– Я еврейка.
Произнеся это, я снова объединила свою судьбу с судьбой моей семьи и всех остальных евреев. Что бы со мной сейчас ни произошло, я больше не одна. «Я» превратилось в «Мы».
После пятнадцати месяцев, проведенных в укрытиях, я снова существовала. Бегство и прятки остались позади. За последние несколько месяцев я встретила много людей, которые помогли мне, даже нашла друзей. Только эти люди не имели никакого отношения к моей прошлой жизни. Похоже, я больше никогда никого из них не увижу. За все это время я не поговорила ни с одним евреем. Я чувствовала себя оторванной от судьбы собственного народа. Каждый день я испытывала чувство вины. Надо было все-таки пойти с мамой и братом? Тогда я, по крайней мере, знала бы, что с ними случилось. Теперь я почти испытывала облегчение, что все закончилось, и в то же время боялась того, что будет дальше. Мужчины встали по обе стороны от меня и повели в направлении Курфюрстендамм. Я пыталась уловить момент, когда уже не было пути назад.
– Можно мне в туалет, пожалуйста?
– Это подождет, – ответил темноволосый.
– Я не могу ждать. Это ненадолго. Вот кафе!
Они неохотно вошли туда вместе со мной и сопровождали до двери в дамскую комнату. В уборной я находилась одна. Я искала возможность сбежать. Окон внутри не было, а люк над уборной оказался слишком маленьким.
Выхода не было. Я встала перед раковиной, открыла кран и вымыла руки, медленно и спокойно. Я знала, что это мои последние мгновения свободы.
Затем вытерла руки и вернулась к двум мужчинам, которые все еще ждали за дверью.
По дороге в участок я узнала, что они грайферы – охотники на евреев. Будучи на службе у гестапо, они прочесывали улицы, ездили в метро, ходили по кафе и кинотеатрам, высматривая людей, которых знали раньше или которые могли быть евреями, судя по внешнему виду. Как мне рассказали по дороге, они обратили внимание не на меня, а на Хьюго Кемплера. Он был маленьким и смуглым – наверное, благодаря гугенотскому происхождению, – и поэтому его посчитали евреем. Впервые я услышала о том, что были евреи, которые доносили на других евреев, чтобы самим спастись от депортации. Я никогда не была особенно осторожной, когда передвигалась по улицам. Всегда подозревала, что опасность в другом месте. Мне повезло, что я не попала в руки грайферов раньше.
Мы не пошли в участок: поскольку я уже призналась, что еврейка, им больше не требовалось перепроверять мои документы. Вместо этого они крепко схватили меня слева и справа и потащили к следующей станции метро. И не отпускали ни в метро, ни на пути к сборному пункту на Иранише штрассе. В тот момент, когда мы подошли к воротам лагеря, те открылись. Выехал большой грузовик.
– Он едет на восток, – заметил красавчик.
Сборный пункт размещался в бывшем отделении ранней патологии еврейской больницы на Иранише штрассе – в лабиринте длинных коридоров и пустых комнат.
Бывшие помещения для вскрытия перепрофилировали в комнаты для сна. Позже я узнала, что лагерь перевели сюда двумя месяцами ранее с Гроссе Гамбургер штрассе, поскольку евреев в Берлине почти не осталось и гестапо требовалось меньше помещений. Несмотря на это, до переезда собрали транспорт в гетто Терезиенштадт, чтобы еще раз опустошить лагерь. Там мне предоставили кровать в большой комнате.
Трудно было понять здешнюю жизнь. Это транзитный лагерь, но казалось, некоторые люди здесь прочно обустроились. Еврейские и полуеврейские заключенные, ожидающие отправки, размещались в больших спальнях. Но были и те, кто работал и, очевидно, постоянно жил в лагере.
Все пытались создать для себя некую иллюзию повседневной жизни. Только никто не знал, не найдет ли он свое имя в списке уезжающих уже на следующий день.
Я пыталась поговорить с как можно большим количеством людей, чтобы выяснить, не найду ли тех, кого знала раньше. В какой-то момент я услышала имя Стеллы.
Я знала только одну Стеллу, хорошенькую блондинку Стеллу Гольдшлаг, которая работала на «Сименс» вместе с моим братом.
– Да, это она, – сказал мне кто-то. – У нее собственная комната.
– Сколько она в лагере?
– Целую вечность. Год как минимум. Она «грайферин».
Значит, Стелла тоже работала на гестапо. Сразу вспомнилось 20 января 1943 года. Я все еще ломала голову, не донес ли на нас тогда кто-нибудь.
Вечером я навестила Стеллу в ее комнате. Казалось, девушка была рада меня видеть.
– О, входи! – воскликнула она. Выглядела ослепительно: высокая, светловолосая и уверенная в себе, такая, какой я ее запомнила при немногочисленных встречах. Она улыбнулась мне. Я не улыбнулась в ответ.
– Могу я тебе что-нибудь предложить? Чаю?
– Нет, спасибо.
Я оглядела комнату.
На стенах было прикреплено несколько фотографий. В остальном крошечная комнатка была голой и обставленной по-спартански.
– Ты работаешь на них?
Стелла села на кровать.
– Все не так просто.
