К книге
Янтарная нить. Искренний рассказ о выживании в нацистском Берлине«Гитлер не исчезнет, это мы должны уйти»: мир рушится
36%
«Гитлер не исчезнет, это мы должны уйти»: мир рушится
5

Молчание между родителями становилось невыносимым. В 1935 году, через пятнадцать лет после свадьбы, которая, по словам моей матери, состоялась под плохой звездой, Августа и Артур Бендхайм сдались. Они расстались.

С нами об этом не говорили. Лишь позднее я смогла истолковать некоторые замечания матери. Когда родители поженились, они были знакомы меньше года. Гуши любила Артура, но, по-видимому, большой, страстной любви никогда не было. Жизнь в качестве домохозяйки и матери никогда не приносила ей счастья. До брака она была самостоятельной молодой женщиной с собственным небольшим предприятием и в то время жаждала семьи.

Но теперь, в повседневной жизни, она не могла смириться, что мой отец решил, будто их совместная жизнь – это когда он уходит из дома по утрам в свою фирму, а она остается дома. С тех пор как Гуши была на седьмом месяце беременности мной, он продолжал вести бизнес в одиночку. Между тем маленькое предприятие по изготовлению пуговиц превратилось в крупную компанию, и произошло это без участия Гуши. Хотя все началось именно с нее.

Наш выезд из квартиры стал более существенным событием, чем приход Гитлера к власти, который до сих пор для меня вообще ничего не изменил. Фургон с мебелью ехал впереди.

Упаковщики загрузили на грузовую платформу ту часть мебели, которая теперь должна была принадлежать нам: моему брату, маме и мне.

Я с облегчением заметила синий диван. И в то же время у меня перехватило горло, когда увидела, как его сносят вниз по лестнице. Это был мой корабль, мое облако. Он мог превращаться во все, что я только могла представить. Для меня он означал безопасность, защищенность, в том числе потому, что это был наш диван, секретный центр нашей жизни. Я сомневалась, что в каком-то другом месте он сможет проявить свою магию.

Мы переехали на улицу Нибурштрассе, недалеко от Курфюрстендамм, в буржуазный район с широкими тротуарами и обсаженными деревьями улицами. Квартира была большой и светлой, с бесконечно высокими потолками. По утрам я ездила в школу по надземной железной дороге. На остановке «Биржа» выходила. Оттуда нужно было пройти еще немного до школы по Гроссе Гамбургер штрассе.

Отец тоже переехал – мы не знали куда. Это походило на молчаливое соглашение: он не спросил, хотим ли мы его навестить, а мы и не требовали. Раз в неделю он приезжал и забирал нас на нашей «БМВ», на которой мы раньше часто ездили на природу. Потом мы обычно заезжали к бабушке Бетти, тете Лине и дяде Салли.

Каждый раз после этого мы с братом пребывали в замешательстве. У бабушки Бетти нас спрашивали о маме. А дома она хотела знать, что было у отца и бабушки: «Они спрашивали обо мне?» Мама старалась спрашивать весело и вскользь, но голос дрожал от напряжения.

«Что они сказали обо мне?»

Никто не требовал от нас принять чью-то сторону. Тем не менее казалось, что меня безмолвно спрашивают: «Кого ты больше любишь?»

Кому я хранила верность, отцу или матери? Я чувствовала себя обязанной принять решение. Мама всегда заботилась обо мне и баловала, постоянно была рядом, когда я болела. Отец, несмотря на всю свою энергичность, был нежным. В детстве я так его обожала, что мама часто ревновала и говорила: «Ты любишь его больше, чем меня!»

Я была папина дочка. Несмотря на это, отец все чаще казался мне чужим и загадочным. Я добивалась его внимания. А мать была ближе. Такая умная, такая изобретательная, я безоговорочно ей доверяла. Пока она была со мной, не могло ничего случиться.

После расставания родителей все пошло наперекосяк. До сих пор наша жизнь была отлаженной структурой: школа, работа, семейные ритуалы и совместные начинания, защищенные сетью, которую натянули многие родственники матери. Теперь эта структура начала разрушаться. Силы, воздействовавшие на нее, поступали одновременно изнутри и снаружи.

