К книге
Ранняя осень. История одной ледиГлава 3. 2
18%
Глава 3. 2
6

Временами, когда, нахлынув, воспоминания о юности внезапно обостряли чувства и затмевали все происходящее сейчас, Оливия начинала страдать от тоски по былому, хотя и тогда она не могла назваться счастливой; в такие минуты она всем нутром ощущала одиночество и осознавала, как все глубже и глубже с каждым годом погружается в себя, что очень походило на защитную реакцию втягивающей голову в панцирь черепахи. Оливия, ни на день не перестававшая улыбаться и казаться вежливой, приветливой и ласковой, внутренне ощущала себя чужачкой в этом краю, среди непреодолимых стен и неразрушимых барьеров, за которыми ее не ждали, ибо в то, во что верили здесь, ей было поверить невозможно.

Она уже с трудом вспоминала подробности собственной жизни до Дарема: они выскальзывали из памяти, смешивались и исчезали в небытии под тяжестью того огромного семейного монумента, коим представлялся ей род Пентландов. Она забывала имена и места, путала дни и годы. Иногда ей было сложно восстановить цепочку бесконечных путешествий через Атлантику и составить единую картину из огромных, обезличенных, похожих одна на другую гостиниц – настолько тусклым и нереальным виделось ей теперь ее детство.

Но Оливии пока удавалось вспомнить, с сожалением и ясностью, два счастливых года в школе в Сен-Клу[15], когда она целыми месяцами жила в отдельной комнате, называя ее своей, и отдыхала душой, не опасаясь того, что мать опять скажет: «Сегодня пакуем вещи. Завтра едем в Санкт-Петербург, или в Лондон, или в Сан-Ремо, или в Каир…»

Она почти позабыла огромный, шоколадного цвета каменный дом с видом на озеро Мичиган, утыканный причудливыми башенками и балконами. Его давным-давно продали и снесли, уничтожив, как и все, принадлежавшее далекому прошлому. Она не помнила отца, который умер, когда ей исполнилось три года, но от него хотя бы осталась пожелтевшая фотография: крупный, красивый, крепкий мужчина с лукавым шотландско-ирландским лицом; его слава как политика только-только начинала греметь по всему Вашингтону… и тут его настигла внезапная смерть. Хотя, кроме фотоснимка, от него ничего не осталось, он продолжал хитро, одними уголками губ улыбаться дочери, совсем как теперь делала она, когда говорила: «Да-да, конечно!» – и поступала наоборот.

Иногда Оливия вспоминала о матери, превратившейся в смутный и нереальный призрак, о женщине, словно сошедшей с потемневшей и немного нелепой карточки девятисотых годов… хорошенькая, с осиной талией, модница в струящейся пышной юбке. На такие снимки смотрят с грустью и снисходительной улыбкой. Была она тщеславной и довольно эгоистичной, любила лесть, но оказалась достаточно проницательной, чтобы не выскочить замуж за кого-нибудь из толпы галантных джентльменов с громкими титулами, но темным прошлым, которые заполняли гостиную очередного отеля и брали ее с собой на пикники, приемы и скачки. Однако Оливия не собиралась забывать темноволосую девочку, жизнелюбивую и жаждавшую дружбы, но вечно остававшуюся наедине с собой: ее единственным развлечением становились прогулки со швейцарской гувернанткой по паркам, пляжам и бульварам того или иного выбранного матерью европейского города, где можно было найти друзей… правда, всего на несколько часов, потому что назавтра они исчезали из ее жизни навсегда. Теперь Оливия понимала, что ее мать принадлежала к Америке девяностых и казалась скорее персонажем из романа миссис Уортон[16], чем настоящим человеком.

Но мать так и не вышла замуж повторно, оставшись богатой и красивой миссис Макконнел из Чикаго до того самого трагического дня (яснее всего запечатлевшегося в памяти Оливии из-за испытанного ужаса), когда внезапно умерла от лихорадки в глухой и захудалой итальянской деревушке в окружении семнадцатилетней дочери, фельдшера и своего русского шофера.

Череда спутанных и невеселых воспоминаний всегда приводила Оливию в мрачный особняк красного кирпича в Нью-Йорке, куда ее, сироту, пригласила пожить суровая, всеми позабытая тетка по матери, искренне считавшая, что мир вращается вокруг Ленокс-хилл, Хадсон-вэлли и Вашингтон-сквер[17], – тетка, которая ни разу не протянула руки отцу Оливии, ибо, подобно Энсону с тетушкой Кэсси, была предубеждена против ирландцев, появившихся из ниоткуда, но нашедших свою стезю и полных сил и энергии.

Итак, в свои восемнадцать Оливия поняла, что на всем белом свете у нее нет никого, кроме этой самой тетки, а ее единственными друзьями так и остались дети с пляжей и променадов, чьих имен она уже не помнила. Оливия застряла в мирке собственной тети, только и говорившей, что о плюшевом, пропахшем камфарой великолепии Нью-Йорка, канувшего в Лету.

Сейчас-то Оливия все понимала верно. Например, почему однажды заглянувший к ее тетке Энсон Пентланд показался ей таким элегантным и притягательным и отчего его присутствие за ужином волшебным образом преобразило атмосферу в заставленной тяжелой темной мебелью столовой. Он был тем, кого девушки обычно характеризуют «мужчина постарше»; он очаровал Оливию приятными манерами и знаками внимания. Он даже сводил ее – конечно, в сопровождении тети – в театр на «Город»[18], никак не ожидая, что пьеса окажется настолько неблагопристойной, что придется уйти задолго до ее конца. Они ходили туда в четверг (Оливия до сих пор могла назвать точную дату), и сейчас ей было смешно думать об искренней вере тети и Энсона в то, что девушке, проведшей столько лет в коридорах европейских отелей, показанное на сцене будет в новинку.