Улыбка исчезла, подбородок слегка дрожал.
– Они обещали защитить моих родителей. Но их депортировали в Терезиенштадт. Я не могла это предотвратить.
– Моих мать и брата забрали в январе 1943 года. Ну, ты и так знаешь.
Стелла посмотрела прямо на меня.
– Мне очень жаль. Нет, я этого не знала.
– Я все время задаюсь вопросом, кто мог нас предать. Мы спланировали побег. Они пришли именно в день нашего отъезда. Ты ведь видела моего брата в тот день на фабрике.
Стелла достала из коробки на прикроватной тумбочке сигарету и зажгла ее. Затем протянула коробку мне. Я не отреагировала.
– Я вас не предавала. Клянусь! В январе я сама еще скрывалась. Потом меня арестовали. С тех пор я здесь.
– Я скрывалась больше года. Такие люди, как ты, схватили меня. На Йоахимстальерштрассе.
Стелла улыбнулась и выпустила дым.
– Это как раз мой район. Ах, Марго! Странно, что мы никогда не встречались.
Все те месяцы, которые я пряталась, Стелла охотилась там, где я бывала каждый день: в районе вокруг Курфюрстендамм, Литценбургерштрассе, Паризерштрассе и Оливаер-плац. Имела ли она какое-либо отношение к аресту моей семьи, я так и не узнала.
Терезиенштадт. Это название слышалось каждый день. Терезиенштадт или восток: две возможности, которые у нас были, две дороги, которые вели отсюда.
О востоке мы ничего не знали. О Терезиенштадте услышали больше. В основном информация поступала от человека, который днем работал за пределами лагеря и возвращался только вечером, чтобы поспать. Раньше он трудился в еврейской общине. Затем его депортировали вместе с семьей в гетто Терезиенштадт. Позже выяснилось, что он был одним из немногих, кому было известно о финансах еврейской общины. Его вернули из гетто в Берлин, поскольку он мог быть полезен при экспроприации имущества общины. Его жена и дочь остались в Терезиенштадте.
Благодаря этому человеку мы многое узнали о гетто. В Терезиенштадт доставили людей, которые до войны были у всех на виду: художники, ученые, раввины, а также старики, представители смешанной расы и еврейские партнеры из привилегированных смешанных браков. По сравнению с лагерями на востоке, о которых мы ничего не знали, но из которых никто никогда не возвращался, Терезиенштадт казался местом, где еще возможно выжить.
Через несколько недель, уже в конце мая 1944 года, снова собрали транспорт. Он должен был отправиться в Терезиенштадт.
Предусматривалась отправка только 23 человек, почти исключительно представителей смешанной расы и привилегированных. Для меня было ясно: я хотела попасть в список на этот транспорт. Не хотелось ждать, пока соберут следующий транспорт, который, возможно, отправился бы на восток.
В эти дни благодаря случайности я познакомилась с мужчиной, работавшим в администрации лагеря. Он был евреем, но в числе прочего одним из ответственных за составление списков на транспорт.
Мы поговорили о жизни до войны и обнаружили, что у нас есть общий друг. Много лет назад он был пациентом того молодого анестезиолога, который убил себя и свою семью, чтобы избежать депортации.
Мужчина был рад встретить кого-то, кто тоже знал молодого доктора.
– Он спас мне жизнь, – сказал мужчина.
Когда я рассказала ему о судьбе доктора, тот был в ужасе.
– Если я могу как-то вам помочь, просто скажите. Может, я смогу хотя бы что-то сделать для него таким образом.
– Я хочу работать.
Мне была невыносима мысль сидеть без дела и ждать следующего транспорта.
На следующий день меня направили к мужчине, который работал днем в еврейской больнице. В лагере он обитал в собственной комнате вместе с двумя маленькими сыновьями. Мне поручили заботиться о детях, пока отец отсутствует, и поддерживать чистоту в комнате. Весь день я проводила с ними: пыталась играть и придумывать им занятие. В полдень забирала из кухни еду для нас троих.
Немного позже я узнала, что мое имя было в списке на транспорт в Терезиенштадт.
После руководство лагеря выделило мне одеяло и подушку. По-видимому, брать эти вещи с собой в гетто разрешалось. Кроме того, у меня был чемоданчик с парой платьев и личные вещи, включая адресную книгу и ожерелье моей матери – во время ареста мы как раз возвращались из бункера, поэтому все самое важное находилось с собой.
Постепенно я узнала, кто еще назначен на этот транспорт, среди них – молодой человек, наполовину еврей по имени Брюнель. Имени никто не знал, по какой-то причине его называли просто «блохой». Блоха Брюнель был высоким и долговязым и свои светлые волосы гладко зачесывал назад. Видом обладал таким, будто не имеет к происходящему здесь никакого отношения, столь сильную уверенность он излучал. Мы подружились и договорились оставаться вместе в транспорте и потом в гетто, пока это возможно. Я была рада, что смогу разделить с кем-нибудь свой страх и страдания. В лагере трудно заводить друзей. Люди занимались собой. В основном это связано с оценкой того, в каком отношении они могут быть полезны друг другу в дальнейшем. Блоха был другим. Он хотел заботиться обо мне, потому что я ему понравилась, я это чувствовала. И он мне понравился.