В течение 1935 года настроение в Берлине становилось все более угнетающим: постоянно поступала информация об арестах. Мы проходили мимо магазинов с замазанными витринами. О том, что их владельцы были евреями, мы раньше даже не подозревали. «Не покупайте у евреев» – какие это были евреи? Те, что на карикатурах в «Штюрмере»? Подобные изображения не имели к нам никакого отношения. Чтобы понять, что нацисты хотят изгнать нас из общества, и сделать из этого выводы, требовалось осознать, что в их глазах мы «другие». Но мы не другие. И поэтому нам не хватило последнего стимула, чтобы сказать: мы больше не можем жить в этой стране.

Не хватало не мужества, а силы воображения. Даже если бы мы на самом деле прочитали все написанное Гитлером, мы не восприняли бы это всерьез. Мы чувствовали, что это к нам не относится.

До 1933 года наша семья никогда не сталкивалась с антисемитизмом. Бойкоты еврейских магазинов казались почти ирреальностью. Это же абсурдно, что людям больше не следует ходить к своему обычному мяснику, пекарю или сапожнику на углу, к которому ходили годами, только потому, что этот мясник, пекарь или сапожник – еврей. Ведь все эти годы они были хорошими мясниками, хорошими пекарями, хорошими сапожниками. У них было прочное место в функционирующем обществе.

В 1936 году я окончила еврейскую среднюю школу на Гроссе Гамбургер штрассе. Вот уже год как действовали Нюрнбергские законы. С того момента проводились различия между гражданами Германии и «гражданами рейха». Евреи не могли быть гражданами рейха. А кто еврей, определили Нюрнбергские законы. Хотя мы все еще были гражданами Германии со всеми обязанностями, почти все наши права оказались утеряны.

Уже три года мы жили под властью Гитлера. В воздухе витала необходимость принятия решения. Остаться или уйти – решение, которое касалось всех, даже если не каждый хотел это признавать. Все больше людей эмигрировали в США или Южную Америку, отправляли на судах имущество, насколько это было возможно, прекращали свое существование, свою жизнь в Германии. Только в нашей семье тема эмиграции вообще не обсуждалась.

Когда в 1935 году бойкая тетя Джетти решила эмигрировать в Бразилию со своим мужем Адольфом, мой отец воспринял это почти как личное оскорбление:

– Ну, разве можно так бросить успешный бизнес!

Для него это оскорбление чести бизнесмена. Сыновья Джетти и Адольфа, Ойген и Ганс, уже эмигрировали: один в Бразилию, другой в Палестину. Ойген открыл собственный бизнес и мог поручиться за родителей.

– В Бразилии можно вполне прилично жить, – сказал Адольф. – Ойгену это удалось. Мы сделаем что-то новое.

– Как хотите, – ответил отец, – я, во всяком случае, остаюсь здесь.

В то время мне было трудно сказать, кто прав: дядя или папа.

Я просто приняла то, что решил отец, больше ничего не оставалось. Кроме того, у меня находились другие заботы: нужно было определиться со своим будущим. Для меня это будущее все еще существовало, я видела его здесь, в Германии. В то время как другие решали, остаться им или уехать, меня полностью поглотил вопрос, какую профессию я хочу освоить.

С тех пор как я научилась думать, я любила все, что связано с модой. Возможно, это семейное увлечение. Хотелось заниматься пошивом и дизайном. Через компанию отца я рано соприкоснулась с миром моды. Задолго до 1933 года он купил компанию, которая торговала украшениями для одежды. Ему всегда было недостаточно изготовления пуговиц, и поэтому вскоре после свадьбы он начал расширять бизнес. Вместо того чтобы самому изготавливать пуговицы с помощью машинки и продавать их, он приобрел много машин и перепродал их магазинам и ателье, которые могли изготавливать собственные пуговицы. Для этого им постоянно требовались новые заготовки, которые поставлял тот же Артур Бендхайм. Вскоре он снабжал почти все магазины и дома готовой одежды в Берлине, где были машины по изготовлению пуговиц, соответствующими материалами, а еще экспортировал товар в Данию, Швецию и Голландию.

В конце концов он купил компанию «М. Шлейер» на Хаусфогтайплатц, которая торговала отделкой для одежды, пряжками и стразами. Дядя Салли вел бухгалтерский учет и был оформлен совладельцем бизнеса.

Компания отца пока не пострадала от ограничений нацистов. Это был не магазин, он располагался на одном этаже, поэтому не пострадал от бойкотов или нападений.

