по десять часов в день у станка и занимался шлифовкой деталей для электродвигателей на заводе «Элмо», оружейном заводе компании «Сименс». Там он снова встретил Стеллу Гольдшлаг, которая работала в том же цехе.

Смена Ральфа была дневной, а моя – ночной, поэтому мы почти не виделись. Каждый день брат ездил на метро в направлении Сименсштадта. Изначально нам разрешили пользоваться метро, но уже через несколько недель запретили общественный транспорт, и поэтому Ральф мог ездить только по специальному разрешению.

Мама вела домашнее хозяйство по мере сил. Ей приходилось преодолевать бесчисленные ограничения и запреты. Ходить по магазинам разрешалось только между четырьмя и пятью часами пополудни. Шла война, продуктов и так было немного, а то, что оставалось ближе к вечеру, уже невозможно было купить. К тому же наши пайки были меньше, чем у неевреев. Есть хотелось всегда, иногда мне с трудом удавалось продержаться на ногах всю ночную смену.

20 января 1942 года на Ванзейской конференции приняли решение об организации депортации евреев. Конференция проходила всего в нескольких километрах от нас, но мы не подозревали об этом. Не знали, что решение об уничтожении принято. Уже с ноября 1941 года через железнодорожный вокзал Грюневальд на восток отправили несколько эшелонов с берлинскими евреями. Все они направлялись в Ригу. Восток – сторона света, которой мы скоро научились бояться. По крайней мере, со времен Хрустальной ночи мы знали о существовании концентрационных лагерей. Заксенхаузен, к северу от Берлина, Бухенвальд, Дахау – все эти названия были на слуху.

Они находились в Германском рейхе, и мы могли представить, что оттуда можно вернуться. Думали, что евреев там ожидали принудительные работы, но необязательно смерть. Название «Освенцим» еще не знали. Для нас это был «Восток». Именно с этим термином связывалась полная неизвестность, безымянный ужас.

Решение об организации массового убийства приняли на Ванзейской конференции, однако само уничтожение уже началось. Эгона Маркуса, сценографа из Культурбунд, за которого я должна была выйти замуж, чтобы получить возможность эмигрировать по его квоте, доставили в Ригу одним из первых эшелонов. Только после войны я узнала, что с ним произошло: людей из первых спецпоездов расстреливали сразу по прибытии. Позже эшелоны прибывали в рижское гетто или другие концлагеря – в том числе в Освенцим, о существовании которого мы ничего не знали в начале 1942 года. Если бы я вышла замуж за Эгона, оказалась бы с ним в этом эшелоне. Наша свадьба не состоялась из-за того, что не хватало некоторых документов. И эта неудача спасла мне жизнь.

Однажды на пороге неожиданно появился Фредди Берлинер. С того дня в штаб-квартире гестапо я его не видела. Культурбунд распустили в конце 1941 года. Некоторым все же удалось проработать некоторое время в еврейской общине, в том числе Фредди, который был очень известным актером. Как Альфред Бальтофф, он выступал на сцене в Вене и Берлине, но при национал-социалистах евреям было запрещено использовать сценические псевдонимы, и поэтому во времена Культурбунд мы знали его как Альфреда Израэля Берлинера.

А теперь Фредди стоял перед нами с вопросом:

– Вы можете меня спрятать?

– Что случилось? – спросила мама.

– СС в коммуне. Они арестовывают всех без разбора.

– А ты?

– Я?

Фредди заговорил высоким голосом и автоматически перешел на венский диалект.

– Я спокойно взял шляпу и пальто и прошел мимо них. И вот я здесь.

Его спас актерский опыт. Никто не остановил мужчину, когда он, приветливо здороваясь, выходил из дома, проходя через отряды эсэсовцев.

Мама оставила его у нас на несколько дней. Все это время я боялась, что вот-вот ворвутся эсэсовцы. Все знали, что мы с Фредди дружим. Но маму, казалось, это не тревожило. Он не хотел возвращаться в свою квартиру. Там его наверняка ждали, поэтому Фредди попросил друзей уведомить хозяйку квартиры. В ответ она отправила некоторые из его вещей в условленное, секретное место.

Через несколько дней Фредди ушел в подполье. Это тоже была возможность: залечь на дно, уйти в подполье, перейти на нелегальное положение. Может, это возможность и для нас?

После того как Фредди Берлинер покинул офис еврейской общины, официально его больше не существовало. Это показалось нам смелым и безнадежным. Но я вспоминала об этом снова и снова в течение следующих нескольких месяцев – о том моменте, когда Фредди покинул наш дом.

Сама я больше не видела его. Но Фредди Берлинер выжил. После войны он остался в Берлине, стал киноактером и актером озвучивания. Свой своеобразный высокий, ломкий голос он, среди прочего, подарил Чарли Чаплину, Питеру Лорре и Алеку Гиннесу.

