К книге
Моё немое киноПо-честному. 1
89%
По-честному. 1
17

Все началось с Чингисхана. Мы смотрели на воду, как она течет и закручивается по течению в крохотные воронки, будто вмятинки на жидкой стали. Отражались облака. Течение сильное. На другом берегу торчала красная труба. Брошенный заводской корпус. Под стеной цеха синела в тени гора щебня. Было самое начало осени, солнечно, тихо. Воздух не двигался, и мне казалось, что я вижу в этой горе щебенки каждый камешек, как в бинокль.

Чингисхан сказал, что я не доплыву до того берега. Я только усмехнулся. Я вырос на море. Что для меня эти пятьдесят метров? Это они тут все «речники» сибирские.

– Ну, сплавай, – сказал Чингисхан лениво.

А Баллон только улыбнулся. Я сейчас понимаю, что он струсил сказать и поэтому улыбнулся, промолчал.

– На что спорим-то, Хан? – спросил я.

Чингисхан задумался. Он не обижается на свое прозвище. Даже гордится, наверное. А когда Захар Утяшев из 11 «А» назвал его татаро-монголом, Чингисхан дал ему в зубы.

– Полторашка пива.

– Ты знаешь, я не пью.

– Мама не разрешает?

Он шутит, он знает, что после развода родителей я живу с отцом. Если бы он говорил это не в шутку, я бы ему ответил. А так просто снял футболку, шорты и подошел к воде. Резко от берега глубина идет. Вода прозрачная, видно, как течением здесь глубоко вымыло спуск. Я прикинул, что нужно сразу брать правее градусов на тридцать пять, а то снесет в сторону от трубы. И прыгнул.

Сразу обожгло холодом. Они же никто мне не сказали, что вода ледяная. Она тут, оказывается, всегда одной температуры. Плюс семь или пять. Без разницы, лето на дворе или зима. Ее турбины ГЭС перемалывают, она поэтому не прогревается летом и не замерзает зимой. И так километров на сто по течению вниз от этой ГЭС. Ну, заставил себя проплыть еще метров десять, а потом чувствую, ногу сводит. Повернул назад. Вылез. Обругал Чингисхана. А он смеется:

– А че ты хвалился?

Мы вернулись к своим велосипедам и поехали обратно. Желтая грунтовая тропинка шла между деревьями, потом через поле. Стрекотали кузнечики. Припекало еще по-летнему. Приятно было ехать без футболки. А слева синели горы, и там уже лежал снег.

Проехали по мосту.

Под вечер сидели во дворе. Там есть беседка, такая старая, в зарослях. Воробьи кругом. Чингисхан с Баллоном пили пиво из двухлитровой бутылки. Хотя я проспорил им только полторашку. Но Чингисхан добавил из своих денег. И вообще-то, я не спорил. Ну, ладно уже, чего…

Из второго подъезда вышла и прошла через двор девушка в светлом платье без рукавов. Я проследил за ней взглядом. А Чингисхан проследил за мной. А Баллон за нами обоими.

– Это кто?

Я не в первый раз уже ее видел и не в первый раз обратил на нее внимание. Но сейчас спросил как будто бы просто так, от нечего делать.

А они оба оскалились и на меня смотрят. Как дураки.

– Это моя девушка, – говорит Чингисхан.

«М-гу, – думаю, – как же!»

– И как ее зовут? – спрашиваю.

– И-й-ё-о зо-ву-ут Ли-изы! – отвечает Чингисхан тоненьким придурочным голосом и зрачки сводит к переносице.

«Ну, клоун и есть клоун! Чего его только боятся у нас в школе? Не пойму…»

– Правда, что ли? – спросил я уже потом Баллона.

– Тс-с! – криво усмехнулся он.

– Ну, я так и понял, – говорю.

С Баллоном мы подружились на «интеллектуальной почве», как сказал бы мой папа.

Баллон – алкоголик. Пьет каждый день. И родители у него алкоголики. Отец был завклубом в каком-то поселке городского типа. Мать – модельер. Потом в этом поселке закрыли и клуб, и ателье. Но им повезло: бабушка умерла; оставила им квартиру в городе. Они приехали и сейчас потихоньку пропивают эту квартиру. Баллон помогает родителям в меру сил.

Еще он верит в переселение душ и говорит, что когда умрет от алкоголизма, то родится вновь в теплой стране и будет там миллионером. «Это называется метемпсихоз», – сказал я. И с тех пор Баллон зауважал меня. Ему понравилось слово, и я неделю учил его выговаривать правильно. Баллон покупает в киоске пластиковую полторашку пиваса, отвинчивает крышку, пьет, замирает, дожидаясь глубокой отрыжки, и потом блаженно произносит: «Метемпсихоз!» Он оптимист. Весь в будущем. Любит поговорить о своей следующей жизни.

Со временем взгляды Баллона меняются. Он больше не хочет быть миллионером в теплой стране. Он хочет стать собакой. Баллон вообще любит животных, особенно собак. «Родители у меня умные. Зачем родители пьют? Чтобы не думать, – говорит он. – И я думать не люблю. Всегда что-нибудь неприятное в голову лезет. А собаки не думают как люди. И вообще, лучше людей. Главное, чтобы хозяин попался хороший. Или на крайняк буду диким, бродячим».

«Это уже реинкарнация», – говорю я. И Баллон снова восхищен. Он удивляется, что все его мысли и планы уже кем-то учтены, даже названы научными терминами.

Мой папа говорит, что дружить с «подонками общества» – это в моем возрасте одна из форм самоутверждения. Возможно. Хотя это получилось не нарочно. Они просто живут в соседнем дворе и были первыми, с кем я познакомился после переезда в этот город.

То есть нет, это все еще не самое начало. Это еще перед самым началом было. А надо раньше вспомнить.

