К книге
Ранняя осень. История одной ледиГлава 3. 4
24%
Глава 3. 4
8

Выходя следом за свекром, Оливия приостановилась и спросила дочь:

– Милая, ты счастлива? Не жалеешь, что не вернулась в школу в Сен-Клу?

– Нет, мама, почему я должна быть здесь несчастна? Я люблю этот дом больше всего на свете.

Девушка сунула руки в карманы своего редингота.

– Значит, я напрасно отправила тебя учиться во Францию… так далеко от всех нас?

Сибилла засмеялась и посмотрела на мать прямо и немного лукаво, как смотрела всегда, если ей казалось, что она раскусила чью-то хитрость.

– Переживаешь, не пора ли меня выдать замуж? Мне только восемнадцать. Времени еще много.

– Переживаю, потому что тебе трудно угодить.

Сибилла опять рассмеялась:

– Это правда. Но я совсем не тороплюсь.

– Ты рада, что Тереза тоже приехала?

– Конечно. Сама знаешь, она мне жутко нравится.

– Ладно… теперь беги. А мне надо поговорить с дедушкой.

Сибилла отправилась в сад к брату, который, стоя на солнышке, ждал двуколку. Джек обожал солнце, отказываясь сидеть в тени даже в разгар лета, словно ему всегда не хватало тепла.

Оливия беспокоилась за Сибиллу. Она почти начала признавать правоту тети Кэсси, твердившей, что девочке надо было учиться в местном пансионе со своими подругами: там бы она чувствовала себя привольно, стала бы шумной и нескладной, играла бы в хоккей и обменивалась записками с учениками школы для мальчиков. Наверное, не стоило отсылать Сибиллу в чужие края и оставлять с девочками из Франции, Англии, России, Южной Америки… чуть не со всего света… в интернате, где, как с горечью отметила тетушка, ей «пришлось якшаться с дочками танцовщиц и оперных певичек». Оливия успела уже понять, что Сибилле бал не понравился, как и Терезе, которая, не сказав ни слова, попросту сбежала оттуда. Только Терезе-то все равно: ее черноволосая упрямая головка набита дикими представлениями о науке, живописи и новомодной психологии. Тереза с матерью, Сабиной Кэллендер, держатся особняком и не принимают ничего близко к сердцу. Они надежно защищены своей жесткостью, насмешливостью и презрением. Сибилла так не умеет. Может, зря она воспитывала дочь как леди – леди в классическом смысле этого слова; на карте мира Пентландов, воспроизведенной на вчерашнем балу, места для истинной леди, кажется, так и не нашлось. Да и нести ответственность за леди было рискованно, особенно за столь чуткую и страстную, как Сибилла.

Оливия желала дочери счастья, но не понимала со всей ясностью, отчего ее стремление видеть Сибиллу счастливой обрело такую важность; что в действительности она видит в дочери себя – юную себя, которой так и не удалось впоследствии жить по-настоящему.

Оливия вошла в узкую, с высоким потолком библиотеку, столь дорогую сердцу свекра, и обнаружила, что тот уже сидит за массивным столом красного дерева среди книжных полок… за столом, откуда он управлял фермой и присматривал за семейным состоянием, аккуратно и рачительно копившимся триста лет, – за состоянием, которое он не намеревался отдавать в руки сына. Комната, холодная и мрачная, тем не менее выглядела довольно уютно и пахла собаками и яблоками, дымом из камина и иногда виски, потому как именно в ней отказавшийся от внешнего мира старик, когда на него вдруг находило, напивался до беспамятства. Он мог сутками просиживать здесь, ночуя в кожаном кресле и отказываясь видеть кого-либо, кроме приставленного к нему Хиггинса и Оливии. И то, как Джон Пентланд напивается в одиночестве, наблюдали только Оливия и Хиггинс. Мало кто знал об этой его привычке, разве что прислуга, возвращаясь вечером в Дарем по обсаженным деревьями и кустами дорогам, время от времени распускала языки.

Сейчас он сидел с чашечкой кофе и бокалом «Курвуазье» и курил; вид у него был чрезвычайно озабоченный: старик не поднял головы, когда вошла Оливия, и так и не перестал зачарованно глядеть в пустоту перед собой. Оливия достала сигарету из серебряной шкатулки и тоже закурила; лишь тогда, услышав громко чиркнувшую спичку, свекор поднял на нее яркие черные глаза и сказал:

– Джек неплохо выглядит сегодня.

– Да, лучше, чем в последнее время.