В 1936 году я поступила в школу декоративно-прикладного искусства «Фейге унд Страсбургер». Там я научилась рисовать эскизы одежды и рекламу.

Возможностей получить образование для молодых евреев оставалось не так много. «Фейге унд Страсбургер» – одна из них. Многие из тех, кто ходил в эту школу, делали это с целью провести время до эмиграции. Я – нет. Я хотела заниматься готовой одеждой, сама создавать платья. Мне понравилась атмосфера вокруг площади Хаусвогтайплац, где находилось большинство модных ателье, причем все еще в руках евреев. Это был мой мир. И я строила большие планы.

В том же году произошло нечто, что вселило в меня надежду: родители снова сошлись. На этот раз они тоже не объяснили причину. Мы чувствовали, что это делалось ради нас, детей, но, возможно, еще и потому, что казалось, будто мир вышел из-под контроля. Походило на желание что-то противопоставить неопределенности вокруг.

Отец нашел для нас новую большую квартиру на Нойе Фридрихштрассе. Пока мы обустраивались, друзья и родственники упаковывали вещи. Дядя Адольф и тетя Джетти действительно эмигрировали в Бразилию. И тем не менее отец все еще верил, что все придет в норму.

Когда мама осторожно затронула тему переезда, он отмахнулся.

– А как же моя мать? Что с Линой и Салли? Они ведь никому не будут нужны!

И был прав: мало у кого был шанс начать новую жизнь в США, Южной Америке или Австралии, имея болезнь или инвалидность. Каждый иммигрант должен был пройти медицинское обследование. Ни одна страна не принимала тех, кто не мог о себе позаботиться. Видимо, этот факт казался отцу скорее облегчающим обстоятельством. Один, без семьи, за которую несет ответственность, он эмигрировать не хотел. Также ему не хотелось отказываться от своего предприятия ради смутной перспективы неопределенного будущего в изгнании.

Семья воссоединилась. Гуши и Артур разговаривали друг с другом, как и раньше. Пока другие расставались, мы снова зажили как семья. У нас был автомобиль. В квартире на Нойе Фридрихштрассе было одиннадцать комнат. Мы даже снова наняли горничную, однако на этот раз не девушку, как раньше, а пожилую женщину: по новым законам еврейским семьям разрешалось нанимать прислугу-немку только в том случае, если ей больше 45 лет. Любовная связь между евреями и неевреями была запрещена: нацисты, по-видимому, исходили из того, что у каждого еврея-хозяина был роман с горничной-немкой.

Мы с Ральфом наслаждались новым ощущением нормальности. По воскресеньям ездили на машине в замок Марквардт или посещали кафе на Курфюрстендамм. Будучи начинающим художником-модельером, я рассматривала платья и костюмы людей, которые проходили мимо нашего столика. Я уже была не школьницей, а молодой женщиной, которая получила настоящую профессию. И чувствовала себя очень взрослой.

Однажды в кафе «Вин» мимо нашего стола прошел идеально скроенный костюм. Я подняла взгляд. Мужчина, одетый в него, был поразительно высокого роста, с темными волосами.

Он был загорелым, будто только что вернулся из долгого отпуска, не бледный и напряженный, как и большинство из нас в это время. Я могла себе представить, что он еврей. Клиентура в кафе «Вин» была преимущественно такой, даже тогда.

Вместе с другом костюм присел за стол, который находился слишком далеко от того, за которым сидели мы с родителями. Я решительно встала и направилась в туалет. Пройти нужно было мимо него: я надеялась, он меня заметит. Поэтому двигалась особенно медленно. Он даже не глянул в мою сторону. Я бегала в туалет и обратно не меньше трех раз в течение получаса, пока родители не выдержали. Мы пошли домой, и я грустила несколько дней.

Примерно неделю спустя мама как бы между прочим рассказала, что звонил господин Левин.

– Левин?

– Да, он давно знаком с Ойгеном и тоже хочет уехать в Бразилию. Я должна рассказать ему все, что знаю о стране. Он придет завтра на кофе.

На следующий день я, как всегда, вернулась из художественной школы, когда мне вдруг пришло в голову, что, наверное, нам предстоит скучный разговор с пожилым человеком, желающим эмигрировать. Я не особо торопилась, снимая пальто. Уже в коридоре услышала голос из мужской комнаты и открыла дверь: там сидел он, человек из кафе «Вин», и улыбался мне.