Вот, например, я рассказал пацанам, что видел призрака. Это был призрак главврача психиатрической больницы, вернее, интерната для психических больных. Это было в детстве, когда я ездил на каникулы к бабушке. Этот интернат был там у них рядом с деревней. Его закрыли потом. И однажды я проезжал на велосипеде мимо пустого больничного корпуса в лесу и вот там увидел этого старика, главврача. Я его узнал, потому что он был соседом моей бабушки. Ну, когда еще не умер. И вот пацаны слушали и смотрели. А Чингисхан сказал: «Да, так бывает…» И тогда все стали тоже кивать и говорить, что так бывает, стали пересказывать, кто и что слышал про такие страшные чудеса.

И еще я сказал, что был на атомной подводной лодке. Это правда! Мой папа – журналист, он писал однажды репортаж, и ему выдали пропуск. Он там был и все мне рассказал подробно.

А однажды я переболел птичьим гриппом. Хотя потом выяснилось, что это был другой грипп, обычный. Но я про эти детали не сказал, это ведь не так важно!

И еще похвастался, что у меня спортивный разряд по фехтованию. Хотя фехтовал я в спектакле, в нашем школьном театре, а не в секции, и без разряда. Но разве это имеет значение?!

Если бы вы знали историю моего детства, вы бы поняли, что я не вру.

Но теперь совсем другая история.

Вот сейчас уже ближе. Мы возвращались, и пошел снег. А я вообще сначала шел не с ними. Я из спортзала шел. Мы туда ходим вместе с Захаром Утяшевым, тем самым, который назвал Чингисхана татаро-монголом.

После тренировки приятно. Идешь, дышишь. А тела своего почти не чувствуешь, такое оно усталое и легкое, как по воздуху летишь. Мы говорили о том, кто и куда пойдет после школы. Захар удивился, когда узнал, что мне уже есть восемнадцать лет.

– Ты что, с восьми пошел?

– Нет, я в девятом на второй год оставался.

– Болел, что ли?

Есть люди, которым все надо знать. Я уже хотел было сказать, что действительно болел болезнью Крейтцфельдта-Якоба, которая считается смертельной, но вот выжил и хожу на тренировки. Но вместо этого вдруг взял и сказал как есть:

– Родители у меня тогда развелись, а я учиться бросил.

Снег косо летел, и долговязый сутулый Захар, в своем вечном капюшоне, шел, нагнувшись против ветра, сунув руки в карманы. И вдруг он говорит:

– Извини.

Я подумал, что ослышался:

– Что?

– Извини, говорю, – повторяет Захар.

Вы-то его не видели, не знаете. И я не знаю, как объяснить, но, в общем, ему не свойственно извиняться. Очевидно, я своей откровенностью «задел какую-то струну в его сердце», как выразился бы мой папа.

Мы простились на перекрестке. Нам дальше было в разные стороны.

А вот уже потом, после этого, я встретил Чингисхана с приятелями. Они вышли из кино. Смотрели про Темного Рыцаря или Железного человека, не помню. Черные лужи перед кинотеатром светились синим и розовым. Снег таял на асфальте.

Я спросил их, как фильм.

– Говно, – ответил Хан.

Хан такой человек, которому ничего в жизни не нравится, все он ругает. И школу, и кино, и даже когда пиво пьет – кривится. «Зачем тогда?» – не понимаю я. А вот Баллону, наоборот, все нравится.

– Нормальное кино, – сказал он, – особенно когда он там летел!

И Баллон, вытянув руки, изобразил, как летит какой-то супергерой. И рожу такую сделал.

– Тебе надо актером стать, Баллон! Они и бухают много, как ты любишь… – сказал Грек.

– Тебе откуда знать, Грек? Ты с ними бухал?

Грек – это не прозвище, это фамилия. Он и похож на грека, маленький, смуглый, с вьющимися черными волосами. Глаза у него всегда смеются. А имя – Никодим. Но все зовут его Дима. А чаще просто Грек. Отец у него священник, самый настоящий. И Грек не стесняется этого и сам верит в Бога. У него даже футболка такая со здоровенным вышитым крестом.

Однажды его отца, который на работе называется отец Иннокентий, вызывали в школу. Не из-за футболки с крестом, конечно. А поговорить. Ну, про то, что его сын общается с такими вот, как Хан, Баллон, Жустик. (Есть еще такой.) Что они плохо влияют. А папаша Грек, отец Иннокентий, задумался и говорит завучу, спасибо, мол, что предупредили, но повлиять на него в этом вопросе я не могу. А завуч говорит ему, как же вы не можете, разве у вас нет авторитета? Вы же, мол, в церкви, то-се, уважаемый, и сын ваш тоже с крестом ходит на футболке, хотя у нас общая школьная форма существует. «Я говорил с ним уже по этому поводу, – отвечает Грек-отец, – а он мне знаете, что ответил? Но ведь и сын Божий – с кем общался, папа? С мытарями, проститутками – с падшими, одним словом. И спрашивает меня: разве я выше Христа, чтобы брезговать ими?»

Завуч, как услышала про падших проституток, прекратила беседу. А нам все это сам Грек-младший потом пересказал со слов Грека-старшего. У них дома все открыто, без секретов, на доверии. В общем, поэтому никто ни Грека, ни его отца не троллит по части религии и вообще.

– Мне, – отвечает Грек Баллону, – не обязательно с ними бухать, чтобы…

Но тут подходят две девушки. И одна из них как раз вот та самая Лиза. Привет, говорят, привет, в кино, и вы в кино? «А вот этот про что, интересный?» – спрашивают они. Хан весь подобрался: «Классный фильм! – говорит. – Пойдем, девчонки!»