– Может быть, врачи все-таки ошиблись.

Оливия вздохнула и спокойно ответила:

– Если бы мы поверили докторам, его уже давно не было бы с нами.

– Да, верно.

Она налила себе кофе, а он продолжил:

– Но я хотел поговорить о Горации Пентланде. Он умер. Я узнал сегодня утром. Это случилось в Ментоне[19], и нам надо решить, следует ли везти его тело сюда, чтобы похоронить в Дареме на кладбище вместе с остальной семьей.

Оливия, помолчав, подняла голову и спросила:

– А вы как считаете? Сколько он прожил в Ментоне?

– Я почти тридцать лет отправлял ему туда деньги. Он мне всего лишь двоюродный брат, но дед у нас один; к тому же Гораций станет первым членом семьи, похороненным не в Дареме.

– А как же Савина Пентланд?..

– Да… Но тут уж ничего не поделаешь. Будь у них тогда возможность, ее бы похоронили здесь.

И старик махнул рукой в сторону моря, за луговые солончаки, туда, где на белом песке океанского дна покоилась прекрасная Савина Пентланд, теперь уже ставшая легендой.

– А он хотел, чтобы его тут похоронили? – спросила Оливия.

– Да, написал мне и попросил… за пару месяцев до смерти. Он, кажется, думал об этом. Правда, сформулировал просьбу несколько необычно. Написал, что хочет вернуться домой.

Оливия немного подумала, а затем пробормотала:

– Странно… Здесь с ним обошлись очень жестоко.

Свекор плотно сомкнул губы.

– Он сам был виноват…

– И все же… тридцать лет – это долго.

Старик выбил пепел из сигары и бросил на невестку пронзительный взгляд:

– Думаешь, такое забывается?

Оливия чуть повела своими белыми, без колец, руками:

– А разве нет?

– Нет, люди такого не забудут… по крайней мере люди нашего круга.

Оливия невольно представила незнакомого ей Горация Пентланда, таинственного человека, уже мертвого, проведшего три десятка лет в изгнании.

– А у вас точно нет причины не желать хоронить его здесь, среди своих?

– Нет. Он уже мертв… Не важно, где он будет лежать – здесь или во Франции.

– И все-таки с ним обошлись излишне сурово. Там к нему отнеслись мягче.

Они замолчали, будто между ними в комнате внезапно возник призрак Горация Пентланда, грешника, чьего имени никто в доме, кроме Оливии и ее свекра, не произносил, и теперь этот призрак стоял и слушал, что же все-таки сделают с тем, что от него осталось на этой земле. В подобные минуты Оливия чувствовала себя немного неловко. Такое обычно случалось длинными вечерами, когда члены семьи читали, сидя в старой гостиной, и казалось, будто за ними наблюдают незримые фигуры.

– Если он правда хотел быть похороненным здесь, – сказала Оливия, – то я не понимаю, почему бы так и не сделать.

– Кэсси не захочет ворошить забытый скандал.

– Так зачем его ворошить, если бедняга уже умер. Надо быть добрее… хотя бы сейчас.

Джон Пентланд внезапно вздохнул, и этот вздох скорее походил на стон, вырвавшийся вопреки его железной воле. Потом он проговорил:

– Наверное, Оливия, ты права… Мы так и сделаем… но до последнего будем держать все в секрете. Устроим скромные похороны.

Оливия собралась было уйти, но заметила, что свекор еще не закончил. Он умел показывать это без слов. Отчего-то всегда казалось невозможным оставить его, пока он сам не отпустит. Он по-прежнему обращался со своим сорокадевятилетним сыном как с мальчишкой.

Оливия ждала, перебирая букет поздней сирени в высокой серебряной вазе на полированном столе.

– Хорошо пахнет, – заметил старик. – Это последняя, да?

– Да, теперь ждать до следующей весны.

– До следующей весны… – повторил он раздумчиво. – До весны… – И вдруг резко сменил тему: – Еще я хотел поговорить про Сабину. По словам сиделки, она узнала, что Сабина приехала. – Он показал рукой в сторону северного крыла. – Она хочет ее увидеть.

– От кого она могла это услышать? Как смогла узнать?

– Сиделка и сама в недоумении. Может, кто-то произнес имя Сабины под окнами. Сиделка говорит, что у людей в ее состоянии есть что-то вроде шестого чувства, которое помогает им узнавать такие вещи.

– Мне передать это Сабине? Она придет, если я попрошу.

– Вряд ли такой визит доставит кому-то радость. И даже может навредить.

Оливия помолчала.