– Филипп Левин.

Он встал и протянул мне руку.

– У господина Левина ателье на Хаусфогтайплац, – сообщила мать.

– Я учусь в школе моды.

– Тогда заходите как-нибудь. Может, я смогу помочь вам с эскизами.

После этого дня я часто навещала Филиппа в его ателье. Он шил в первую очередь костюмы по собственным эскизам. Студия занимала целый этаж в доме на Хаусфогтайплац. Я ходила туда после занятий у «Файге унд Страсбургер» и наблюдала за работой швей и за мужчинами, обслуживавшими большие раскроечные машины. Наблюдала за тем, как из отдельных частей ткани возникали великолепные наряды. Однажды Филипп сшил костюм только для меня: серого цвета с мелкой красной клеткой, тонкими красными линиями на серой ткани. Я носила его много лет.

И все время надеялась, что мы с Филиппом могли бы стать кем-то большим, чем просто добрыми друзьями. Пока однажды снова не поднялась в ателье и уже на лестничной клетке не услышала голоса и звон бокалов. Открыв дверь в мастерскую, я увидела, что Филипп явно устраивает прием. Едва я вошла в ателье, он тут же подошел ко мне с девушкой под руку.

Я знала ее, она училась со мной у «Файге и Страсбурга».

– Привет, Марго, – сказал Филипп и улыбнулся мне. Он прижал к себе девушку. – Наконец-то вы познакомитесь. Это моя невеста!

Невозможно было просто повернуться и уйти. Я попыталась взять себя в руки, хотя мне было очень горько. В тот вечер я напилась в первый и последний раз в жизни. Как вернулась домой, не помню. Помню только, как мама уложила меня в постель, и я приходила в себя от опьянения и несчастья всю ночь и весь следующий день.

В то время я мало думала о нацистах. Я страдала от любви. Ничто другое не имело значения, кроме этого чувства.

У меня была фотография Филиппа Левина, которую я позже взяла с собой в подполье.

Фотография эта осталась в одной из комнат, когда пришлось в очередной раз поспешно уходить. Она потеряна.

В 1936 году снова можно было вздохнуть свободнее. Это был год Олимпийских игр. Берлин нужно было продемонстрировать миру, и именно поэтому нацисты отказались на некоторое время от бойкотов и кампаний в газетах, направленных против евреев. На улицах мы больше не видели замазанных витрин. Все эти годы мы продолжали успокаивать себя: однажды этот ужас закончится. Значит, час настал?

Я говорила с друзьями об эмиграции, но это походило на игру, на путешествие по географической карте, когда водишь по ней пальцем. Тот, кто принял решение эмигрировать сразу после захвата власти нацистами, уже уехал. Тот, кто остался, искал все более рискованные возможности. Звучало фантастично: Куба, Бразилия, Шанхай.

Названия, которые мы знали только из атласа. С трудом верилось, что там действительно можно жить.

В начале 1937 года закончился мой год обучения у «Файге и Страсбурга». В апреле я нашла место ученицы портнихи в небольшом салоне у Розы Ланг-Натансон на Калькройтштрассе в Шенеберге. Я работала и училась с перспективой на будущее, которое мне не суждено было пережить, но такого предчувствия тогда не было.

Мы жили с обоими родителями в большой красивой квартире на Нойе Фридрихштрассе уже почти два года. Вначале семейная жизнь была довольно гармоничной. Однако в какой-то момент начались изменения. Сначала мы заметили, что по вечерам отец больше не ложился спать в общей спальне. Отношения родителей стали более холодными, тягостными, натянутыми. Но отец до сих пор сидел с нами за ужином каждый вечер.

Как-то вечером мы остались только втроем. Ни брат, ни я не спросили о нем. Только когда он не появился и на следующий вечер, а мама была спокойнее, чем обычно, мы осмелились спросить:

– Где папа?

– Он бросил нас, – тихо произнесла мама. – И на этот раз он больше не вернется. Мы разводимся.

На этот раз все было решено. Они больше ничего не хотели. Наша семья распалась. Без отца мы чувствовали себя брошенными. И пришлось отказаться от нашей большой квартиры. Но мама нашла выход: арендовала две комнаты в пансионе. Позже мы переехали на запад Берлина, в пансион Мандовски на Людвигкирхплац. Мы взяли с собой немного мебели, сколько смогли разместить в наших комнатах. И синий диван. Начиналась новая жизнь.

