Умиротворение, которое Оливия чувствовала, пока сидела рядом с мертвым сыном, медленно возвращалось к ней после сутолоки похорон. Она вдруг поняла, что вновь с благодарностью погружается в бессмысленное, зачарованное существование старого тихого мирка. Какое-то время ей даже нравилась потеря всякого интереса к жизни, когда просто хочется, чтобы тебя оставили в покое. Ей удалось убедить себя в том, что никакой трагедии в смерти мальчика нет: на самом деле трагедией было его земное существование, полное боли и страхов прозябание без проблеска надежды. Теперь, после стольких лет тревог, покой и умиротворение представлялись хотя и странными, но в какой-то мере сладостными… Оливия сидела в бержере у окна и смотрела на пустоши, пребывая в полном и исцеляющем одиночестве. Даже визиты тети Кэсси, упрямо прорывающейся к ней в комнату во имя «долга», казались смутными и похожими на сон. Пожилая женщина все больше и больше напоминала назойливое, суетное насекомое, к чьему жужжанию привыкаешь и перестаешь слышать, как не слышишь в полудреме муху, бьющуюся о стекло.
Из окна Оливия иногда видела долговязую фигуру свекра: он либо в одиночестве ехал на двуколке, запряженной старой белой лошадью, через поля, либо, реже, несся на дикой рыжей кобылке по аллеям. Но теперь он уже не скакал на своей любимице без сопровождения: Хиггинсу наконец удалось убедить его в ее дурном нраве, так что конюх всегда был поблизости – восседал на поло-пони с такой грацией, что животное и человек выглядели единым целым… этаким кентавром. В седле обезьяноподобный крепыш вовсе не казался уродцем. Хиггинс точно родился для верховой езды, и сложно было представить, что, спешившись, он сразу становится неуклюжим и неловким.
А еще Оливия знала, о чем думает ее свекор, когда проезжает по каменистым пустошам. Его ни на миг не покидала мысль, что все владения и капиталы, включая рачительно сохраняемые средства тетушки Кэсси, однажды будут принадлежать семье с другой фамилией, возможно совершенно ему незнакомой.
Пентландов больше не осталось. Сибилла с мужем будут богаты, непомерно богаты, с деньгами Пентландов, с деньгами Оливии… но род прекратит свое существование. Все кануло в бессмысленное ничто, и впереди лишь забвение. Через сотню лет память о фамилии сохранится, если вообще сохранится, только на пожелтевших страницах книги Энсона.
Меланхолия, окутавшая дом, смогла дотянуться и до Сибиллы, такой юной и стремящейся жить, и словно поразила ее душу губительной плесенью. Оливия замечала, что временами девушка становится безразличной, погружается в апатию, вздыхает от усталости, подолгу сидит в ее, Оливии, комнате и вообще предпочитает проводить вечера дома, а не в Брук-Коттедже. Мать понимала, что всегда энергичная и бодрая Сибилла тоже задумалась о тщете жизни, познав состояние, с которым так долго боролась Оливия. Но ведь Сибилла – Сибилла в первую очередь, только Сибилла и никто больше! – заслуживала шанса на спасение.
Оливия твердила про себя: «Мне нельзя искать в ней опору. Мне нельзя становиться матерью, портящей жизнь собственному ребенку».
А когда к ней приходил Джон Пентланд и печально садился рядом – то молча, то говоря о чем-то незначительном в напрасной попытке унять отчаяние, – она понимала, что он тоже пришел к ней за силой, которую ему негде было больше почерпнуть. Ему уже не могла помочь даже миссис Соумс… Впрочем, та и сама слегла и его к ней пускали лишь на несколько минут в день. (Сабина настаивала, что этот подозрительный внезапный недуг вызвало злоупотребление лекарственными веществами.)
И постепенно Оливия пришла к выводу, что проявляет трусость, отказываясь от борьбы. Поэтому однажды утром она поднялась ни свет ни заря, надела костюм для верховой езды и отправилась вместе с Сибиллой через росистые луга навстречу О'Харе. С прогулки она вернулась почти веселая, с порозовевшими щеками: ее настроение улучшилось от свежего воздуха, беседы с другом и укрепившегося желания возобновить сопротивление.