Баллон ему говорит: «Ты же, мы же уже…» А Хан кричит: «Я только трейлер смотрел, классный!» А Грек ничего не говорит, смотрит, смеется.

В общем, пошли мы в кино. Лиза со своей подругой Наташей. И мы с Ханом. Баллон с Греком не пошли. Не захотели по второму разу. Я тоже не собирался. Само получилось вдруг.

Я к тому времени уже познакомился с Лизой, все-таки в одном дворе живем. Пару раз болтали, так, ни о чем. Она училась в двадцать пятой школе. А мы с Ханом, Баллоном и Греком в одиннадцатой.

Лиза… Она красивая, но это неважно. То есть в том смысле, что красивых много, но не все же нравятся. Она особенная. У нее взрослый голос. Такой глубокий и даже слегка хрипловатый. Ей такой голос совсем не должен подходить, а он, наоборот, подходит, но как-то так неожиданно. И еще она всегда держится очень прямо (потом узнал, что занимается танцами), и когда она говорит этим своим голосом, то всегда прямо и как-то медленно смотрит собеседнику в глаза. Я не знаю, как это, а вот именно «медленно» и редко улыбаясь. Ей как-то и не нужно этого. Обычно девчонки беспрерывно хихикают. Она совсем другая.

Наташа, ее подруга, та все в кудряшках, как пружинки, колечках, браслетиках и вся звенит, трещит без умолку.

А после кино снова снег шел. Опять таял в лужах. Мы брели по набережной. Тут тоже есть набережная, только речная. И пароходы стоят речные. Они красивые, но маленькие. А здесь они считаются нормальными, даже большими. Лиза спросила меня:

– А у вас там какие пароходы?

Какие пароходы! Вот сидишь летом на пирсе, ловишь камбалу на самодельную закидушку с кусочками цветного поролона на крючках вместо наживки. А перед тобой, рядом, стена стоит стальная метров пять в высоту или семь. Ватерлиния покрашена красным или зеленым. Вот тебе и пароход. Между пирсом и бортом вода гладкая, блестит, и по борту отсветы такой золотой сеткой ходят. Как про это расскажешь?

– Вот смотри, там стоит этот белый теплоход пассажирский, – указал я Лизе, но как бы и Наташе тоже, и даже Чингисхану, но на самом деле только Лизе, потому что это ведь она у меня спросила. – Вот у него водоизмещение тысяча тонн, ну от силы полторы. А у среднего морского судна двадцать тысяч тонн водоизмещения.

– Такой большой?

– Да! И это еще не большой считается. Бывает, больше ста тысяч тонн водоизмещения! – радуясь за наши суда и ловя Лизино удивление, сказал я. – А такие, как этот, мы в судомодельном кружке сами склеивали!

Она засмеялась. Я говорил, что она редко смеется?

– Ты лапшу-то с ушей стряхивай, а то он тебе насвистит, – сказал Хан.

– Да я…

– Ну да, ну да… Славка у нас такой парень! Он и призраков видел, и по подводным лодкам гулял, и реку на спор переплывал недавно.

Я прямо задохнулся. Но девчонки нас растащили.

А Чингисхан смотрит на меня, прищурился и говорит:

– Что, скажешь, не было?

И с тех пор он постоянно стал троллить меня и везде выставлять как последнего брехуна и трепло. Мне бы, конечно, это все без разницы. Но вслед за Ханом все эти его трусливые подсиралы стали ему подпевать. Я с ним больше не общался, не ожидал, что он такой.

И я тогда даже не понял, что он это все из-за Лизы! Я не знал, что на него нашло, и только потом догадался. Это ему хотелось с ней идти и разговаривать. И чтобы она его слушала и смеялась.

А мы уже начали встречаться с Лизой. Опять сходили в кино. Потом она разрешила мне прийти и посмотреть ее выступление в этом танцевальном клубе, или как он там, забыл… А потом вдруг она перестала мне звонить и не брала трубку. Но все-таки мы встретились, в одном ведь дворе живем. Она не хотела разговаривать и шла молча, а я бежал рядом как собачка и спрашивал, в чем дело, что случилось. Тогда она остановилась и говорит. В общем, ее достало, что все надо мной смеются, все считают меня вруном.

Я даже ушам своим не поверил. Меня?!

Я прямо не ожидал. Я не верил, что можно принимать весь этот бред всерьез. Мне даже обидно стало.

– Ровно год говори одну только правду! Какая бы она ни была! – говорит Лиза строго.

Я обиделся и говорю:

– Да хоть всю жизнь!

А она говорит:

– Года хватит.

Вот с этого все и началось на самом деле.

* * *

– У тебя успеваемость в школе хорошая? Ты в какой вуз собираешься? – спрашивает Анна Павловна.

– Я пока не решил точно. В общем, хорошая. По математике только не очень было в начале года.

Я понимаю, что это не те вопросы. Не важные. Она завязывает себе глаза, широко раздвигает руки и ходит по комнате. Улыбается и говорит мне «Ау!» страшным, добрым голосом. Вот что значат эти вопросы.

На самом деле она, конечно, просто сидит и что-то черкает у себя в блокноте.

* * *

Из кабинета алгебры в окно виден подъемный кран. Когда мы проходили степени с рациональным показателем, строился пятый этаж дома через дорогу. А сейчас строится двенадцатый, и мы проходим логарифмические неравенства. Дом вырос на семь этажей. Это я могу сосчитать, а понять логарифмические неравенства не могу. Правда, я не мог понять и степенные функции. Но их я хотя бы чувствовал. Знаете, как чувствуешь содержание текста на иностранном языке, который слабо понимаешь. А неравенств я даже не чувствую. Последнее, что я умел хорошо по алгебре, это решать систему уравнений с дискриминантом. А потом запустил учебу. А ведь мне нравилась алгебра, и геометрия нравилась. В них все так правильно! И красиво получается, именно так, как надо. А в жизни всегда не так!