Мы покинули лагерь на Иранише штрассе в грузовике. Прочь из Берлина. Ворота закрылись за нами. В этот момент все прошло мимо меня, как кошмар, который забываешь сразу после пробуждения и который все же оставляет ощущение неизгладимого ужаса. Душа моя была не в моем теле, не в этом грузовике на пути в Терезиенштадт. В какой-то момент я заметила, что мы на платформе и нас пересаживают в поезд. Это был не вагон для скота, но очень старый поезд, вероятно, давно списанный.
Поездка заняла много времени, сколько именно, не знаю – я утратила всякое его ощущение.
6 июня 1944 года наш поезд прибыл в Терезиенштадт. Мы вышли и проследовали через шлюз. По дороге я потеряла Блоху из виду, но у меня не осталось сил искать его. Помещением, в котором мы должны были провести нашу первую ночь, был чердак казармы. Пол был выложен из неотесанных деревянных досок. Мы легли: женщины с одной стороны, мужчины с другой. Никто не говорил, все просто лежали там, в полумраке, направив взгляд в пустоту. Я чувствовала себя совершенно одинокой среди всех этих застывших, лишенных воли людей.
Меня охватила паника, требовалось с кем-то поговорить немедленно, чтобы не потерять самообладание. Я переползла в ту сторону, где лежали мужчины, чтобы найти Блоху Брюнеля. И в конце концов нашла.
– Все будет хорошо, – прошептал он, когда я легла рядом.
Всю ночь мы шептались, просто чтобы слышать голос знакомого человека. Наконец ближе к утру мы заснули.
На следующий день нас распределили по местам проживания.
Мы бежали по серым улицам.
Терезиенштадт был серым городом, окруженным высокими крепостными валами. Улицы проложены симметрично, по сторонам – унылые кварталы и казармы. Дома невысокие, от одного до трех этажей, и почти все выглядели одинаково. Через ворота я могла заглянуть в задние дворы, мрачные, жалкие дворы, куда попадало мало света.
И люди, которые встречались нам на улицах, тоже были серыми. Там проживало много стариков, поскольку изначально Терезиенштадт был в основном гетто для престарелых. Сейчас казалось, будто он населен в основном старухами: они были более выносливыми, чем мужчины, и держались дольше.
Щеки их ввалились от голода и потому, что у них отсутствовали зубы, глаза были мутными. Никто не заботился о них и не обеспечивал. Они бродили по улицам и просили милостыню, поскольку оказались слишком слабы, чтобы работать. Грязные лица, оборванные платья – все старухи выглядели одинаково, сложно было представить, что когда-то они имели имена. Теперь они просто старухи Терезиенштадта.
Когда пришли немцы, жители старого гарнизонного города были выселены, чтобы освободить место для концентрационного лагеря. Многие называли Терезиенштадт гетто, однако это был скорее лагерь для перемещенных лиц и этапный, потому что большую часть заключенных депортировали на восток.
Когда я приехала в июне 1944 года, лагерь был переполнен. Все время отправлялись транспорты на восток, но так же часто прибывали новые. Движение было постоянным.
Мне назначили место для сна в казарме, как и Блохе Брюнелю. В комнате со мной с десяток женщин. Кровати двухэтажные: грубо сколоченные деревянные полки с небольшим количеством соломы на них. Кроме того, у меня были одеяло и подушка из лагеря в Берлине, а это большая роскошь. У изголовья к каждой кровати была прикреплена деревянная доска, на ней стояла жестяная миска для еды и всего, что можно было использовать как столовые приборы, и жестяная чашка, служившая и стаканом для полоскания зубов.
Постепенно я начала понимать, как устроена лагерная жизнь. Еда. Это главное. Все голодали. А еще теснота и грязь. В любое время могли принять решение о нашей жизни или смерти. Это хуже, чем голод.
Терезиенштадт был ужасен, но еще более ужасным было указание покинуть его и отправиться на восток, откуда никто не возвращался.
Только тот, у кого появлялась хорошая работа, мог получить преимущества или даже отсрочить депортацию. Мне повезло. Вскоре после приезда я увидела старого знакомого: Герхарда Кона. Раньше он работал в еврейской общине, его жена – в Культурбунде. Теперь он трудился в еврейском самоуправлении Терезиенштадта и пришел ко мне сразу после того, как обнаружил мое имя в списке вновь прибывших.
– У меня есть для тебя работа, – сказал он сразу после приветствия. – В пошивочной мастерской.
В Терезиенштадте была небольшая мастерская по пошиву одежды для жен эсэсовцев в комендатуре и для женщин-служащих. Там я должна была работать. Я быстро поняла, что знание ремесла и другие навыки могли спасти жизнь. И снова радовалась, что освоила профессию, которая полезна всегда.
В пошивочном цехе работали, кроме меня, только чешки. Начальница была из Праги. Чуть позже я поняла, насколько сильно мне повезло. На самом деле такие должности были зарезервированы только для чехов. Самыми востребованными оказались работы на кухне, на продуктовом складе и в конторах, через которые можно раздобыть себе и своим друзьям еду или другие преимущества. Обычно чехи распределяли эти должности между собой, поскольку играли самую важную роль в Терезиенштадте – в конце концов, они были первыми в лагере. В 1940 году гестапо сначала организовало только тюрьму в так называемой Маленькой Крепости, куда поместили чешских политических заключенных. В конце 1941 года весь гарнизонный город убрали, чтобы освободить место лагерю для евреев из Богемии и Моравии.