Всегда внимательная, Сабина не пропустила этой перемены, но отнесла ее исключительно на счет О'Хары и, в общем-то, не ошиблась: поселившись в Дареме, ирландец сильно повлиял на Оливию – как человек без прошлого, но с будущим. С ним она обрела возможность обсуждать грядущее: судьбу Сибиллы, его планы на купленную недавно ферму, а также его смелую и уверенную карьеру.
Что же касается О'Хары, то он пришел в весьма опасное настроение. Он был из тех, кто ценит достижения и славу не за материальные награды, а за удовлетворение от борьбы и острое наслаждение победой – особенно когда шансы на последнюю очень малы. Этот человек успел уже многого добиться. У него были дом, лошади, автомобиль, хорошо сшитая одежда; причем он знал всему этому цену – и не только в мирке Дарема, но и в трущобах и на верфях Бостона. Не питая иллюзий по поводу неидеально устроенной демократической системы, он понял (в первую очередь потому, что сам пробил себе путь со дна чуть не до вершины) одну очень важную вещь: для людей бедных политика – это некая блистательная мечта, особенно если изначально жизнь твоя была простой и заурядной. И О'Хара вел свою игру, не бросаясь очертя голову в омут. Приезжая в рабочие районы или посещая политические собрания, он вел себя как рубаха-парень, будучи братом для всех. Когда же ему надо было выступать перед большой аудиторией или председательствовать на каком-нибудь съезде, он прикатывал в сверкающем автомобиле и выходил из него в элегантном костюме, какому позавидовал бы даже член правительства – представитель верховной власти; таким образом он одновременно и добивался расположения тех, с кем начинал на Индийской верфи, и удовлетворял всеобщую потребность в чем-то более солидном и возвышенном, чем обычное колесико отлаженного демократического механизма.
О'Хара прекрасно разбирался в правилах игры и не совершал ошибок, ибо получил наилучшее образование: сумел познать самых разных людей в самых разных обстоятельствах. И теперь он воплощал в себе все, за исключением простоты, доброты и честности: он давным-давно не был ни простодушным, ни абсолютно честным, а стать добрым ему мешала безжалостность. Он (как Сабина и подозревала) видел окружающих насквозь, со всеми их мелкими устремлениями, тщеславием, недостатками и претензиями.
Тетя Кэсси и Энсон, не обладая достаточной гибкостью ума, ошибались, полагая, что его целью был их мирок. Как и все, кто привык зависеть от собственного круга и судить о людях, исходя из определенных принципов, они подходили к такому человеку, как О'Хара, со своими мерками. Для них их мир являлся всем, представляя собой вершину сущего, и они полагали, что О'Хара тоже видит его их глазами. У них в голове не укладывалось, что в действительности все с ними связанное было лишь частью его грандиозного жизненного плана и он вступил в борьбу за место среди них исключительно ради удовольствия от сражения, ибо, одержав победу, он не знал бы, что делать с ее плодами.
О'Хара и сам уже начал постепенно понимать это. Он видел, что победа дается ему очень легко, и вкус битвы терял для него свою прелесть. Раньше, сидя в гостях у Сабины, он смаковал собственный триумф, но сейчас он все реже и реже получал удовольствие от мысли: «Вот он я, Майкл О'Хара, никто… сын рабочего и служанки, однако я проник в такое общество, как даремское, и разговариваю с такой женщиной, как миссис Ричард Кэллендер».
Жизнь без борьбы казалась ирландцу пресной. Ему становилось скучно, а когда он скучал, то чувствовал себя несчастным и ему не сиделось на месте.