Мандовские были евреями, поэтому гостями были только евреи. Недавно они добавили к пансиону дополнительный этаж и сдали нам на длительный срок две большие комнаты. Там была даже кухня, которой мы пользовались почти одни, так как остальные гости питались в пансионе.

Отец снова забирал нас на машине почти каждые выходные. Он ждал внизу на улице, пока мы спустимся, не желая встречаться с Гуши. Обычно мы ходили втроем ужинать в ресторан.

Мне было почти семнадцать, брату не исполнилось и тринадцати. Ральф, чувствительный ребенок, был очень привязан к маме. Я каждый день работала в салоне, встречалась с друзьями и мало времени проводила дома.

На Ральфе развод сказался хуже, чем на мне, хотя и я постоянно ощущала внутренний разлад. Не то чтобы это говорилось вслух, я просто чувствовала: в разрыве виноват отец. Я очень любила его, но ощущала себя почти обязанной любить его не так сильно, как раньше. Сидя субботними вечерами в ресторане и говоря о незначительных вещах, хотелось сказать, что мне его не хватает и я тоскую по нашей прежней жизни. Я ничего не знала о жизни, которую он теперь вел, да и не хотела знать, поскольку для меня это было бы словно предательство по отношению к матери. Был ли он счастлив? Счастливее, чем с нами? Он никогда не говорил, что скучает.

Маленьким ребенком каждое воскресное утро я забиралась к отцу в постель. Это был наш ритуал. Он делал так, чтобы я скатывалась с его коленей, и играл в «Гоп, гоп, всадник». Однажды, когда я непременно хотела переночевать у бабушки и дедушки, едва отец ушел, я так сильно затосковала по нему, что сидела в постели и не могла заснуть.

Не плакала. Просто сидела и вздыхала.

– Жаль, – произнесла я бесконечно печально, – жаль, жаль, жаль.

– Чего жаль? – поинтересовалась Адель.

Жаль, что на следующее утро я не могла заползти в постель к отцу. Только при мысли об этом становилось грустно. Я не хотела пропустить ни одного из воскресений. В тот же вечер пришел отец и забрал меня домой.

Теперь я снова испытывала ту же тоску, каждый субботний вечер. Но каждый раз отец высаживал нас перед пансионом Мандовски и уезжал, а мы поднимались по лестнице в наши две съемные комнаты, где было полно мебели, напоминавшей о прошлом.

На озеро Шармютцельзее мы ездили редко, теперь без отца. Некоторые родственники уже эмигрировали, у дяди Рихарда и дяди Пауля больше не было средств, чтобы в одиночку финансировать поместье Виальдфриден. Уже давно они освободили комнаты в особняке для платных постояльцев. Их приезжало множество. Выезжать за границу евреям запрещалось, и многие радовались возможности сбежать из города на несколько дней. Каждую пятницу подъезжали машины, Рихард с Паулем наняли повара. Добыть продукты было несложно: овощи, картофель и помидоры росли в собственном огороде, куры откладывали яйца, а тетя Марта готовила компот из фруктов, которые мы собирали в саду. Завтрак, обед и ужин расставлялись на длинных столах. Вместе с гостями мы купались, катались на лодках и играли в бадминтон на берегу озера. Было почти как раньше. Только в воскресенье вечером мы отправлялись обратно в Берлин, в город, в повседневную жизнь, которая становилась все более напряженной и гнетущей.

Теперь, когда Артур ушел, Гуши начала всерьез задумываться об эмиграции.

Она уже делала это раньше, поскольку всегда являлась движущей силой принятия важных решений, но Артур пресекал на корню все попытки затронуть эту тему.

Действия нацистов против евреев в основном оставались на уровне запретов на профессии и экономических ограничений. Евреи больше не получали налоговых льгот. Не разрешалось иметь докторскую степень. Они не допускались к преподаванию в нееврейских школах и университетах, им нельзя было арендовать аптеки и постоялые дворы. Адвокатам-евреям больше не разрешалось заниматься юридической практикой, журналисты были исключены из Палаты печати рейха.

Пока мы не видели никакой опасности для жизни, но казалось, перед немецкими евреями постепенно закрываются все двери в будущее. Единственная, все еще открытая, вела в эмиграцию.