В ноябре в Терезиенштадт прибыли первые евреи, в основном из Праги и окрестностей, почти исключительно молодые люди. Они сформировали первые строительные команды, которые должны были превратить город в лагерь.
Только в 1942 году приняли решение, чтобы немецких евреев, прежде всего пожилых и известных людей, а также тех, кто имеет военные награды, депортировали в Терезиенштадт.
У чехов были не только преимущества в том, что касалось работы, они и жили лучше. У многих давно проживавших имелись отдельные комнаты или квартиры, иногда они жили вместе со своими семьями.
На самом верху иерархии – комендант лагеря, в мое время это был оберштурмфюрер СС Карл Рам. Ему подчинялись эсэсовцы, контролировавшие охрану лагеря. Их было немного, настоящая охрана состояла из чешских жандармов.
Коменданту помогал «еврейский старейшина», который якобы должен был представлять интересы евреев. Фактически он выполнял приказы коменданта. До сентября 1944 года им был Пауль Эпштейн.
Чтобы сохранить видимость образцового еврейского поселения, официально говорили о «еврейском самоуправлении». Однако властью оно обладало небольшой. Кое-какие люди могли использовать положение, чтобы помогать другим или отложить их депортацию, но, по сути, старейшина евреев полностью зависел от коменданта. Решающие приказы исходили из Праги, от Адольфа Эйхмана лично.
За пределами гарнизонного городка, где мы содержались, находилась печально известная «Маленькая Крепость», изначально являвшаяся тюрьмой строгого режима гестапо. Того, кто пропадал туда, больше никто не видел.
Многие умирали от условий содержания под стражей или от пыток, или их депортировали на восток.
Оказалось, чешские жандармы, охранявшие нас, не особенно дружелюбно настроены по отношению к евреям, но, по крайней мере, они ненавидели нацистов почти так же сильно, как и мы. Через них в лагерь проникали новости. Существовал и черный рынок. Большая часть того, что там можно было купить или обменять, поступала от групп, работавших вне места заключения, или из посылок, которые чешские евреи, жившие в смешанных браках, получали от мужей или жен. Кое-что могли проносить охранники, а с октября 1944 года черный рынок снабжали продуктами питания в основном датские евреи, так как каждый месяц они получали посылку от датского короля. Можно сказать, Терезиенштадт не был полностью изолирован.
Моим единственным другом в это время был Блоха Брюнель. Ему снова и снова удавалось вселять в меня мужество. Хотя виделись мы нечасто – у него была работа в охране гетто, а у меня – в швейной мастерской, я была рада, что есть кто-то, кто ощущает ответственность за меня, кому я могла довериться. Иногда я размышляла, влюблена ли в Блоху. Нет, влюблена я не была. Возможно, я бы влюбилась, где угодно, но только не в Терезиенштадте. Я не могла думать о любви. Для меня это было неподходящим местом для подобных чувств.
Блоха был только наполовину евреем и крещеным. Он чувствовал себя христианином, в Берлине у него была девушка-христианка. Она не забыла его. От нее часто приходили посылки, которыми Блоха делился со мной. В пакеты с заменителем кофе она каждый раз клала сигареты, засыпав их кофейным порошком. Сигареты – неофициальная валюта Терезиенштадта. Мы с Блохой обменивали их на хлеб, так что пришлось меньше голодать.
Однажды вечером он навестил меня в казарме – к моему удивлению, потому что в это время дня он в основном работал для охраны. Мы вышли в проход и сели на подоконник, чтобы нас никто не слышал.
– Я должен уехать, – сказал он. – Уже завтра.
– Куда? – испуганно спросила я. Я боялась, что Блоху отправят на восток. Только я не слышала о сборе транспорта туда.
– Наряд на работы. Строить бараки. В каком-то внешнем лагере, где-то в Германии.
– Внешний лагерь?
Это звучало не так безнадежно, как транспорт на восток.
– Чуть больше года назад туда уже доставили несколько сотен мужчин. Больше о них никто ничего не слышал. Говорят, проект Эйхмана.
Я была не в состоянии что-либо сказать. Вспомнился отец. Когда я видела его в последний раз, тоже молчала и не могла как следует попрощаться. В прошлом остались многие: мать, брат, подруга Гретхен. Я ни с кем не смогла попрощаться.
Блоха тоже молчал. Затем встал.
– Я назвал тебя своей невестой, чтобы ты получала посылки для меня.
Вот и все.
Мы едва попрощались, будто просто до завтра, до следующей недели, а потом я почувствовала, что Блоха что-то сунул мне в руку. Когда он прошел по коридору и свернул за угол, я посмотрела, что это: фотография.
На ней он изображен в профиль, светлые волосы зачесаны назад, в элегантном сером костюме. Фотография сохранилась у меня до сих пор.