– Тебе скучно, Щукин? – спрашивает меня учительница.

Я вздрагиваю, отворачиваюсь от окна и торопливо отвечаю:

– Нет.

(Вот! Я соврал первый раз сегодня. Но никто этого не сможет доказать. Вдруг я на самом деле мечтал, и мне совсем не было скучно.) И тут, как будто читая мои мысли, учительница спрашивает:

– О чем мечтаешь, Щукин?

– Я?

– Ты!

– Я мечтаю знать математику, – отвечаю я.

Класс смеется. Учительница думает, что я нарочно. Хамлю.

Она вызывает меня к доске. Она говорит:

– Ну, давай я помогу тебе осуществить твою мечту.

Я выхожу и позорюсь у доски десять минут. Я не знаю, как преобразовать выражения, содержащие радикалы. Я не знаю, что такое показательная функция. И под конец, когда учительница просит меня написать любое простое число, я осторожно говорю:

– Ну, четыре.

– Это простое число?

– А чего в нем сложного? – говорю я искренне, и на передних рядах хохочут.

– А два – простое число? – спрашивает меня учительница.

– Мне оно кажется несложным, – отвечаю я, пожав плечами, – но все-таки лучше будет хотя бы три.

Тут уже класс валяется и хрюкает.

У учительницы вздрагивают губы, но она еще сдерживается, отворачивается.

Зинаида Анатольевна вроде не старая, но уже похожа на бабушку. Я однажды встретил ее на улице и не узнал сначала. Такие бабушки сидят на базаре у самого входа и продают семечки. Она ходит в коричневой вязаной кофте и туфлях на широких низких каблуках. Если посмотреть на нее, то никогда не подумаешь, что она вообще знает, что такое интеграл, функция или степень с рациональным показателем. Глядя на нее, думаешь сразу, что она очень простое «число». Знание математики, педагогики и что там еще проходили в ее вузе никак ее лично не затронуло.

Если говорить правду, то вот сейчас я должен сказать: «Зинаида Анатольевна! Это непедагогично выставлять меня болваном перед всем классом. Этим вы унижаете чувство моего достоинства и внушаете мне отвращение к предмету».

Я подумал – смогу я сейчас так сказать или не смогу – и не смог. Пошел, сел на место. Опять смотрел в окно, но никакого крана уже не видел, хотя вот он, а только думал и даже не знаю, о чем уже думал. И вот никто теперь мне замечаний не делал, вопросов, о чем мечтаю, не задавал. Своей двойкой я заработал себе свободу до конца урока. И это была настоящая правда, которую я вдруг понял. Наказанием покупаешь свободу.

Вот поэтому Хан самый свободный пацан в школе.

А на английском мне мечтать некогда. Я надеялся, что подремлю. Меня никогда не спрашивают. Ну, может быть, там, раз в месяц. В прошлый раз меня спросили: «Где Ковтунов?» Он обычно рядом со мной сидит. Я пожал плечами. Вот и все.

А сегодня была контрольная по трем вариантам и тест на аудирование. Я сделал свой вариант. Потом вариант Ковтунова. У меня грамматическое задание было на согласование времен, а у него на перевод прямой речи в косвенную. Ха! Кто составлял! Это ж одно и то же, по сути.

Потом с другого ряда мне кинули бумажку с третьим вариантом. И я его тоже сделал. После этого я ответил письменно на вопросы по своему аудиотексту. Потом по ковтуновскому. И уже за пять минут до звонка ответил на вопросы по третьему варианту аудиотекста, который мне опять кинула с другого ряда Марина Верхоглядова. У меня рука заболела писать.

Меня всегда удивляет одна вещь. Вернее, уже не удивляет. Я привык. А сегодня опять подумал. Почему я всегда получаю за контрольные пять, а Ковтунов и Верхоглядова четыре? Неужели они не могут правильно переписать? А как некоторые умудряются получать три, я вообще не понимаю! Даже в моем варианте. Я же всем одинаково пишу. То есть, значит, учительница все понимает? И снижает им оценки негласно, за списанное задание? Но как она определяет, кому сколько за одинаково списанное ставить. И это ведь тоже нечестно! Я должен был бы сказать, признаться вот сейчас… Как бы это?.. Что я «фальсифицирую результаты тестов». А они – Ковтунов, Верхоглядова и остальные – тоже должны были бы сказать, только уже со своей стороны, обидеться, за что им четыре или три, если у меня все так же, и мне пять! То есть, выходит, чтобы получилась правда, нужно один обман уравновесить другим обманом. Обманом нашей учительницы. Два обмана рождают одну приблизительную правду. Так? Нет?

Я посмотрел на Юльку Глухову, она последняя сдает работу. И всегда получает за нее тройку. Но это для нее подарок небес. Когда она читает тексты, мы все валяемся. «Cooker» она читает как «сукер», а «government» недавно прочла как «гавномент». Такая же история, как со мной на алгебре. Я бы должен ее пожалеть, но мне не жалко, я ржу вместе со всеми, разве что чуть потише.

Элина Юрьевна собрала наши работы стопочкой. Поправила волосы. У нее все время челка падает на глаза. Вот она похожа на учительницу, но не на настоящую. А такую, из современного кино. Мне кажется, что она немного боится настоящих учителей. Она первый год работает. Пацаны улыбаются за ее спиной, когда она проходит по коридору. Симпатичная.