Вскоре ее пригласили погостить в Пентланд-Хаус, и вот там ей действительно все было в новинку: в ее глазах это был зеленый, уютный, безопасный уголок, в котором жили необыкновенно приветливые люди; впрочем, причину чрезвычайно теплого приема она узнала намного позже. Ей даже не открыли правду про мать Энсона, живущую в полном одиночестве в северном крыле. Просто сообщили, что сейчас она болеет и у нее нет сил никого принимать. Поместье Пентландов в те далекие дни показалось усталой, бесприютной, совсем юной скиталице похожим на огромную, мягкую, зеленую кровать, куда можно забраться с ногами и лежать вечно; это был мир, где заводят друзей и пускают корни на всю оставшуюся жизнь. Ребенку, мыкавшемуся по гостиницам, Пентланд-Хаус виделся раем, поэтому, когда Энсон попросил руки Оливии, она согласилась, ведь тогда она не находила его отталкивающим.

Сейчас за окном стояла весна, как было и тогда, когда она впервые вошла в Пентланд-Хаус, но теперь ей, еще молодой, исполнилось тридцать девять, а все вокруг неузнаваемо изменилось.

Постепенно, почти незаметно проходили годы: сперва родилась Сибилла, потом появился на свет Джек; жизнь в Пентланд-Хаусе и на Бикон-стрит всегда подчинялась определенному порядку, но для Оливии все было как в тумане, и вот сейчас она нашла в себе силы оглянуться назад – и дымка иллюзий развеялась, уступив место холодной ясности.

Она вспомнила себя застенчивой девушкой, к которой все были добры и внимательны, но лишь потому, что Энсону срочно понадобилось жениться и обзавестись наследником… Энсон оказался последним мужчиной в столь прославленном семействе («Семья Пентланд и колония Массачусетского залива»). Она посмотрела на себя их глазами: милая, обезоруженная добротой простушка, пока никому не знакомая, но по крайней мере очаровательная, воспитанная и достаточно обеспеченная. (Теперь она точно знала, насколько важны для тетушки Кэсси деньги.) А Энсон – годы открыли ей глаза и на него – вовсе не был прекрасным принцем, примчавшимся спасти ее от тети-людоедки; он был тем, кем был: анемичным господином за тридцать с немалыми средствами. (Она с горькой иронией вспомнила его неловкое ухаживание и недовольное лицо, с каким он обсуждал детали брачной жизни… Но иронизировать Оливия стала гораздо позже, это пришло вместе с возрастом и опытом в светских делах, вместе с пониманием.) Оглядываясь назад, Оливия представляла, как Энсон раз за разом пытался жениться на молоденькой девушке из своего круга, но получал отказ, ибо давным-давно заработал себе тайную репутацию зануды, который по собственной воле не приблизился бы ни к одной женщине и сошел бы в могилу таким же девственным, каким явился в этот мир.

Теперь Оливия понимала, что он никогда и нисколько ее не любил. Он женился на ней лишь потому, что ему не давала покоя родня, как живая, так и мертвая, странным образом вечно обретавшаяся в Пентланд-Хаусе. На самом деле Оливия вышла замуж за тетю Кэсси, за бедолагу и глупышку мисс Пиви, за старого Джона Пентланда и за прочих братьев и сестер, дядюшек и тетушек – пускай даже они и висели в виде портретов в строгом ряду на стене. Энсон являл собой лишь инструмент, и сейчас, в том числе в самые неприятные минуты общения с мужем, Оливии подспудно становилось его жалко, ведь, по сути, он тоже разрушил всю свою жизнь.

Вот так постепенно, за долгие годы, красивая, робкая, никому не знакомая Оливия Макконнел, дочь политика-демократа из Чикаго, стала нынешней растерянной и порой несчастной женщиной; и эта чужачка нежданно-негаданно превратилась в опору для всей семьи.

Оливия гордилась тем, что в ночь после бала у нее наконец-то получилось смело сойтись лицом к лицу с мужем и всеми теми, живыми и мертвыми, кто стоял у него за спиной в гостиной и, подбадривая, выглядывал из-за его плеча. Неприятная сцена ранила ее, но при этом немного разрядила атмосферу. На какое-то мгновение всплыла правда, которой так жаждала ее душа. Энсон верно оценил ситуацию: прозрачным и свежим новоанглийским утром Оливия поняла, что черпает силы для борьбы именно в пребывающей где-то поблизости Сабине. Подобно ей, Сабина повидала мир и была способна оценить мирок Дарема с ясностью, невозможной для остальных. И Сабина так же ясно, как Оливия, осознавала, что, случись нечто непредвиденное, именно за Оливию станет цепляться все семейство – настолько необходимой она сделалась для них за эти годы.

Однако сейчас Оливии было обидно. Она не могла забыть слова Энсона: «Как бы то ни было, что бы ни произошло, моя дочь не выйдет замуж за этого паршивого ирландца… Хватит, такое в нашей семье больше не повторится».

Она понимала, что Энсону самому будет стыдно за сказанное, однако же он начнет притворяться, будто ничего не случилось и он никогда подобного не говорил, ибо такое заявление недостойно джентльмена и уж тем более Пентланда. Он станет, как обычно, упорствовать в своем притворстве, словно того разговора вовсе не было.

И Энсон действительно считает, что Оливия должна благодарить его за то, что он взял ее замуж, сделав частью их семьи. Этого у Пентландов было не отнять: их вера в собственную уникальность вросла в их плоть. И Оливии, знавшей всю их подноготную лучше, чем кто-либо на земле, оставалось только воскликнуть: «О господи!» – причем как можно трагичнее.

Предыдущая главаГлава 6 из 33Следующая глава