После отъезда Блохи я продолжала получать посылки, предназначенные для него. Так действовала система в Терезиенштадте. Нам постоянно угрожали депортацией и смертью, но бюрократия действовала безукоризненно. Поскольку на бумаге было написано, что посылки для Блохи должны передаваться мне, я их получала, даже если вокруг люди почти умирали с голоду.
Но в какой-то момент посылки прекратились. Может, подруга узнала, что Блоха больше не в Терезиенштадте, и отправляла посылки в другое место. Что могло случиться с ним, думать не хотелось.
Я полностью подчинялась лагерной рутине, как и все. Для этого просто нужно иметь голову на плечах. Все было сосредоточено на еде, сне и работе, и все, что с этим связано, стало борьбой. Все сводилось к одному: пережить день.
По ночам я особенно страдала от клопов, которыми кишели деревянные кровати и соломенные тюфяки. Это была моя вторая встреча с паразитами.
Когда я скрывалась, мне еще удавалось убегать от клопов. Здесь же они были повсюду. Бесполезно ловить их по отдельности и давить. Их было слишком много, они ползли из постели в постель, от человека к человеку, заползали в волосы, ползали по лицу, скапливались под коленями и подмышками. Был только один способ сбежать от них: закрыть глаза и игнорировать. Я с трудом боролась с желанием чесаться и давить насекомых. Каждую ночь проходило несколько часов, пока удавалось заснуть, а потом я снова пугалась и просыпалась, поскольку что-то пробежало по лицу. Утром на соломе и досках было полно пятен крови – крови клопов и моей собственной.
Однако их я боялась меньше, чем голода. Утром нам давали лишь чашку водянистого заменителя кофе, ужасного на вкус, а еще каждые три дня кусок хлеба, немного маргарина и пакетик сахара. На обед – две или три полусгнившие картофелины с ложкой кашеобразной муки сверху. Вечером – водянистый суп, в котором, если повезет, плавало несколько кусочков моркови. Гораздо реже давали «бухты» (пирожки со сладкой начинкой) – белые четырехугольные булочки из муки, воды и дрожжей, с каплей темной массы сверху, приготовленной из заменителя кофе и сахара, по-видимому, изображавшей шоколад.
У нас было слишком мало всего, чтобы жить, и слишком много, чтобы умереть. В конце концов, в Терезиенштадте была медицинская помощь, но настолько примитивная, что люди хоть и не умирали, никогда по-настоящему не исцелялись.
Я была не больна и не здорова. Все чувствовали себя так же. Это состояние довольно точно описывает прозябание в лагере. В теле больше не осталось сил сопротивляться малейшему насморку.
Простуды переходили в воспаления легких. Из-за голода, грязи и паразитов кожа покрывалась сыпью и фурункулами. В госпитале эти болезни лечили самыми простыми методами. Не было ни лекарств, ни инструментов, ни надлежащих материалов для перевязки.
Я заболела тонзиллитом. Снова и снова приходилось отправляться в больницу, чтобы мне вскрыли миндалины. Больше они ничего не могли сделать. Вскрывала сестра голыми руками и скальпелем, который выглядел не очень стерильно. Было чертовски больно. После этого лечения воспаление каждый раз уменьшалось на некоторое время, но постоянно возникало снова.
В это время я часто сидела в комнате ожидания госпиталя. Иногда там сидела и девушка, которая привлекла мое внимание, потому что была очень красивой: темные шелковистые гладкие волосы и нежное бледное лицо. Когда мы впервые сидели вместе в комнате ожидания, я украдкой смотрела на нее. Заговорить не осмеливалась.
В какой-то момент ее вызвали в один из процедурных кабинетов. Она встала и направилась к двери. Теперь было видно, что с ней не так: красивая девушка прихрамывала. Одна из ног сгибалась от бедра при каждом шаге.
С удовольствием поговорила бы с ней, но не сделала этого. Я уже заразилась всеобщей летаргией вокруг.
Тем временем я потеряла работу в пошивочной мастерской, и Герхард Кон нашел мне новую:
– Они построили бараки за городом для производства военного назначения. Вот туда и отправишься.
Мне не хотелось уходить из пошивочной мастерской. Эта работа имела хоть какое-то отношение к моей прошлой жизни.
– Что там надо делать?
– Расслаивать слюду. У тебя ловкие руки. Для них это очень важно. Так быстро они это производство не распустят.
В первый рабочий день «на слюде» я впервые с момента моего приезда в крепость Терезиенштадт вышла оттуда с группой женщин.
Нам выдали пропуск, поскольку бараки находились за пределами города-крепости.
Барак, где предстояло работать, был огромен. Сотни женщин сидели там, на узких деревянных скамьях, за бесконечно длинными рядами столов. У каждой в руке нож, а перед ней – металлический ящик с отделениями разного размера. Рядом – груда серых блестящих каменных плит.
В бараке царила мертвая тишина. Никто не говорил. Либо не разрешалось, либо были слишком заняты тем, что разделяли каменные плиты на тончайшие слои. Это жутко: сотни женщин, и не слышно ни звука, кроме шума ножей, царапающих шероховатую поверхность камней.
Мне назначили место.