Физика мне нравится. Ведет ее Владимир Николаевич. Не поймешь: похож он на учителя или нет. Он немного картавит, и на подбородке у него такая глубокая ямка, как будто из нее выпала горошина. Он любит шутить и часто рассказывает о постороннем. Не по темам урока, а о каких-нибудь физических открытиях и экспериментах. Я по физике только тему про электричество хорошо знал, закон Ома и все такое. Мне сложно, когда Владимир Николаевич рассказывает про Кота Шредингера и Мышь Эйнштейна. Но прикольно.

Тем более этого и в программе нет. Кажется…

Больше всего меня поразил опыт Юнга по интерференции света. Опыт с двумя щелями, в которые пропускали свет. Там долго объяснять и вы не поймете, если знаете физику хуже меня. А я заметил, что знаю физику лучше всех знакомых мне взрослых, за исключением нашего физика. Папа по сравнению со мной вообще чайник!

Ну, вот, например, вы понимаете, что такое интерференционный узор? Нет? Когда волны, пересекаясь, накладываются друг на друга?

Поэтому я вам объясню просто. Смысл опыта Юнга в том, что свет имеет двойную природу: и волновую, и еще эту, вторую. Но это все ерунда. Главное в том, что наблюдение влияет на происходящий процесс! Это Юнг доказал своим опытом.

Я всегда! Всегда знал, что это так! Еще до Юнга! Почему, почему я вовремя не обратил внимания на свои мысли?! Я считал их детскими. Я считал, что я еще маленький, ну и как бы дурак, неразвитый и прочее. А я уже тогда все знал! До физики, до Юнга и без всяких опытов! Как так может быть? А ведь было… Вы попробуйте, вспомните, вряд ли чтобы это было у меня одного. Вы ведь когда-нибудь в детстве думали, что все бы случилось по-другому, если бы вы, например, не взяли и не посмотрели тогда… или если бы вы просто не подумали об этом (о чем-нибудь), что случилось бы по-другому без вашего участия взглядом или мыслью. Помните?

И это не только в детстве. У меня это продолжается и сейчас. Нужно только быть внимательным, чтобы заметить. Вот мы живем на пятнадцатом этаже. У нас в подъезде два лифта, пассажирский и грузовой. Я собираюсь в школу, выхожу на площадку и нажимаю обе кнопки (все так делают), я уже думаю про что-то другое, не забыл ли я перчатки, какой сегодня урок первый или еще о какой-нибудь ерунде, а потом сажусь в первый пришедший лифт и уезжаю. Но иногда! Иногда я не думаю о ерунде. Иногда я жду, какой лифт придет первым, даже загадываю желание на пассажирский или грузовой, прислушиваюсь к тому, как гудят моторы обоих лифтов. И знаете, что происходит тогда? Они приходят одновременно! Каждый раз! Как будто знают, что я за ними слежу и загадал что-то. Не верите? Я мог бы доказать. Но существует вероятность, что ваше – дополнительное – наблюдение за моим экспериментом внесет в него и дополнительную погрешность. То есть правда одна. А если за ней наблюдают, она уже другая! Да?

После разминки Арсен Миносович ударил несколько раз в ладони и показал рукой в разные концы зала. Это значит – делимся на команды. Мы с Юркой встретились взглядами. Я не улыбнулся, и он тоже. Он не кивал, и я не кивал. Ну, то есть ничего не было. Но, встретившись глазами, мы договорились. Ни о чем, просто играть. Бывает ведь когда не очень охота, тогда я иду в команду к Юрке защитником или он ко мне. А сегодня мы договорились, что играем. Вокруг нас стали собираться пацаны. Юрка капитан. И я тоже капитан. В команде у меня есть полный балласт – это Жустик. Я ставлю его в защиту на дальнюю линию. Он и там умудряется косячить: то передаст мяч чужому, то пробежка, то вообще забудет, что он играет… У Юрки в команде Баллон, он получше Жустика, но тоже висяк еще тот.

Мы с Юркой никогда не разыгрываем мяч в центральном круге. Я ставлю на розыгрыш мяча Ковтунова, а Юрка – Грека. Грек – это баскетбольная машина для убийства, маленький, а носится как обезьяна. Перед началом игры Грек крестится. А Ковтунов – это такая горилла с руками до колен. Он половину площадки перегородить может.

Чингисхан идет, ударяя в пол оранжевым мячом. Он в Юркиной команде. Я отворачиваюсь. Раньше был в моей.

Горилла Ковтунов промахнулся своей граблей, и Грек выиграл мяч. Они повели по флангам, передача под кольцо, торомоз-Жустик поднял свои ручонки, как будто сдается в плен. И это называется у него блокировка! Хан забросил нам первый мяч легко и красиво; побежал, зыркнув на меня веселым, насмешливым взглядом. Через минуту мы отвечаем. Ковтунов с подачи забивает. Нет! Промахивается горилла косорукая! Зато через минуту точнехонько с центра площадки кладет в их корзину по ровной траектории через все задранные головы и вскинутые руки. У меня рост не слишком подходящий для нападающего. Метр восемьдесят. Юрка, вот настоящий капитан. На голову меня выше. Но в дриблинге я проворней. Я играю в атаке. Юрка финтит. Я уже почти отбираю, но он дает передачу на Хана. Хан толкает меня, я поскальзываюсь и падаю. Чистый фол! Но Арсен Миносович не свистит. Может, не заметил. Я поднимаюсь, локоть болит немного. Баллон в игре под кольцом. Это редкое зрелище, и надо же – забивает! Это у него, наверное, второй раз за всю жизнь. Юрка хлопает его по плечу, Баллон сияет.