В то время, как мы узнавали все больше и больше новостей о депортации и арестах, я влюбилась второй раз в жизни. Маме давно пора было удалить желчный пузырь. Навещая ее в еврейской больнице, где ей должны были сделать операцию, я приехала как раз в тот момент, когда анестезиолог сообщал о рисках. Вскоре я заметила, что анестезиолог разговаривает больше со мной, чем с мамой. Операция прошла хорошо, в последующие дни я навещала мать, когда было возможно. Как бы случайно, анестезиолог постоянно заглядывал в палату. Постепенно мы сблизились. Он был спокойный, сдержанный человек, совершенно непохожий на Филиппа Левина. Это не было несчастной любовью, как первый раз. Просто он мне нравился.

Когда мы встречались, я чувствовала себя в безопасности. Хотя часто мы видеться не могли, поскольку я каждый вечер ходила на принудительные работы на предприятия Дойта, а он работал день и ночь в больнице. О его жизни я мало что знала, кроме того, что он жил со старшим братом и матерью. В какой-то момент он пропал. Я забеспокоилась. Прождав почти неделю известий или его прихода, я отправилась утром после работы в больницу. В итоге встретила того, кто знал, что произошло: семья получила уведомление, что старший брат и мать должны явиться для отправки на восток. Младшего в списке не было, его перевели в еврейскую больницу на Иранише штрассе, где срочно искали врачей. То, что ты нужен, – в то время единственный полис страхования жизни. Однако мой друг не мог представить, чтобы его семья уехала, а сам он остался в Берлине.

Как анестезиолог, он имел доступ к сильнодействующим средствам. Прежде чем брата и мать забрали, он ввел обоим по смертельной дозе препарата. А затем покончил с собой.

Я пошла домой. Когда-то я плакала целыми днями из-за любовной тоски по Филиппу Левину. Прошло лишь несколько лет, но они казались десятилетиями. Теперь у меня почти не осталось сил быть несчастной. Мы постоянно жили в ожидании, что произойдет нечто ужасное, и едва ли что-то могло нас ошеломить.

А затем – известие о смерти бабушки Адели. Нам редко удавалось увидеться, она жила далеко. Когда мы ее навещали, приходилось преодолевать половину Берлина пешком, поскольку метро и трамваем нам больше не разрешалось пользоваться.

Теперь она умерла, а мы так и не посетили ее еще раз. Надлежащих похорон не было. Тем не менее бабушка Адель умерла естественной смертью, что уже больше не было само собой разумеющимся. Депортировали не только мужчин и молодых людей, пожилых тоже, многих в гетто Терезиенштадт.

Я не могла плакать по бабушке. Нужно было абстрагироваться, собрать все силы ради следующего дня, следующего часа.

Контакты с другой бабушкой, Бетти, были разорваны после того, как отец ушел. В те дни мы получили от него еще одну открытку. Побег в Бельгию оказался напрасным. Он писал из лагеря Гюрс во Франции. Тогда мы слышали о нем последний раз.

Тем временем мама искала новый способ обезопасить нас от депортации. То, что Фредди выбрал нелегальную жизнь, произвело на нее впечатление. Она начала наводить справки, кто мог бы спрятать нас в случае необходимости, и в конце концов нашла бывшего служащего деда Вильгельма, христианина, готового принять нас.

Это та женщина, которая годами работала в бизнесе моего деда на Нойе Грюнштрассе, сидя за пуговичной машиной. Мама оставила у нее несколько чемоданов с бельем и одежду и в конце концов отправилась туда с Ральфом в качестве попытки. Я нашла убежище в семье, чей сын дружил с Ральфом. Только через неделю мама и Ральф снова были на Скалитцерштрассе, 32. Мать обвинила женщину, у которой жила, в том, что та украла из чемоданов чулки и другие вещи. И у воровки оставаться не хотела. Однако окончательно мысль о нелегальном положении не забросила.

Незадолго до Рождества 1942 года появилась последняя возможность спастись. Моя двоюродная сестра Хильда и ее муж написали нам письмо из Биелитца в Верхней Силезии. Хильда была сестрой Эриха и Анни, которые после смерти родителей прожили некоторое время у нас и у бабушки Адели.

Хильда, ее муж и их маленькая дочь Рени вот уже некоторое время были интернированы в полицейский лагерь в Бистрее, совсем недалеко от Биелитца. Это отделение Освенцима, в нем находилось примерно сто заключенных. Охрана состояла в основном из рядовых полицейских. Начальником был лейтенант полиции по фамилии Глугош. В их обязанности входило ликвидировать квартиры и собственность депортированных или заключенных евреев в Биелитце и его окрестностях. Муж Хильды, Эрвин, был искусным мастером, поэтому помогал с освобождением квартир, ремонтировал сломанные вещи, вскрывал сейфы и работал автомехаником. Он часто бывал за пределами лагеря и был популярен везде и всюду.