– Зачем ей это? Да она Сабину-то вряд ли помнит. Они виделись в последний раз, когда Сабина была еще девочкой.

– Она почему-то вбила себе в голову, что мы все сговорились против нее и затеяли травлю. – Старик кашлянул, из тонких губ вырвалось облачко дыма. – Мне сложно это сформулировать… но попробую: кажется, Сабина, против собственного желания, сама зародила в ней такое отношение к себе… создала впечатление, будто они с ней заодно. Лично меня Сабина тревожит.

– Энсона тоже, – тихо заметила Оливия. – Он говорил мне нечто подобное.

– Зря она сюда вернулась. Нет, это слишком сложно… то, что я хочу сказать. У меня такое чувство, словно Сабина замыслила недоброе. По-моему, она всех нас ненавидит.

– Не всех…

– Тебя, наверное, нет. Но ты не из здешних краев. Она ненавидит только тех, кто всегда жил тут.

– Однако вы ей нравитесь.

– Ее отец был моим хорошим другом. Они с ней похожи… два упрямца и любителя говорить правду, несмотря ни на что… К нему тоже никто особо не тянулся… Не исключаю, что она неплохо ко мне относится… из-за него.

– Нет, тут нечто большее.

Постепенно Оливия начала вновь погружаться в полугипнотическое состояние, все чаще и чаще посещавшее ее в последнее время. В такие минуты ей казалось, что все вокруг истончается и усложняется, смазывается и расплывается, что ее затягивают зыбучие пески сиюминутных забот и она бессильно вязнет в них, не способная пошевелиться. Никто больше не говорит ей правду. Она живет словно бы в мире теней. И сидящий в библиотеке старик, ее свекор, загадочен более всех, ибо совершенно неясно, как именно он понимает происходящее и насколько разделяет убежденность остальных в том, что если не обращать на проблему внимание, то она исчезнет.

Оливия сидела и рвала вытянутый из букета листок сирени на мелкие кусочки.

– Иногда мне кажется, что Сабина очень несчастна, – проговорила она.

– Нет… тут другое… Сабина существует вне пределов счастья или несчастья. В ней есть нечто твердое, несгибаемое… прочное, как ограненный алмаз. Она очень умная и вместе с тем странная. Подобные ей создания порой появляются среди таких, как мы. Они не похожи ни на кого в нашем мире. Склонны впадать в крайности. Гораций тоже стоял особняком, но он был иной, из тех, кто совсем не заслуживает уважения.

Оливия невольно подняла удивленные глаза на свекра, словно прочитавшего ее мысли; в такие мгновения она начинала верить, что на самом деле старик был куда более проницательным и мудрым, неуправляемым и непокорным, чем позволял миру думать. Она вечно задавалась одними и теми же вопросами. Сколько ему известно? Какие знания скрывает его суровое, морщинистое, обветренное лицо? Было ли это такое же ясновидение, как у Джека, но порожденное не бесконечной болезнью, а прожитыми годами?

– Я спрошу Сабину… – начала Оливия.

– Сейчас это делать необязательно. Она вроде бы на время позабыла о своем желании с ней увидеться. Но непременно вспомнит, и тогда, думаю, будет лучше ее умаслить, к чему бы это ни привело. Не исключено, что она позабудет об этом на несколько месяцев… Сабина успеет уехать… Я просто хотел послушать тебя, Оливия, посоветоваться с тобой. По-моему, ты сможешь все уладить.

Женщина встала, собираясь уходить, но он продолжил:

– Ей бы тоже в комнату сирень поставить. – Старик умолк, а потом пустым, мертвым голосом добавил: – Когда-то она очень любила цветы.

Оливия, стараясь не встречаться с ним взглядом, подумала: «Она очень любила цветы… Любила сорок лет назад… сорок долгих лет. Боже мой!» Но вслух просто ответила:

– Она успела их разлюбить. Ей кажется, что они забирают воздух и душат ее. Теперь она смотреть на них не может.

– Мне следовало догадаться, что ты об этом знаешь.

Старик уже поднялся и теперь вглядывался в Оливию – с любопытством и так пристально, что она засмущалась и чуть отвернула голову; а затем Джон Пентланд, с видом странно робким и даже испуганным, неожиданным для человека столь суровой наружности, взял женщину за руку и поцеловал в лоб, пробормотав:

– Оливия, ты славная девочка. Все кругом твердят это. Ты очень хорошая. Понятия не имею, как бы я обходился без тебя все эти годы.