Мы проигрываем. Я прорываюсь к штрафному кругу. Там меня блокируют Юрка с Ханом. Отдать некому. Я резко отворачиваюсь. Спиной к кольцу. И кидаю ковшом, навесиком. Это моя коронка. Редко, но получается. Не целясь, вслепую. Мяч в корзине! Даже девчонки на скамейке закричали, захлопали. Воодушевленный, я через минуту прохожу по левому краю, даю на правый Ковтунову, и он делает точный бросок. Время на исходе, лечу с мячом мимо Юрки. Хан нажимает сбоку, и я жму, толкает, и я его толкаю локтем со всей силы. Прыгаю, бросок. Есть! Есть. Я иду, я знаю, что я прав. Прав, потому что… потому что я сильнее!

* * *

– Семья у тебя неполная?

– Просто мы живем отдельно.

– Это так и называется. Скучаешь? – спрашивает Анна Павловна. Ее лицо выражает как бы материнское сочувствие. Но я же помню, где я.

* * *

Моя сестренка Маша пишет мне безумные письма. Мама часто отбирает у нее сотовый телефон. И Маша пишет мне имейлы с ноутбука. Начинаются они так, идет дата, а потом заголовок: «Домашняя работа. Изложение». И дальше: «Здравствуй, дорогой мой братик Родя!» – читаю я. «Знаешь что, бесценный мой Родя, мне кажется, по некоторым соображениям…», «В первый же свой визит к нам о. Палладий объявил, что он человек положительный…», «Все-то прежние знакомые от нас отстранились, зато много новых знакомых у маменьки, но, правда сказать, таких, что и глаза б мои не глядели…», «остаюсь твоя сестра, Дуня». Ну, прикольно, но как-то ни о чем.

Я понимаю, что она шутит, но до конца въехать не могу. Почему я Родя, а она Дуня? Наверное, такая там шутка в моде у молодежи.

Она выдумала каких-то героев и про них сочиняет. А когда по телефону говорим, ну, тогда «все в порядке у нас, все хорошо. Здоровы, погода хорошая». Но я-то уже взрослый, я пишу ей в ответ нормальные письма. Пишу, что зима здесь холодная, бывает минус тридцать, иногда даже минус сорок градусов. Но нет ветра. Поэтому теплее, чем там, у нас, при минус пятнадцати с ветром. Писал, что папа работает на новой работе. Платит кредит за квартиру. Я учусь ходить на лыжах. Там-то у нас весь снег сдувает. Падал, но было весело. Видел лису. Ну, и вообще про все понемногу. Хотя нет, не про все. Про Герду Николаевну не писал. Я подумал, что Маше может быть это обидно. Ее желтый Мишка всегда сидит у меня на диване. Смотрит черными глазами-бусинками. И я вспоминаю о том, как раньше было хорошо. До того как… не знаю, с чего это началось. С 31 октября. Это я запомнил. Но ведь началось раньше, просто мы не знали этого. А 31 октября мы с Машей делали маски, вырезали из бумаги. На Хэллоуин. И мама когда пришла, то спросила, что это за обрезки такие на полу валяются. Просто спросила. А Маша испугалась, по ее глазам я понял, что она боится, но не понял почему. Но на всякий случай сказал небрежно, что мы делали макет. Какой макет? – сам еще не придумал. А маски стояли у мамы как раз за спиной на полке, и мы на них практически в упор смотрели. И мама чувствовала, что смотрим мы как-то сквозь нее, и обернулась. Когда она увидела эти маски для Хэллоуина, вот тогда и начался этот знаменитый скандал. Мама кричала про бесовство, топтала эти маски. Мне дала подзатыльник, а Машу схватила за руку и потащила в свою комнату. Она еще надеялась, что сможет спасти ее душу, а наши с папой души – уже нет, видимо. И тут на шум прибежал папа и стал отнимать Машу у мамы. А с ней случилась уже истерика. Не с Машей, а с мамой. Маша была как замороженная.

Папа у нас человек неприспособленный к практической жизни. Всему меня научила мама. Ну, кроме религии. Это ей не удалось, и она очень переживает. Мама научила меня забивать гвозди, выпиливать лобзиком, ввинчивать шурупы, чинить электрические розетки, гладить брюки и вешать их стрелочка к стрелочке. Даже делать из бумаги самолетики меня научила мама! Папа не умел.

Мой папа мог бы стать королем ботаников. Самое сложное, что он умеет делать руками, – это завязывать галстук. Даже колесо на машине мы меняли вместе с мамой!

Как они познакомились с моим папой, это невероятно. Загадка. Дед, мамин отец, сразу спросил моего папу, какого он звания. Дед у нас военный. Отставник. И признает только военных. И поэтому, когда мой папа в ответ произнес загадочное слово «разночинец», дедушка даже снял очки. Когда оказалось, что папа не служил в армии и не различает, сколько у кого звездочек на погонах, дедушка стал общаться с ним как с дикарем. Объяснял ему, как открывать кран, набирать воду в чайник и включать электроплитку. Мой папа с улыбкой глядел на старого чудака. Это рассердило дедушку окончательно. Дождавшись папиного ухода, он сделал выговор моей маме. Так вот, дедушка сказал, чтоб ноги моего папы в их доме не было, пока он не отслужит в армии. И самое смешное – мой папа взял и преспокойно пошел служить. Нет. Самое смешное, что со службы он явился таким же точно неумехой, каким и был. Когда его спросили, что он там делал два года, папа ответил: «Рыл траншеи, туда кабель укладывали». Папа даже не научился различать звездочки на погонах, кроме погон прапорщика. Он вернулся из армии и все равно называл автомат ружьем! Дедушка плакал. Я подозреваю, что автомат с ружьем папа путал нарочно для дедушки.

Но однажды они с дедом, слегка подобревшим после полстакана коньяка, сели играть в шахматы, и папа поставил ему мат на девятом ходу. Сыграли вторую партию. Мат на двенадцатом. Тогда дед смирился со своим поражением и «выдал» за этого штатского мою маму. Он сам так говорил – «выдал».