Слюда была мягким камнем. Она состояла из нескольких слоев, похожих на сланец. Перед нами разложены большие куски. Камень блестел, слои отделялись друг от друга тонкими светлыми линиями. Нужно было аккуратно поместить нож в правильном месте, чтобы получить тонкие слои как можно большего размера и меньшей толщины. Они использовались в промышленности в качестве изоляционного материала. Большие слои, которые требовали от нас надзиратели, сделать было тяжело, поскольку камень легко крошился. В металлические ящики нужно было рассортировать готовые слои слюды по размеру. В конце дня контролировались итоги работы.
Слева от меня сидела женщина лет пятидесяти, очень неуклюжая. Мы не сказали друг другу ни слова, но я сразу заметила, что у нее две левые руки. Мне было ее жаль. У нее все время выскальзывал нож или слюдяные пластинки рассыпались. Я быстро поняла, как действовать, и «засияла». Чтобы женщина рядом со мной могла выполнять норму и оставляла не так много брака, я помогала. Всякий раз, доделав два своих куска, я брала один ее и разбирала на слои.
– Спасибо, – шептала она.
Я поняла, что можно общаться, если просто шептать и делать длинные паузы – тогда это было незаметно. Всякий раз, когда одна из чешских надзирательниц приближалась к нам или смотрела на нас, мы замолкали и опускали головы. Все так делали.
– Как тебя зовут? – прошептала женщина.
– Марго. Я из Берлина.
– Ева. Тоже из Берлина.
Через некоторое время я узнала, что она была учительницей иврита и английского. После того как ей пришлось уволиться с этой работы, она устроилась в еврейскую общину. Благодаря этой должности удалось приехать в Терезиенштадт, вместо того чтобы быть внесенной в список депортируемых на восток. Она смогла взять с собой пожилую подругу, которая была для нее как мать. Этой подруге, госпоже Маркус, было за семьдесят, и Ева заботилась о ней.
В Берлине я никогда не видела Еву. Теперь мы обе сидели здесь и работали со слюдой.
Было тяжело, но все хотели остаться здесь. Никто из нас не мог рисковать потерять свое место или навлечь на себя гнев надзирателей.
Мы работали в дневную и ночную смены.
После каждой смены продукция взвешивалась. Результат вносился в книги. Каждое утро приходил эсэсовец и приказывал показать их.
Однажды утром это случилось. Я проспала. Было почти удивительно, что все мы вообще могли просыпаться каждое утро в нужное время, чтобы вовремя являться на работу. Не было ни часов, ни будильников. Нам просто нужно было просыпаться вовремя.
До сих пор мне всегда это удавалось, до того дня. Я проснулась – и было светло. Я вскочила, схватила пропуск и направилась в путь. Может, еще был шанс хоть что-то спасти. Мне нужно было как можно скорее оказаться в бараке.
На выходе из лагеря меня осмотрели, забрали пропуск. Последнюю часть пути я почти бежала. Совсем запыхавшись, добралась до места, прошла через ряды молчавших женщин на свое место, взяла нож и кусок слюды и начала работу. Надзирательница заметила меня. Она ничего не сказала. По взгляду было видно, что должно еще что-то произойти.
Я отсутствовала во время утренней проверки.
– Они наверняка заберут тебя на допрос, – прошептала женщина справа от меня.
Действительно, вскоре появилась контролерша и встала позади меня.
– Вставай. Быстро.
Она передала меня эсэсовцу, который ждал у выхода из нашего барака. Тот провел меня в контору.
Другой эсэсовец сидел, откинувшись на спинку стула у письменного стола, и расслабленно раскачивался взад и вперед. Перед ним лежала книга с отчетностью. Человек, который привел меня, небрежно прислонился к дверному косяку. Оба притворились, будто меня вообще там нет. Я стояла посреди комнаты, не двигаясь. Вдруг, как по команде, оба уставились на меня.
Осмотрели сверху донизу. Человек за столом наклонился:
– Ты опоздала! Ты знаешь, что это означает. Это саботаж!
Я не пошевелилась.
– И ты знаешь, что получают за саботаж! – взревел он.
Это продолжалось и продолжалось. Я смотрела в пол. Это конец. Они включат меня в список подлежащих депортации. Или сразу посадят в тюрьму, в «Маленькую Крепость», из которого никто не возвращался.
Потом стало тихо. Я все еще стояла там, в том же положении, что и раньше. Эсэсовец постучал карандашом по столу, затем снова и снова. Я чувствовала, что сердце бьется в том же ритме. Едва удавалось держаться на ногах, я не знала, стоит ли все еще за спиной другой, видела только, как кончик карандаша постукивает по поверхности стола. В конце концов эсэсовец бросил карандаш на стол. Я съежилась.
– Если бы ты не работала так хорошо со слюдой, сейчас ты была бы уже в следующем эшелоне на восток.
Меня отпустили. Когда я возвращалась в барак, за мной следили сотни взглядов. Я взяла свой нож и продолжила работать. Никто не сказал ни слова. Большинство женщин смотрели на меня с сочувствием, некоторые, казалось, испытывали облегчение, что это их не затронуло, но никто не сказал ничего и не попытался утешить. Будто мое несчастье могло отразиться на других. Эсэсовцы обратили на меня внимание. До сих пор я была только одной из сотен. Теперь оказалась словно заклейменной.