Она улыбнулась, взглянув на него, тепло пожала ему руку и без единого слова вышла из комнаты, в тысячный раз размышляя о том, как это, наверное, ужасно – не уметь выражать свои чувства и настолько чураться проявления эмоций, то есть быть таким, как Джон Пентланд. Наверное, думала она, это похоже на жизнь в стальном коконе: выглядываешь из него, видишь друзей, а ни дотронуться, ни узнать их поближе не можешь.

Уже на пороге она услышала, как старик почти весело говорит ей вслед:

– Доктора наверняка ошибаются насчет Джека. Мы с тобой, Оливия, их победили.

– Да, – кивнула она и улыбнулась, но, отвернувшись, поймала себя на мрачной, почти ужасной мысли: «Лишь бы Джек дожил до смерти старика и позволил ему умереть счастливым. Только бы продлить мальчику жизнь до того дня…»

У нее был необычный взгляд на мир: он представал перед ней в суровом свете реальности; эта особенность объяснялась ее призрачным одиноким детством. Оливия была такой почти с самого рождения и теперь, став женщиной, поняла, что в некотором смысле подобное свойство вовсе не проклятие, а благословение. В среде, тешившей себя обманом, она предпочитала знать правду, считая, что лишь правда дарует ей силу. Возможно, именно это стало причиной, по которой все теперь зависели от нее. Временами ей тоже страстно хотелось побыть слабым безвольным созданием, женщиной, считающей своего мужа опорой и прячущейся за ним от невзгод. Она даже немного завидовала давным-давно сгинувшей Савине Пентланд… главной красавице в семье, экстравагантной, безрассудной, женственной, покупающей жемчужные ожерелья, беззастенчиво рыдающей и падающей в обморок.

Однако сама она могла положиться только на Энсона.

Оливия ушла, а старик еще долго сидел в библиотеке, куря, потягивая коньяк и чувствуя себя даже более одиноким, чем до разговора с невесткой. Он нередко просиживал там часами, позабыв про весь окружающий мир; Оливия изредка, не произнося ни слова, заглядывала проверить, все ли с ним в порядке, и тут же уходила, не желая нарушать зачарованную тишину.

Наконец сигара догорела; он потушил ее резким точным движением, встал с кресла и, покинув свое убежище, направился по коридору к темной лестнице, ведущей в старое северное крыло. Он каждый день поднимался туда, с тех самых пор, когда стало необходимым держать ее в поместье круглогодично; каждый день в одно и то же время его тяжелые башмаки шаг за шагом ступали все по тому же потертому ковру. Это странствие началось много лет назад, когда впереди еще маячила надежда… Но она давно угасла, удовольствие, доставляемое встречами, исчезло, а сами встречи превратились в унылую и тягостную обязанность. Теперь его можно было сравнить разве что с кающимся паломником, на коленях преодолевающим бесконечные лестничные пролеты.

За те двадцать лет, которые помнила Оливия, он не ночевал дома лишь дважды, да и то только в случаях, когда речь шла о жизни и смерти. За это время он два раза ездил в Нью-Йорк, но никогда – в Европу, по которой еще мальчиком совершил великий вояж, руководствуясь планом, составленным старым генералом Кёртисом… но это было так давно, что словно бы и не с ним. Все эти годы он провел в лоне семьи, так и не сбежав из мирка, казавшегося родне безупречным и цельным, а ему – тесноватым и несоразмерным. Наверное, можно сказать, что судьба, кровь и обстоятельства в конце концов потихоньку приучили его почитать тех же богов, что и другие Пентланды. Он то и дело пытался улизнуть от них, напиваясь до беспамятства, но, протрезвев, убеждался, что ничего не меняется и он по-прежнему находится в знакомой тюрьме. И в нем постепенно умерла всякая надежда.

Никто, даже Оливия, не мог сказать, счастлив Джон Пентланд или нет; впрочем, никто ведь и не знал, что на самом деле происходит в глубине его души, за посеревшим и обветренным лицом.

Когда о нем заговаривали в свете, то это звучало следующим образом: «Нет на земле более преданного мужа, чем Джон Пентланд».

Медленно, но решительно старик дошел до конца коридора и постучал в белую дверь. Он всегда предупреждал о своем появлении стуком, потому что, войди он неожиданно, она бы перепугалась и впала в истерику, которую было бы уже не остановить.