Мама была воспитана в строгости, и ей не хватало этой строгости от моего слишком мягкого папы. Ругаясь с ней, папа отстреливался загадочными фразами: «С тобой надо общаться, перечитав Ницше!» Мама не понимала, в чем заключается оскорбление. (Я тоже ничего не понял.) Но она догадывалась, что какое-то оскорбление здесь есть, и, прищурившись, яростно шептала что-то в ответ. Папа пытался объяснить ей «психологический механизм происходящего». Но мама не верила в этот механизм и даже не хотела про него слушать, потому что уже верила в строгого, сурового Бога, который заменил ей строгого отца-отставника. Как это и пытался объяснить ей мой папа. А мама кричала в ответ и держала в руках большую белую тарелку, на которой обычно подавали к столу торты, она торопливо вытирала это блюдо полотенцем, и я все смотрел, как она вытирала и как она поставила его потом на стол, аккуратно по самому центру. А я думал, что она бросит блюдо об пол и разобьет, видел так в кино. Но в жизни все по-другому. Потом я часто представлял, как все это будет в суде, когда понял, что дойдет до суда. Я представлял людей в зале, и как я даю присягу говорить только правду, а потом отвечаю на вопросы; как папа произносит речь, и как мама произносит речь, как судья стучит молотком и призывает публику к порядку. И тоже вышло все не так. Не было, оказывается, никакого зала, никакой публики, никакой присяги. Вообще ничего не было. Была очередь в коридоре, а потом крохотная комнатка, вроде нашей кухни, покрашенная до середины стены желтой краской. Я не знаю, как умудрились впихнуть в эту комнатку три письменных стола, причем за каждым из них шел какой-то «процесс». И мы тоже посидели и пошептались за своим столом и что-то подписывали, подписывали. На желтом, оплывшем от слоев краски подоконнике стояло алоэ в рыжем горшке, а за ним, за решеткой окна, проезжал по хмурой улице автокран с желтой выдвижной стрелой. Теперь я знаю, как выглядит суд.

«Милый Родя! Имею удовольствие сообщить тебе о наших новостях… Новости чудесные. Да и как быть другим новостям, когда о. Палладий так добр к нам, не оставляет нас буквально ни на день своими заботами, наставляет зрелость и пестует юношество. Сказочный эльф с крыльями не мог бы проявить столько кротости и терпения, сколько проявляет о. Палладий. Пульхерия же Александровна никак не нарадуются его водительству. Ну просто иногда смотришь и удивляешься, как человек может так долго радоваться и не устает, никак не нарадуется. Да, теперь уже мы все поняли, что должны довериться ему вполне. (Такова, видно, наша доля, Родя, если не будет какого-либо чуда свыше.) О. Палладий совсем простой человек и позволят нам называть его просто – Петр Петрович. Ему так идет это имя! (Если ты понимаешь, о чем я говорю)».

Я ничего не понимаю, честно говоря, не въезжаю в этот прикол. Что у нее на уме в пятнадцать лет? Какие-то другие игры. Я в такое не играл в ее годы.

«А если понимаешь не совсем, то спроси Федора Михайловича. За сим остаюсь твоя любящая сестра Дуня». Если я Родя, Маша – Дуня, кто тогда Федор Михайлович? Наш папа? Вообще меня утомляют эти ее чудачества. Я не понимаю, как можно так долго играть в эту игру и чем она интересна. Кто такие все эти дурацкие – Петр Петрович и Пульхерия Александровна? И я кто такой в этой игре? Лучше бы в покемонов играла. Я однажды рассердился и так и написал, прямо спросил. А Маша мне ответила: «Т 83». Это что за квест такой вообще? Ну, если шутит, то, значит, все в порядке, думаю.

А может, это и есть покемоны? Сейчас все модно на русское переделывать, может, их теперь переименовали на Петров Петровичей разных? Я специально открыл в сети энциклопедию покемонов. Нет таких!

* * *

– А девушка у тебя есть?

Вот как будто мы теперь с ней уже такие друзья и я должен ей все рассказывать.

Наверное, их там, в школе полиции, учат психологии. Как разговаривать. Как проникнуть в психологию преступника. А разве у меня психология преступника?

Она улыбается. На этот раз искренне. Я смутился. И она улыбается. Если я смутился, значит, у меня не преступная психология. Не закоренелая, во всяком случае. Преступники не стесняются. У них же нет морали.

* * *

С Лизой мы часто разговаривали по телефону, а виделись редко, хотя живем по соседству. Она постоянно на этих своих танцах и еще ходит на курсы испанского языка. «Ах, Лиза, Лиза! На что ты тратишь свою жизнь!» – хотелось воскликнуть мне. Я так в книге читал какой-то. Не помню. И зачем испанский? Сейчас модно учить китайский. Все вокруг китайское, и китайцев больше миллиарда. А она мне говорит, что испанский второй по значимости язык после английского. На нем говорит вся латинская Америка. «Китай ближе», – сказал я. «Нет, в культурном смысле, я считаю, что нам ближе латинская Америка». – «Это потому что ты танго танцуешь!» – сказал я. «И поэтому», – кивнула она.

Я не люблю танго. Особенно когда Лиза танцует. Она как-то раз пригласила меня в эту их студию, просто посидеть, посмотреть. Раньше я считал себя человеком широких взглядов. (Так мой папа говорил моей маме, когда отказывался идти с ней в церковь и соблюдать посты. А мама ему отвечала: «Ну вот и проявляй эту свою широту!» – «Хорошо! Тогда давай сегодня в церковь, а завтра…» – заводился папа и от волнения не знал, что подобрать. «Куда! – с разгоревшимися глазами наступала на него мама. – Куда завтра?!» – «В цирк», – торопливо отвечал папа. «Знаю я твой цирк!!» – усмехалась мама. А я не понимал, что, собственно, плохого в цирке, хотя я его и не люблю; животных жалко, а клоуны не смешные…)

Сам не знаю. Танец танго красивый. Музыка тоже. И Лиза хорошо танцевала. Но я ушел расстроенный. Вот бывает ведь, когда все хорошо, а тебе от этого плохо! Почему?