Из Бразилии приходили письма от тети Джетти и дяди Адольфа. «Жить здесь непросто. Попробуйте получить тут хорошее гусиное жаркое. Худшее – это горничные. Приличных служанок не найти».

Тот факт, что самые неприятные проблемы, с которыми приходилось бороться тете Джетти в Бразилии, – трудности с прислугой и жарким по воскресеньям, окончательно убедил мать, что лучше эмигрировать как можно быстрее. Она села и написала письмо сестре с просьбой предоставить документы для въезда в Бразилию. А поскольку мама предпочитала отправиться в США, она написала еще одно письмо, на этот раз племяннику Герману. Тот уехал в США еще до 1936 года. Гуши попросила его переслать другое письмо, которое она вложила в конверт, адресованное дальним родственникам, проживавшим в США с двадцатых годов.

Гуши не видела их с детства, связь потерялась. Возможно, Герману удалось бы узнать их адрес и передать письмо, в котором Гуши попросила об аффидевите – поручительстве, без которого нельзя было получить въездную визу.

Аффидевит, справка, квота на эмиграцию: этими словами можно определить нашу жизнь в следующие несколько лет.

Прошло три года с тех пор, как уехали тетя Джетти и дядя Адольф, – отец называл их сумасшедшими. «Мы останемся», – это было ясно. Не только семья, в Германии нас удерживали и материальные ценности: фирма, мебель, деньги. Однако, как ни парадоксально, тогда еще можно было вывезти за границу и деньги, и ценные предметы. Теперь, когда мы всерьез задумались об эмиграции, на евреев накладывали все больше и больше ограничений на вывоз вещей и валютных средств. Чем дольше мы ждали, тем большим имуществом должны были пожертвовать.

И мы не могли сделать это в одиночку. Обратиться за помощью означало для мамы преодолеть себя. До сих пор всегда помогала именно она. И хотя мама ненавидела писать письма с мольбами, выбора не оставалось. Мы уже упустили несколько шансов. Теперь, после развода, она, по крайней мере, больше не думала о планах, связанных с отцом.

В то время множество евреев покинуло Берлин, особенно те, кто был вынужден оставить профессию еще в 1933 году и был достаточно умен, чтобы не надеяться на хороший конец. До 1936 года многие молодые люди уезжали в качестве туристов в США или Южную Америку, а затем сразу стремились получить там вид на жительство. Другие отправлялись на Кубу и пытались перебраться оттуда в США.

С 1936 года консульства США перестали выдавать туристические визы. Поток иммигрантов напугал американцев. Только тот, у кого был аффидевит, поручительство друга или родственника, уже проживавшего в Америке, мог подать заявление на получение визы, и это только в том случае, если он достаточно рано зарегистрировался в консульстве. Каждый, кто сделал это, получил номер квоты. Судьбу отдельного человека решала квота страны, в которой он родился, потому что из каждой страны иммигрировать в США могло только определенное количество людей. Если номер квоты был относительно низким, шанс получить визу был выше. Меньше всего вариантов было у тех, кто родился в Польше, поскольку там евреев проживало намного больше, чем в Германии, и квота быстро исчерпалась.

Хуже всего пришлось супружеским парам, если один подпадал под немецкую квоту, другой – под польскую. Тогда было почти невозможно эмигрировать вместе, и чаще всего эти пары решали остаться.

В то время как Германия все больше хотела избавиться от евреев, американские власти усложнили им въезд. Истек срок действия сотен тысяч квот, и за каждым из неназванных номеров – человек, который мог бы выжить.

США – страна, на которую мы возлагали больше всего надежд. Мы и представить не могли, что такая большая и богатая страна не имела возможности принять нас. Мы, немецкие евреи, как мы себя называли, – были образованными и трудолюбивыми. Мы хотели жить не за чужой счет, а зарабатывать на жизнь самим.

Еврейские организации в США тоже, казалось, не воспринимали нас всерьез. Американские евреи были единственными, кто мог поддержать нас, но они ничего не сделали, чтобы облегчить нам выезд из нацистской Германии, возможно, из безразличия, возможно, из страха, что придется поделиться собственным скромным состоянием. Германии мы были не нужны, как и Америке.

Десятилетия спустя, за год до смерти, двоюродный брат Герман передал мне письмо к дальним родственникам, которое тогда прислала ему моя мать. Оно все еще было запечатано. Герман даже не потрудился узнать адрес.