В ответ на стук дверь мягко и профессионально открыла мисс Иган, сиделка-автомат – аккуратная, точная, нечеловечески выдержанная и невероятно накрахмаленная, у которой даже улыбка казалась механической, как у куклы, заговаривающей, если нажать ей на живот. Впрочем, никому бы и в голову не пришло нажимать на живот чопорной и краснолицей мисс Иган. Она сразу принималась улыбаться любому члену семьи и делала это с ложным смирением, всем видом показывая: «Уж я-то знаю, что вы без меня как без рук», – именно так улыбаются сиделки, которым платят в три раза больше, чем обычным медсестрам. С этими деньгами года через четыре мисс Иган смогла бы открыть собственное лечебное заведение.

Приветливо растянув губы, она обратилась к старику:

– Она сегодня довольно тихая… очень тихая.

Когда дверь открылась, коридор мгновенно заполнил сильный и сложный запах, издаваемый бесчисленными пузырьками с лекарствами, что рядами выстроились на столике в полутемной комнате. Старик шагнул внутрь и быстро затворил за собой дверь, чтобы она не напугалась света. Она не переносила, когда рядом открывались дверь или окно; и даже в такой ясный день, как этот, ставни не пропускали в помещение солнце.

Она вбила себе в голову, что снаружи толпятся зеваки, мечтающие посмеяться над ней… сотни зевак, прижимающихся к стеклам, чтобы заглянуть к ней в комнату. Иногда ее было невозможно унять, пока окна дополнительно не завешивались толстым слоем черной ткани. Она не желала подниматься из постели до заката, ведь те, кто снаружи, могли увидеть ее посреди спальни в ночной рубашке.

Только лишь с наступлением темноты сиделка ухитрялась уговорить ее проветрить комнату, так как от лекарств (которые она никогда не принимала, но и не давала убирать, храня подле себя, словно знахарские фетиши) исходил жуткий запах. Лекарства, как и закрытые ставни, требовались для того, чтобы она не возбуждалась: так семья могла оставить ее дома и не отправлять туда, где ее держали бы за решеткой. О подобном Джон Пентланд и помыслить не мог.

Когда он вошел, она лежала в постели; ее худенькое, хрупкое тельце едва прорисовывалось под одеялом… Тень женщины, некогда славившейся изящной красотой. Но от красоты давно ничего не осталось, разве что подбородок, нос и лоб все еще выглядели красиво очерченными. Она лежала там, странная, призрачная старуха, с тонкой белой кожей, напоминающей пергамент, и глупым, лишенным мысли лицом – без единой морщинки, как у девочки. Джон сел рядом с кроватью, и пустые голубые глазки приоткрылись и уставились на него без тени узнавания. Он взял ее тоненькую, исчерченную синими венами ручку в свою, и та, вялая и безжизненная, так и оставалась в его ладони, пока муж молча и нежно смотрел на жену.

Но вот он заговорил, грустно позвав:

– Агнес.

Ответа не последовало, белые, распахнутые веки не дрогнули.

Джон целую вечность просидел в густой тьме, окутанный тошнотворной лекарственной вонью… но в дверь постучали, внезапно блеснувший свет заставил его очнуться, и вошедшая мисс Иган, растянув рот в зубастой улыбке, сообщила:

– Пятнадцать минут закончились, мистер Пентланд.

Дверь за ним затворилась; он медленно и задумчиво спустился по истертым ступеням вниз, туда, где глаза до боли слепило сияние яркого майского дня. Миновав зеленую лужайку, обсаженную ирисами, пионами и отцветающими тюльпанами, старик направился во двор к конюшне, где, пока Хиггинс ненадолго отлучился, за рыжей кобылкой приглядывал польский мальчишка, которому обычно поручали всякие мелкие дела на ферме. Лошадка, красивая и изящная, как стальная пружинка, нервно била копытом по гравию и трясла грациозной головкой. Мальчишка, деревенский увалень с копной соломенных волос, вытянул руку с поводьями, держась подальше от животного.

Завидев эту парочку, старик ухмыльнулся и сказал:

– Игнас, нельзя показывать ей, что ты ее боишься.

Мальчишка передал ему поводья и отпрянул, не сводя напряженного взгляда с кобылки.

– Она меня куснуть хотела! – мрачно сообщил он.

Быстро, с юношеским проворством, Джон Пентланд вскочил в седло… так быстро, что кобылка не успела выскользнуть из-под него. Последовала короткая, но свирепая борьба наездника и лошади, а потом, разбрасывая в стороны гравий, они помчались вдоль аллеи в поля, мимо сосняка и старого карьера по направлению к дому миссис Соумс.

Предыдущая главаГлава 8 из 33Следующая глава