Центром просторной квадратной столовой (ее обставляли позднее, чем прочие части дома после ремонта, – тяжелой мебелью из красного дерева) служил огромный полированный стол, заполнявший комнату чуть не целиком и не позволявший рассаженным вокруг него хозяевам и гостям уменьшить разделявшее их расстояние.
А народу в Пентланд-Хаусе всегда собиралось много: с тех пор как обстоятельства перестали позволять Джону Пентланду выезжать в свет, он взял кусочек этого света с собой и встречал всех с великодушием и теплом – к немалому огорчению его сестры Кэсси. Сама она, как и большинство родственников, мало думала о еде, считая ее чем-то неизбежным. Ей было все равно, что есть – чернослив или какой-то деликатес с трюфелем. Дома Кассандра Струтерс, из стремления экономить и к вящей печали непритязательной, но полнокровной мисс Пиви, частенько удовлетворяла свой птичий аппетит крохами из кладовки. Она не ела, а, как сама любила говорить, «клевала» и невольно хмурилась при виде пищевого изобилия в доме у Джона Пентланда и его невестки Оливии.
Тем не менее она бессчетное количество раз садилась за огромный стол брата и ничуть не стеснялась приводить с собой пышнотелую мисс Пиви, чей глупый смех и охотное поддакивание тетушке так раздражали хозяина дома.
Энсон никогда не обедал в Пентланд-Хаусе: каждое утро в девять часов он, будучи человеком деловым, уезжал в Бостон, где его ожидало множество хлопот. Его контора располагалась на Уотер-стрит, и он бывал там со страстной регулярностью, проводя весь день за решением мелких вопросов клубных комитетов и обществ по улучшению «чего-нибудь там», ибо был он человеком, чья душа лишалась опоры без улаживания чужих жизней. Он возглавлял комитет по «опеке» юных дев, попавших в беду, и жертвовал, сколько мог, из своего довольно скромного дохода на деятельность комитета по цензуре и предотвращению преступлений. Также немалую часть времени он посвящал переписке со специалистами по генеалогии, чье мнение считал необходимым для завершения «Семьи Пентланд и колонии Массачусетского залива». За весь год он не зарабатывал столько, сколько тратил на месячную аренду офиса, однако же проявлял нетерпимость, когда ему приходилось сталкиваться с чьей-то бедностью и несостоятельностью. От Энсона тщательно оберегались все семейные акции и облигации: отец никогда не понимал и не принимал его деятельности, и даже сейчас, когда сын подошел к полувековому рубежу, старый Пентланд, вдобавок к небольшому капиталу, оставленному Энсону дедом, выплачивал ему пособие, как будто тот все еще учился в колледже.
Поэтому на следующий день после бала, когда Оливия спустилась в столовую, ей не пришлось столкнуться с мужем и его неловкостью из-за вчерашней сцены. Там были только дедушка и Сибилла с Джеком, которому стало настолько лучше, что он смог спуститься на первый этаж.
Старик сидел во главе стола, на месте, по праву принадлежащем ему как диктатору и правителю всего семейства. Высокий и мускулистый, с огрубевшим лицом от лет, проведенных на открытом воздухе в сельской местности: в дождь и вьюгу, под солнцем и в слякоть, день за днем он скакал на лошади, будто ему не давала покоя старинная жажда суровой жизни первых Пентландов, прибывших в Дарем. Для него всегда седлали своевольную и капризную рыжую красавицу-кобылку: ее знаменитый дурной нрав был как раз под стать суровому старику. Внешне Джон Пентланд походил на свою сестру Кэсси: еще один из Пентландов темной масти, появившихся в семье сотню лет назад, – с черными горящими глазами и густыми бровями… человек, нимало не напоминавший сына ни лицом, ни жизненной энергией. (А вот Энсон был типичным Пентландом – светловолосый, с круглыми голубыми глазами и, если позволяло здоровье, румянцем во всю щеку.) Перед Джоном Пентландом люди невольно благоговели: его волевое, с резкими чертами и плотно сомкнутыми губами лицо казалось угрюмым и по некой странной причине недоступным для понимания или анализа, вечно недовольным.
