Если у папы в будний день выходной, Томми всегда говорит одно и то же: «Ну все, накрылась на хер моя веселуха». Потому что это значит, что папа будет торчать дома весь день, а если ты подросток, значит, тебя бесит, когда родители рядом, особенно летом: если просто болтаешься без дела и вид у тебя скучающий, они велят не отсиживать задницу и чем-нибудь заняться, а если сам не придумаешь чем, они придумают за тебя, можешь начать с уборки гаража.
Когда Томми был маленький, он обожал папины выходные, потому что вместо того, чтобы нагружать его домашними делами, папа устраивал отцовско-сыновние дни. Мы ездили на рыбалку, гуляли с собакой в Парке у залива, ходили в бейсбольную тренировочную клетку, навещали прабабушку в Рокауэй-Бич, а это обычно означало несколько часов либо в «Плейленде»[73], либо под Мостом Ветеранов, где мы ловили крабов. Томми все это нравилось, немудрено – какому ребенку не понравится, но, как папа говорил уже сто раз, теперь он подросток, а подростки на дух не выносят всё на свете.
Когда папа дома это значит вдобавок семейный ужин в столовой. Раньше я семейные ужины обожал, потому что мы все ладили, рассказывали смешные байки, много смеялись. Даже мама все время улыбалась и делилась чокнутыми историями из их с братьями детства в Бронксе: Майк – добряк и красавчик, она его обожает, Марк – жесткий и полоумный, любил драться и защищал ее, если какие-нибудь придурки клеились к ней в барах. А теперь семейные ужины совсем не веселые, поскольку Томми вечно хмурый, угрюмый и отвечает в основном односложно. Типа вот спрашивает его папа:
– Что ты сегодня делал?
– Ничего, – говорит Томми.
– В смысле – «ничего»? Ты же не мог совсем ничего не делать. Назови хоть что-нибудь.
– Обедал.
– Ладно, уже что-то. С кем?
– Ни с кем, кого ты знаешь.
– А ну ка?
– С Джо Вдулом.
– И что вы ели с мистером Вдулом?
– Не знаю. Еду.
И так может продолжаться весь ужин. В итоге теперь семейные ужины – это сплошные напряги, и почти всегда кто-нибудь на кого-нибудь орет: папа орет на Томми, или Томми орет на маму, или мама орет на папу. Я стараюсь просто уткнуться в тарелку и доесть, потому что если не доешь, орать начнут и на тебя. Раньше было гораздо лучше – до всех этих воплей. Наверное, поэтому в прошлом месяце однажды вечером папа пошел в бар смотреть игру «Янки», мама одна отправилась в кино, а мне дали два доллара и услали в «Пиццу Аморе» – «пиццу, которую вам нравится есть» – за парой кусков.
Я сидел в угловой кабинке, ел взятое – один обычный кусок и один сицилийский – и все думал о том, что мама сказала в День святого Патрика: «Не о такой жизни мечтает юная девушка». Не понимаю, почему она так думает, мне-то наша жизнь нравилась, ну или по крайней мере когда-то, до того, как я стал питаться в одиночку в углу «Пиццы Аморе», когда у папы выходной день и мы вообще-то должны ужинать вместе, всей семьей.
Даже до смерти Деда такие вот паршивые дни случались все лето напролет, а теперь родители не просто ссорятся, а, кажется, просто не выносят друг дружку. Совсем уж мерзко было, когда у папы снова не завелась его машина, «Форд-Пинто» 1973 года. Папе нужно было на ночную смену, а напарник Кармине уже уехал и не мог за ним заскочить, поэтому если машина не заведется, добираться предстоит поездом. Я вышел помочь, потому что Томми дома не было, хотя после того, как он на днях пришел пьяный, его вроде как посадили под домашний арест – но на него родители все равно не имеют никакой управы, вот он и делает что хочет.
Папа велит мне держать фонарик, а сам копается в моторе. Он что-то делал с карбюратором и орал, чтобы я светил точно туда, где он работает. У меня уставала рука, луч все время съезжал, папа ничего не видел и злился все сильнее. В конце концов он сказал:
– Ну на хер, поеду по клятой железке Лонг-Айленда.
Когда он зашел в дом за вещами, мама сказала, что ему лучше просто взять больничный. Не знаю, почему это взбесило его еще сильнее, но именно так и вышло, и они начали орать друг на друга. Когда они вот так орут, я убегаю на задний двор, чтобы не слышать всех этих гадостей, какие они друг дружке выкрикивают, поэтому не могу точно сказать, из-за чего они ругались, но, когда папа ушел, шваркнув дверью, на станцию, мама расплакалась. Я не знал, как ее утешить, потому что это были не обычные грустные слезы. То были настоящие – громкие, судорожные рыдания. Если бы наша старая собака Келли была жива, она бы запрыгнула на диван и стала слизывать мамины слезы, и мама бы засмеялась. Мне хотелось бы сделать что-нибудь такое, чтобы она улыбнулась, но я не могу, а видеть, как она вот так плачет, было слишком странно, поэтому я тихо спустился в подвал и стал гонять по кругу первую сторону «Ржавчины живьем». Вот уж настроенье так настроенье. После «Сахарной горы», «Я – дитя», «Приходит время» и «После золотой лихорадки»[74] накрывает тоской будь здоров как. Наконец мама спустилась и спросила:
– Чего ты слушаешь одни и те же грустные песни? Сам себя мучаешь, что ли? – Я пожал плечами. Сам не знаю, зачем слушаю грустные песни, когда мне и так плохо. Я толком не понимаю, зачем вообще делаю что угодно.
То был второй крупный тарарам за последнее время. В конце учебного года папа однажды вернулся с работы, а мама выкидывала его одежду из окна спальни прямо на крыльцо. Из-за чего была та ссора, я тоже не знаю, потому что, как только начались крики, я сел на велосипед и уехал к Луи.
Мы с Луи смотрели с его крыльца, как папа собирает свою одежду с газона и заходит обратно в дом. Луи ничего не спрашивал, я ничего не объяснял. Мы просто смотрели. Наверное, поэтому мы и лучшие друзья. Иногда не нужно ничего обсуждать, чтобы понимать, что происходит.