О'Хара родился в католической семье, но никогда не отличался ни истовой верой, ни особой суеверностью. Ему хватало скепсиса не принимать без раздумий все, что пыталась навязать церковь, однако он не был и циником, который способен удовлетвориться поддельной показной религиозностью. Долгое время он мог полагаться только на себя, и мысль обратиться за помощью к Богу или церкви не посещала его даже в самые сложные и горькие минуты. Формально он оставался католиком, потому что иначе ему бы пришлось столкнуться с враждебностью клира и тысяч искренне верующих ирландцев и итальянцев. Однако всерьез о своем отношении к религии он никогда не задумывался.
Заскучав, О'Хара утерял былую страстность и ощутил некую растерянность. Даже его приятели-политики в Бостоне заметили произошедшую в нем перемену и начали жаловаться, что он не проявляет достаточного интереса к кампании по выборам в Конгресс. Временами он вел себя так, будто ему безразлично, выберут его или нет… и это Майкл О'Хара, личность для партии весьма ценная, человек энергичный, проницательный, добивающийся едва ли не любой цели!
Сам же он прилагал все усилия к тому, чтобы никто не догадался о причине этого странного оцепенения, тревожащего его ничуть не меньше, чем соратников по политической борьбе. Он остро ощущал нехватку в своей жизни чего-то глубинного и очень важного. Бездействуя и томясь, он впервые заглянул внутрь себя. Чудесная, блистательная пора молодости, когда все кажется частью прекрасной игры, миновала: О'Хара чувствовал приближение зрелости. Будучи от природы темпераментным и страстным, любящим жизнь во всей ее полноте, он осознал перемену с острой печалью. Ирландца страшила мысль о том, что он переходит на иные скорости, снижая темп, и этот страх наполнял порой его душу меланхоличной щемящей тоской.
В такие минуты он с предельной честностью обозревал все, чего добился, и находил результаты до горечи мизерными, хотя список достижений у него был внушительный. О'Хара определенно, в сравнении с теми, кто обычно занимается столь грязным делом, как политика, являлся человеком чести, чураясь мелочной злобы и нечистоты, коими запятнал себя не один представитель того самого священного даремского мирка. К тому же он мог потягаться с любым из них самостоятельно заработанными капиталами, и победа была бы на его стороне. Однако ему уже исполнилось тридцать пять лет, и жизнь начала блекнуть; он растерял прежние пыл и радость, заставлявшие его подниматься на рассвете, полнясь животной силой и с головой, едва ли не разрывающейся от блестящих идей.
Но когда его опасная пассивность приблизилась к апогею, О'Хара внезапно обнаружил, что к нему вернулся давнишний восторг, ранее посещавший его при пробуждении, и причиной тому были вовсе не головокружительные замыслы. Он опять ощутил интерес к жизни, ибо знал, что очень скоро увидится с Оливией Пентланд. О'Хара вставал чуть не затемно, готовый немедля вскочить на коня и мчаться по лугам к заброшенному гравийному карьеру, чтобы, замерев, смотреть, как она приближается к нему по покрытой травой росе, сияющая, как ему казалось, ярче восходящего солнца. Но в дни, когда она не выезжала, земля словно уходила у него из-под ног.
Не то чтоб О'Хара был мужчиной, которого впервые посетила мысль о женщине. Женщины всегда присутствовали в его жизни, с тех самых пор, как он, совсем еще мальчишкой, встретил растрепанную итальянскую девчонку на верфи среди штабелей бревен. Женщины окружали его всегда, что было совершенно естественно для такого беспощадного, язвительного и полного сил и энергии мужчины; к тому же он отличался привлекательностью и мог, если нужно, очаровывать и хитрить: мало кто сумел бы устоять против его обаяния. Его прошлое полнилось женщинами, но при этом они оставались на заднем плане, и он смотрел на романтические связи как на необходимость, никогда не заслонявшую самой важной для него цели – карьеры.
Но Оливия Пентланд привнесла в его рутинное существование нечто новое и волнующее… И он, стремящийся объять всю жизнь и весь опыт, самозабвенно отдался этому колдовскому чувству. Оливия не была для него просто одной из многих женщин. Она не походила на других… зрелая, сдержанная, прекрасная, восхитительная, умная и казавшаяся таким же свежим и переливчатым цветком, чистым, пусть и с толикой грусти, как ее юная дочь.