Сегодня старик молчал, и Оливия видела, что он в плохом настроении, как бывало всегда, если что-то его тяготило. Это не могло быть связано с болезнью Джека, ведь мальчик сидел напротив и выглядел гораздо лучше, чем в последние месяцы… бледный, блеклый, худой, с голубыми венами на изящных запястьях и тонких, нежных висках.
Оливия постоянно переживала за сына, и Джон Пентланд переживал вместе с ней, отчего между ними установилось полное взаимопонимание, не требующее лишних слов. Они провели множество бессонных ночей у постели Джека, и их совместная воля помогала ребенку справляться, принуждая к жизни, когда он задыхался и был готов ускользнуть в объятия смерти. Вместе они хранили его, ибо любили безмерно; к тому же Джек являлся последним наследником мужского пола в роду.
Иногда Оливия чувствовала, что Сибилла тоже участвует в этой бесконечной схватке со смертью. Девушка, как и ее дед, никогда ни о чем подобном не упоминала, но в глубине ее темно-серых глаз читалась тревога. Эта долгая изнуряющая борьба была одной из трагедий, о которых все в Пентланд-Хаусе предпочитали молчать. Разве что изредка кто-то замечал: «Джек неплохо выглядит сегодня» – или произносил с улыбкой: «Возможно, врачи ошибаются». Сейчас Сибилла смотрела на брата так, как умела лишь она, – тихо и загадочно, опасаясь, как бы он не поймал ее взгляд, ибо он сразу угадывал беспокойство, обладая ясновидением, свойственным вечно болеющим людям.
За обедом почти не разговаривали. Сибилла собиралась прокатить брата на двуколке по ферме и до белых дюн.
– С нами поедет Хиггинс, – пообещала она. – Покажет лисий выводок в подлеске.
А Джек ответил:
– Вот ведь что занятно. Хиггинсу всегда удается узнавать такие вещи раньше всех. Он точно знает, когда лучше удить рыбу или что вот-вот пойдет дождь. И никогда не ошибается.
– Угу, – внезапно подтвердил дедушка. – Это и правда занятно. Хоть бы разок ошибся… а мы столько лет с ним знакомы.
Это были его единственные слова, пока они ели, и Оливия, пытаясь заполнить паузы в разговоре, с трудом придумывала, как это сделать, – уж очень бледен и нездоров был мальчик, сидящий напротив нее. Иногда ей казалось, что он так и не родился, навсегда оставшись ее частицей. Если она долго его не видела, то не находила себе места из-за гнетущего страха потерять сына навсегда. Она не сомневалась: внутри этого хрупкого тела обитает дух, огонь, унаследованный им от старика и от нее самой, который пылает желанием жить, кататься на лошадях, плавать, бегать по лугам и полям… И этот огонь необходимо беспрерывно подавлять. Вот если бы он был как Энсон, его отец, не знавший подобной жажды жизни…
– Оливия, милая, – вдруг заговорил старик. – Не попьешь ли со мной кофейку в библиотеке? Нам надо перемолвиться словечком.
Она предвидела это. И не ошиблась. Что-то его угнетало. Он всегда звал невестку поговорить, когда душу слишком тяготила беда. И начинал одинаково: «Оливия, милая. Пойдем-ка в библиотеку». Он никогда не звал туда сына или сестру, только Оливию. Они были откровенны друг с другом, как ни с кем иным; и когда он умрет, все несчастья лягут на ее плечи… и ей надо будет с этим справляться… справляться со всеми семейными бедами, сдерживаемыми внутри дома, тогда как остальной мир считает Пентландов богатыми, уважаемыми и не знающими горя.