1938 год подходил к концу. В августе Ральфу исполнилось тринадцать лет. Собственно говоря, он давно должен был отметить бар-мицву, согласно традиции в первую субботу после тринадцатого дня рождения.

Только в свой день рождения Ральф заболел, и поэтому бар-мицву перенесли на 12 ноября.

В четверг, 10 ноября, я вышла рано утром на Людвигкирхштрассе. Как и в любой рабочий день, я собиралась на работу в салон госпожи Ланг-Натансон. Прохладное ноябрьское утро, но солнце светило, было чуть позже восьми – казалось, это будет прекрасный день. Только в воздухе странно пахло. Не свежестью, а чем-то острым и странно удушливым, пожаром и дымом. Что-то попало мне в глаз, я смахнула это пальцем: сажа. В воздухе кружились частички сажи. Я подумала, что где-то что-то горит. Но почему на улицах нет людей? Почему я не слышу сирен? Жуткая тишина. Обычно в это время много людей, которые шли рано на работу, как и я. Даже если бы что-то горело, все равно их было бы больше, особенно зевак. Берлинцы такое зрелище не упускали.

Лучше бы вернулась. Но я продолжала идти в направлении Уландштрассе. Вдруг под ногами что-то хрустнуло. Я посмотрела вниз. Осколки стекла. В нескольких метрах дальше, на углу Уландштрассе, на тротуаре лежала разбитая витрина. Там был еврейский магазин, я это знала. Продуктовый. Тротуар был усеян разбитыми консервными банками, порванными пакетами, растоптанными конфетами. Мужчины в форме СА стояли у входной двери. Стекло в двери тоже было разбито, на нем все еще болталась табличка: «Закрыто».

Не осмеливаясь остановиться, я продолжала путь, стараясь не смотреть на людей СА. Я осторожно перешагивала через разбросанные товары, которые мародеры, очевидно, оставили в спешке. Мне встретился третий человек в форме. Вокруг было все больше коричневых мундиров.

Тем не менее я продолжила путь – теперь хотелось знать, что происходит.

На Уландштрассе было много еврейских магазинов. В каждом разбитые витрины, каждый был ограблен. Изнутри доносился странный запах затхлости и дыма. Снаружи стояли люди из СА. Совершенно нормальные люди с совершенно нормальными лицами. Но так как они стояли в униформе, неподвижные и замкнутые, в них не было ничего человеческого. Они смотрели в пустоту. Такое ощущение, что если бы их взгляд встретился с моим, все было бы кончено. Хруст стекла под ботинками казался мне бесконечно громким. Я повернулась и побежала изо всех сил обратно в пансион Мандовски.

Не прошло и двадцати минут, как я вышла из дома. Когда уходила, еще никто не знал о том, что произошло ночью.

А теперь Мандовски и все постояльцы собрались в столовой. Когда я пришла, мама встала и молча обняла меня. Все смотрели на меня. На каждом из лиц отражалась безнадежность.

Новость распространилась быстро, даже без радио.

– Они подожгли синагоги, – сказал кто-то.

Синагоги горели. Запах проникал в нос и легкие. Осколки стекла, они были повсюду. Это назвали Хрустальной ночью.

Ходило много слухов: якобы в ту ночь арестовали тысячи мужчин. Никто не знал, куда их дели. По кругу ходило одно название: «Заксенхаузен». Концентрационный лагерь. Что там ожидало мужчин, мы и представить не могли.

До этого дня большинство из нас все еще лелеяло иллюзию, будто все будет хорошо. Однажды Гитлеру придется уйти. Не потому, что мы так хотели. Но в какой-то момент неевреи, немцы, не захотят больше мириться с тем, что с нами делают. Теперь мы увидели: никто нам не помог бы. Они даже аплодировали, когда горели синагоги. «Все-таки Германия – цивилизованная страна» – мы годами успокаивали себя этой формулой. Утром 10 ноября 1938 года самообман улетучился.

Теперь всем было ясно: Гитлер никуда не денется. Это мы должны уйти.

В то утро мой брат не пошел в школу. В любом случае, как оказалось, она была закрыта. Через два дня должна была состояться его бар-мицва, но от синагоги, в которой Ральф читал бы тору в первый раз, остались только почерневшие от копоти руины.

Лишь позже я выяснила, что все еврейские предприятия пришлось закрыть, в том числе салон госпожи Ланг-Натансон. Так что я уже потеряла работу, даже не зная об этом.