На следующий день я снова пошла на работу. Ничего не происходило. Никто не пришел за мной. Никто не звал по фамилии. Только с того дня меня всегда сопровождала мысль: сдержит ли эсэсовец слово?
Потом в Терезиенштадте сняли фильм, пропагандистский. Надо было показать миру, в каких якобы хороших условиях живут евреи. Конечно, эти условия нужно было сначала инсценировать. Началась большая акция по благоустройству. Уже в июне обставили несколько комнат для визита делегации Красного Креста, а самые важные улицы привели в порядок. Некоторые фасады перекрасили, а в одном из бараков для престарелых двухъярусные кровати заменили простыми. Когда прибыла делегация, продемонстрировали только эти части лагеря. За отремонтированными фасадами все выглядело так же, как и прежде.
Перед посещением Красного Креста в Терезиенштадте было так многолюдно, как никогда раньше. Теснота, грязь, множество голодающих людей не вписывались в картину образцового лагеря, которую хотел представить Эйхман. Для того чтобы делегация не узнала об истинном положении дел, за месяцы, предшествовавшие визиту, организовали бесчисленное количество перевозок в лагеря смерти, чтобы Терезиенштадт хотя бы немного опустел. Так что Красный Крест косвенно способствовал своим посещением депортации и смерти тысяч людей.
Лагерь стал съемочной площадкой. Составили рабочие команды, разбиты небольшие парки, спортивные площадки. Был даже детский павильон из дерева и стекла. Все это словно скопировали из другого мира в мрачный, унылый Терезиенштадт. Декорации, предназначенные только для кинокамеры.
Съемки начались в августе 1944 года, в самые жаркие недели лета. Мы были статистами.
Ходили слухи, что комендант лагеря Карл Рам также снялся в фильме. Перед работающими камерами он играл с детьми в недавно построенном стеклянном павильоне.
Дети должны были называть его «дядя Рам».
– Сегодня снова будут сардины, дядя Рам.
Ни один ребенок из Терезиенштадта никогда не ступал в этот зал для игр, и конечно, сардин никогда не было.
Однажды днем меня откомандировали из слюдяного отделения и со многими другими вернули в гетто раньше, чем обычно. На лужайке построили небольшую сцену. Нам приказали сесть группами на газон. Одна камера была направлена на нас, вторая – на сцену.
Несколько эсэсовцев и полицейских наблюдали за происходящим. Затем на сцену вышли актеры и певцы и начали разыгрывать сцену из «Трехгрошовой оперы». Когда сцена закончилась, мы просто сидели, молчали и щурились на солнце. Никто не знал, что делать.
– Хлопать! – крикнул нам кто-то от киношников.
– Что случилось? Всем хлопать, черт побери!
Представление продолжилось. Теперь мы хлопали в ладоши после каждой сцены.
Это первый и единственный спектакль, который я увидела в Терезиенштадте.
Приехав в лагерь, я узнала от тех, кто жил здесь давно, что раньше в лагере было что-то вроде скрытой культурной жизни: лекции, чтения и небольшие музыкальные вечера. Только все больше транспорта направлялось на восток, умирало все больше людей, а тем, кто все еще был там, нужны были все силы, чтобы пережить каждый день.
Некоторых из тех, кто играл и пел на сцене, я узнала. Раньше они были членами Культурбунда. Я подумала о своих друзьях, о Фредди Берлинере, об Эгоне Маркусе, художнике-декораторе, за которого чуть было не вышла замуж. Другой художник-декоратор, Ханна Литтен, имела возможность эмигрировать, но осталась в Берлине, поскольку не хотела покидать своего парня и родителей.
Как и Эгона Маркуса, ее отправили в Ригу. Зигги Хирш был реквизитором в Культурбунде. С ним и его сестрой я провела первые ночи нелегального положения. Он все еще в Берлине? Он все еще жив?
Сидя на траве под палящим солнцем и аплодируя, как приказали, я могла думать только об одном: что будет с теми, кто здесь играет?
Съемочная группа исчезла. Парки заросли, спортивные площадки превратились в лужи грязи, а детский павильон осиротел и пришел в упадок.
Наступила осень.
Снова в Терезиенштадт прибывал транспорт. На этот раз из голландского лагеря Вестерборк. Я попыталась выяснить, кто приехал – в конце концов, в Голландии у меня были родственники. И правда, я нашла свою тетю Сэлли, сестру девяти кузенов Хехтов.
Вскоре я снова обнаружила другого родственника: двоюродного брата Бернда, сына тети Сэлли. Он был в лагере со своей женой Анкой.
Бернд эмигрировал из Берлина в Прагу вскоре после 1933 года и встретил там Анку, молодую чешскую студентку. Они полюбили друг друга и поженились в Праге. Бернд был архитектором и сразу получил много заказов. У них с Анкой было много возможностей эмигрировать, но они остались, поскольку им нравилась жизнь в Праге. Когда пришли немцы, было слишком поздно. Бернд прибыл в Терезиенштадт с одной из первых строительных бригад. Анка чуть позже, в декабре 1941 года. Почти через два года после прибытия женщина забеременела. В холодном феврале 1944 года родила сына. Он умер в Терезиенштадте, ему было всего два месяца. Когда я увидела Бернда и Анку в июне 1944 года, они относились к привилегированным обитателям лагеря. Жили вместе и устроили себе каморку, чтобы немного отгородиться от остальных.