Многие знали его еще с тех времен, когда он вел собственный бизнес в Биелитце. Одному надзирателю в лагере, его звали Коллек, Эрвин нравился особенно. Этот вахтмейстер дал работу и Хильде. Она была портнихой и теперь шила для Коллека и всей охраны.

Через некоторое время обервахтмейстер предоставил им маленькую отдельную комнатку в лагере, где они могли жить вместе и иметь некоторую конфиденциальность. Какой бы жалкой ни была та комната, в тех обстоятельствах это прямо роскошь. Тем не менее иметь при себе малышку Рени было официально запрещено. Поэтому они забрали ребенка тайком, и вахтмейстер, казалось, терпел это молча. Всякий раз, когда господин Коллек заходил в комнату, чтобы обсудить что-нибудь с Эрвином и Хильдой, Рени прятали под кровать. Она будто знала, что поставлено на карту, поэтому спокойно лежала и не издавала ни звука.

«Приезжайте в Бистрей», – написали Эрвин и Хильда. Они предложили нам отправиться в лагерь добровольно. Пока обервахтмейстер Коллек там и начальник лагеря терпел особое положение Эрвина, мы были бы в некоторой безопасности.

Они уже разместили несколько друзей и родственников, в том числе брата Хильды Эриха, который раньше жил у нас. Все казалось относительно безопасным, тогда как в Берлине каждый день грозила депортация. Тем не менее это лагерь. Никто не знал, не расформируют ли его однажды. Тогда бы снова угрожала депортация.

Это решение, которое мы не смогли бы отменить. В Берлине мы жили хотя и ограниченно, но все еще в относительной свободе. Однако свобода эта могла закончиться каждый день.

В Бистрее мы были защищены, но одновременно заперты и охранялись. Что именно нас там ожидает, мы не знали, как и способа добраться. Чтобы покинуть Берлин, требовалось специальное разрешение, которое мы бы никогда не получили. Незаконно ехать на поезде опасно: поезда контролировались, без документов нас, вероятно, арестовали бы еще до того, как мы добрались до Верхней Силезии.

В вечер Рождества нас неожиданно навестили. Внезапно в гостиной появился Эрвин, а рядом с ним – полицейский надзиратель в форме! Мы с трудом верили своим глазам. В течение многих лет приходилось бояться всех, на ком была униформа, и теперь в нашей квартире находился реальный полицейский и не делал никаких попыток нас арестовать.

Он знал о планах Эрвина. Его послал за нами обервахтмейстер Коллек. Всю дорогу из Бистрея они ехали на поезде под официальным предлогом, что им нужно уладить в Берлине какие-то дела. Они выбрали время Рождества, поскольку надеялись на редкий контроль в поездах. Благодаря сопровождению вахтмейстера на обратном пути никто не спросит документы.

– Собирайте вещи. Мы можем взять вас с собой.

Мама смущенно переводила взгляд с одного на другого.

– Мы ведь ничего не готовили. Здесь еще так много всего. Нам нужно найти кого-то, кто сохранит это все до нашего возвращения.

Она помолчала.

– Если выживем.

Гуши знала, что речь идет о нашей жизни. Покинуть Берлин – как долго мы ждали этого момента. Но теперь ее охватили сомнения. Она все еще думала о нелегальном положении – даже если и отменила первую попытку. Для нее все происходило слишком быстро.

Мы сидели за столом в гостиной: Гуши, Ральф и я, Эрвин и вахтмейстер. Нужно было принять решение. Вариантов два. И оба опасные.

Мама держалась за край стола и смотрела не на нас, ни на кого из нас.

– Мы приедем после, – сказала она наконец. – Нам нужно пару недель. Разместим все вещи, а потом приедем.

Она говорила тихо и неуверенно, не как обычно. Это серьезно? Она просто хотела выиграть время, потому что не была готова покинуть Берлин? Или уже решила жить нелегально и не хотела оскорбить Эрвина? В то время никто из нас не мог сказать, было ли верным решением остаться.

Несколько часов спустя Эрвин и полицейский направлялись обратно в Верхнюю Силезию. Без нас. Все родственники, которые были в этом лагере, выжили.

Мы привезли мебель к тете Анне, единственной родственнице-христианке. Она была разведена с одним из девяти двоюродных братьев Хехтов. Рассталась с мужем уже в середине тридцатых годов. Причину мы точно не знали, но подозревали, что Анна была одной из тех, кто вовремя расстался с супругом-евреем до того, как это стало опасно.

Теперь мы должны были обратиться за помощью именно к ней. Единственной нееврейке, которую мы знали.

Так все наши вещи попали к тете Анне. Мы надеялись, она сохранит их до нашего возвращения. Мы твердо рассчитывали, что произойдет возврат. Времена были ужасные, но однажды они должны закончиться.

И тогда все будет ждать нас: наша мебель, посуда, фотографии, синий диван. Все должно было нас ждать. Пока мы не вернемся. Все трое.

Предыдущая главаГлава 6 из 14Следующая глава