В начале их знакомства, когда они обсуждали переделку сада у Брук-Коттеджа, он внезапно поймал себя на том, что с изумлением наблюдает за ней, невольно переставая прислушиваться к ее словам. В мозгу у него билась лишь одна мысль: «Какая чудесная женщина… Я еще не видел ей подобных и, наверное, не увижу… Она сможет изменить всю мою жизнь, сможет показать мне любовь такой, как о ней рассказывают люди».
Она повлияла на него настолько сильно, что он отбросил всю ту вульгарную и циничную грубость, с которой человек с его опытом обычно относится к самой идее женщины. До сих пор ему казалось, что женщины созданы лишь для развлечения мужчин и для деторождения, но теперь он наконец понял, почему о любви говорят с пиететом. Долгое время он подыскивал слово, могущее описать Оливию, и наконец остановился на одном – старое и затертое, оно всегда приходило на ум при встречах с ней. Оливия была «леди», и именно этим она поразила его воображение.
Он не переставал твердить про себя, что лишь она одна способна его понять, – но не отстраненно и аналитически, как это сделала бы умная Сабина Кэллендер, а по-другому. Оливия была женщиной, которой он хотел сказать: «Да, я таков. Такова моя жизнь. И таковы мотивы», – и она бы поняла и приняла как хорошее, так и плохое в нем. Ей, единственной на свете, он мог бы раскрыть свои тайны, и ей одной удалось бы отогнать изнуряющее чувство одиночества, временами обрушивающееся на него. Он ощущал, несмотря на всю свою проницательность и склонность к холодному расчету, что она гораздо мудрее его и что он, как маленький ребенок, может прийти к ней и, зарывшись головой в ее колени, наслаждаться тем, как она гладит его по густым черным волосам. Она наверняка знает, что временами это нужно каждому мужчине. Всегда спокойная, она была сильной и самоотверженной, она не нуждалась в лести и постоянном внимании: именно о такой спутнице мечтает всякий, кто строит карьеру. Мысли об Оливии наполняли О'Хару едкой печалью, и в моменты, когда он не поддавался романтическим порывам, к нему приходило понимание, что только лишь Оливия сможет вытянуть его из болота нарастающей скуки. И окажет ему этим огромную услугу.
Сабина совсем не ошиблась, когда увидела в нем того давешнего мальчика, что, сидя на парижском тротуаре, очень серьезно сказал ей: «Я играю». Временами О'Хара выглядел именно так.
Но все размышления О'Хары заканчивались одинаково: он возвращался в суровую реальность, где Оливия была замужем за человеком, который в ней совершенно не нуждался, однако и отпускать намерений не имел – ведь он бы пожертвовал чем угодно, лишь бы не допустить скандала в семье. Все эти тяжкие, запутанные обстоятельства заставляли О'Хару думать о темной полуистлевшей паутине, которая незаметными, но крепкими нитями оплела любимую им женщину.
Но трудности всегда занимали его сложный, изощренный ум: О'Хара, успевший познать одиночество и горечь бесконечной борьбы и оттого взиравший на весь мир с презрением, не видел причин, по которым он не мог взять желаемое и у мирка Дарема. Препятствия, вставшие у него на пути, сулили новое сражение, новый источник интереса в бурном потоке существования; но на сей раз имелось отличие… Он жаждал награды больше, чем самой борьбы. Он хотел себе Оливию Пентланд, как бы странно это ни звучало, не на час, не на месяц и не на год: он хотел ее себе навсегда.
И теперь О'Хара выжидал, понимая (весь долгий жизненный опыт подсказывал ему это), что настойчивость лишь испугает такую женщину и он рискует потерять ее навечно; впрочем, пока у него еще не сформировался план действий, способный помочь преодолеть преграды, разделяющие их. Он ждал, как уже неоднократно делал на протяжении своей карьеры, в надежде, что все разрешится само собой. И с каждым днем ожидания Оливия становилась все желаннее и желаннее, а его несокрушимая осмотрительность – все слабее и слабее.