Я столкнулась с тетей Сэлли в одном из общежитий, похожем на то, в котором провела первую ночь в Терезиенштадте. Увидев меня, она заплакала.
– Бернд здесь, – сказала я, надеясь, что это ее утешит. Но плакать она не прекратила. Тетя плакала от радости, что снова увидит сына, и от отчаяния, что обрела его вновь именно здесь, в месте, лишенном надежды.
В сентябре 1944 года СС начали опустошать лагерь. Съемки пропагандистского фильма закончились. Статисты больше не требовались. Образцовый лагерь пришел в негодность.
Теперь почти каждый день отправлялся транспорт на восток. И каждый день я боялась оказаться в нем. Но эсэсовец, по-видимому, держал слово: мое имя не значилось ни в одном транспортном списке, и я отправлялась работать дальше со слюдой. Очевидно, она спасла мне жизнь.
Мы надеялись, что война скоро закончится. Через чешских охранников просочились новости о прохождении фронта. Только мы не знали, наступит ли конец войны быстрее, чем наша депортация.
Почти всех, кто раньше был в Культурбунде, вывезли на восток на этих последних транспортах – актеров, певцов, сотрудников управления. Имена людей, которые до сих пор были в безопасности, внезапно оказались в транспортных списках, в том числе мой защитник Герхард Кон.
Многих, кто занимал важные должности в администрации лагеря с 1942 года, теперь вывезли. 27 сентября, в начале акции, в «Маленькой Крепости» расстреляли старейшину евреев Пауля Эпштейна. Новым старейшиной стал раввин и ученый Бенджамин Мурмельштейн.
Тетю Сэлли тоже депортировали, всего через несколько недель после приезда в Терезиенштадт из Вестерборка. На прощание она подарила мне вязаный костюм, который привезла из Голландии. Я часто носила его в лагере. Со временем он стал очень грязным. После освобождения я распустила его, осторожно выстирала шерсть и смотала в клубки. Они хранятся у меня до сих пор.
Вскоре в один из списков попал и сын Сэлли Бернд. Анка уведомления не получила. Чтобы иметь возможность оставаться с мужем, она вызвалась добровольно, как и многие другие женщины, чьих мужей депортировали раньше. Однако Анка не была назначена на тот же транспорт, что и ее муж, только на следующий. К этому моменту она снова забеременела. Но кроме нее, никто ничего не знал, даже муж. О том, что случилось с ними, я узнала много лет спустя.
Терезиенштадт походил на крупномасштабный опыт, эксперимент. Один вопрос определял нашу жизнь: сколько может вытерпеть человек? Этот лагерь был промежуточным этапом: не жизнью, не смертью. Смерть ждала нас на востоке. В гетто были голод, грязь и теснота. Каждый становился бойцом-одиночкой. Я жаждала человечности, близости, но и самой мне было трудно допустить и то и другое. Каждый существовал сам по себе, в некоем герметичном пространстве. Терезиенштадт был вакуумом, местом без воздуха, без света, без времени. По пыльным улицам крались люди, которые больше не были людьми, с глазами, которые больше ничего не видели.
Гетто опустело. То, что раньше было удручающе тесным, теперь стало тревожно пустым и заброшенным. После транспортировок из 29 000 жителей осталось всего 11 000. В течение месяца вывезли 18 000 человек.
Тишина. Тишина повсюду. Она была не хорошая, а зловещая, еще больше усиливавшая ощущение тюремного заключения. Я чувствовала себя такой беспомощной, как никогда раньше. Бесконечно бродила по вымершей территории. И все еще была полна решимости выжить. Только надежда на жизнь после освобождения перестала быть реальной и стала мечтой.
Я бродила по пустым улицам, домам, комнатам. Где все эти люди?
На гвозде все еще висело платье, которое забыла женщина. Кружка на столе, будто кто-то только что пил из нее. Полузакрытый чемодан, откуда торчали обрывки одежды. Многое лежало в общежитиях. Люди слишком много страдали и не хотели обременять себя даже теми немногими вещами, которые оставались. Комнаты с двух- и трехъярусными кроватями, обычно переполненные, стали теперь тихими и покинутыми. Только грязь свидетельствовала о тех, кто здесь жил. Между всем этим – нечто личное, даже ценное – фотография, часы, кольцо. Комнаты и каморки, которые тщательно обустраивались жителями в течение месяцев и лет, стояли заброшенные, пустые и жалкие. Во многих комнатах по-прежнему горел свет, в основном слабая лампочка, свисавшая с потолка на проводе. Где-то тек кран, который кто-то забыл закрыть. Шум струи был нереально громким.
Люди отсутствовали. У них больше ничего не было. У меня были еще фотографии, несколько платьев, маленькая адресная книжка и янтарное ожерелье от мамы.
У меня было намного больше, чем у всех тех, кого увезли на восток. Их больше не существовало. Только вещи, которые они оставили, все еще могли рассказать о них.