Несколько дней мы ничего не слышали об отце. Был ли он среди тех, кого арестовали и отправили в Заксенхаузен? Неожиданно для нас, находившихся в Вилмерсдорфе, район Берлин Митте оказался бесконечно далеко. Телефона не было. Выходить из дома мы не отваживались.

Прошла почти неделя, пока однажды днем не раздался звонок. Я осторожно прокралась по коридору к двери. Открыть не решалась. И тут раздался стук, громкий и энергичный, я услышала голос отца.

– Это я! Спускайтесь.

Он стоял внизу на улице и курил, торопливо и глубоко затягиваясь, как всегда. Костюм был помят, но казалось, это единственное, что в нем изменилось. Он кивнул нам с Ральфом, когда мы вышли из дома.

Немного позже мы сидели вместе за большим столом в гостиной квартиры бабушки Бетти.

– Я спрятался, – сказал отец, – но бизнеса нет.

– Как нет? – спросила я.

– Вообще-то все еще там. До второго этажа они не дошли. Только это больше не мое. Предприятие передается в собственность арийца.

«Передача в собственность арийца» – до этого момента мы никогда не слышали о таком.

– Когда я вернулся, в ящике лежало письмо. Мужчина по фамилии Люке, не еврей. Теперь компания принадлежит ему. Вот так. Посмотрим, как долго я им еще понадоблюсь.

В последующие месяцы отец был занят тем, что сворачивал бизнес и передавал его в руки нового владельца. Раз в неделю он забирал нас из пансиона Мандовски и привозил к бабушке Бетти, где мы ужинали. Однажды вечером, уже в апреле 1939 года, он достал что-то из кармана пиджака и бросил на стол. Паспорт.

– Вот что мне дали.

Я взяла паспорт и раскрыла его. Совершенно обычный, но с буквой «е» в нем: «еврей».

– Мне нужно ехать с господином Люке. В Швецию, Данию и Голландию, к моим клиентам за границей. Я должен ввести его туда, чтобы бизнес продолжал действовать. Им нужна валюта.

Вот он, паспорт. Никто из нас в течение последних лет не был настолько близок к возможности покинуть страну. Особенно отец, у которого никогда не было подобного желания.

Никто не сказал ни слова. Мы молчали, но все знали: это путешествие – наш шанс. Шанс уехать и никогда не возвращаться. Мы не знали, воспользуется ли им отец.

Когда пришло время отвезти нас домой, мы, как всегда, последовали за ним к машине. Перед пансионом Мандовски он остановился и вышел вместе с нами.

– Все в порядке? – спросил отец.

– Да, – сказала я. Мы обнялись и коротко попрощались. Я старалась не демонстрировать чувства. Я даже не знала, что ощущала, да и ощущала ли вообще что-то. Больше всего на свете хотелось выкрикнуть: «Хватит! Это все слишком!» Только я не могла кричать. Словно застыла на месте.

Я больше не видела отца.

Он еще раз вернулся в Германию из последней «деловой поездки». У нас больше не появлялся. Несколько дней спустя он отправился на Запад Германии и пересек границу с Бельгией. Только узнали мы об этом позже.

Мы лишь заметили, что он больше не приходил. И постепенно осознали: он никогда не вернется. Затем от него поступили первые известия.

Это были открытки без украшений, которые мы находили через большие промежутки времени в почтовом ящике пансиона Мандовски: «У меня все в порядке. Я в Бельгии». Ни слова о желании нас забрать. Мы и так знали, что это невозможно. Но втайне надеялись на такую фразу: «Ждите, я приеду за вами».

Отец уехал. Что хуже, я едва осмеливалась подумать: он бросил нас, чтобы спастись самому.

Это совершенно абсурдно: в США, в Ганнибале, штат Миссури, проживали его зажиточные родственники. Если бы много лет назад он преодолел себя и написал им, возможно, они были бы готовы дать нам аффидевит. В то время отец отверг эту возможность. Он не хотел оставлять в Берлине мать, а также брата и сестру. Теперь же поступил именно так.

Очевидно, надеялся, что скроется в Бельгии от нацистов. Позже, в сентябре 1939 года, разразилась война. Вскоре в Европе почти не осталось мест, где можно укрыться от них.

Предыдущая главаГлава 5 из 14Следующая глава