Но иногда у Лизы все-таки выпадало свободное время, и тогда мы гуляли по набережной вдоль реки или ходили в кино.

Однажды мы договорились, и я ждал Лизу в кинотеатре, она опаздывала. А когда прибежала, оказалось, что я забыл дома деньги. Со мной такого никогда еще не было. Все потому, что я слишком усердно готовился. Я сначала надел джинсы, а потом передумал и надел брюки. Я решил, раз в кинотеатре есть гардероб и можно сдать куртку, то я надену брюки и белую рубашку, чтобы она, в смысле – Лиза, поняла, что не только эти ее танцоры танго могут ходить в белых рубашках. Хотел еще галстук надеть синий, но потом передумал. А вот кошелек остался в заднем кармане джинсов. Мне даже жарко стало. А Лиза говорит, ну, ничего, мол. Мы пошли ко мне за деньгами. До этого у меня в гостях только один раз была девушка. Даже не девушка, а девочка. Это было в третьем классе. Я пригласил одноклассницу Светку к себе домой посмотреть на ежа, которого на самом деле у меня не было. На этот раз я был уверен, что деньги у меня дома есть. Но нервничал почему-то больше. А в третьем классе шел себе и насвистывал. Да… С годами мы что-то теряем…

Мы поднялись на двенадцатый этаж, я открыл дверь и сказал: «Милости прошу в нашу холостяцкую берлогу». И у меня сразу как-то заломило внутри от досады на себя. Вот зачем я так сказал? Это же совсем неостроумно!

До этого нашу «холостяцкую берлогу» посетила только одна женщина. Новая папина знакомая с его новой работы. Герда Николаевна. И мой папа именно так ей сказал, открывая дверь: «Милости прошу в нашу холостяцкую берлогу». А Герда Николаевна, высокая и на высоких каблуках, сказала, что у нас красивый вид из окна. А я подумал, какое у нее ненастоящее имя. Как будто она его сама себе в детстве выбрала, когда играла в «Снежную королеву», и так с тех пор и ходит с этим именем, и все еще играет. Она все время так смотрела и так говорила.

Но Лиза, кажется, ничего не заметила. Кажется, не обратила внимания на мои слова. Может быть, она уже давно в душе думает, что я, типа, придурок, и уже не удивляется?

На этот сеанс мы все равно опоздали, у нас с Лизой было время до следующего.

– Кофе или чай? – спросил я.

И папа мой так же спрашивал.

– У вас красивый вид из окна, – сказала Лиза.

Мне стало смешно. Лиза вопросительно повернулась. Я мотал головой, дескать, нет, ничего, просто.

– Ну, скажи, – пристала она, – чего ты? И сама уже улыбалась, ожидая смешного.

– Да вспомнил просто, как однажды…

И тут я остановился, потому что уже приготовился наплести какую-нибудь чушь. Я испугался, что сейчас совру и Лиза это как-нибудь вдруг узнает по каким-нибудь приметам.

– Ты чего?

– Ничего, – сказал я.

Она смотрела на меня уже без улыбки.

– Я только что чуть не соврал тебе, – сказал я.

– Почему?

– Я смеялся, вспоминая одно, а рассказать тебе хотел про другое. А про то, о чем смеялся, – не хотел рассказывать.

– Ну ладно, не рассказывай, – сказала Лиза. – А что это? Это что-то плохое? Почему же ты тогда смеялся?

– Нет. Нет, – сказал я и стал ходить по комнате, поднимая и опуская руки, как делал мой папа, когда пытался объяснить что-нибудь моей маме.

– Я просто вспомнил, как в гости к моему отцу приходила одна знакомая и он тоже спросил ее «чай или кофе», а она тоже сказала «у вас красивый вид из окна».

– Ну?

– Все.

– А что тут такого? Почему ты не хотел мне об этом рассказывать, а хотел соврать?

– Не знаю…

Тут кофе закипел в турке и брызнул на плиту. Конфорка зашипела, задымилась. Запахло как в кофейне. Всегда у папы сбегает. А у меня в первый раз.

Я принес серые жемчужные чашечки. Сам не понимаю, как они очутились у нас в багаже. Мама их так любила. Видно, перепутали при разделе имущества. У меня, например, оказался плюшевый медведь моей сестренки. Но потом она написала мне, что нарочно его положила, на память мне и папе. Представляете, я заплакал, когда прочитал эту ее СМС про медведя. Я не говорил раньше, но теперь, когда поспорил, что год только одну правду, пусть будет правда, ладно. А до этого… мне кажется, что родители даже удивлялись тому, какой я бесчувственный, никак не реагирую на их развод. Хожу играть в баскетбол с пацанами. «Он огрубел. Это нормально. Это переходный возраст», – слышал я, сам того не желая и, как назло, натыкаясь на эти негромкие, тактичные фразы.

Налил кофе.

– Расскажи мне, вы же недавно здесь живете? Почему сюда переехали?

«Отлично!» – подумал я. Но тут меня осенило – ведь можно быть честным!

– Мне не очень хочется об этом рассказывать, – сказал я.

А потом все равно взял и все рассказал, потому что после этой фразы что-то открылось, и мне стало нетрудно рассказывать. Даже легко.

– Да. Кошмар, – сказала Лиза, выслушав меня.

– Почему? – удивился я.

По-моему, это было не то слово. Какое-то совсем не подходящее. Фальшивое. Мне стало жалко, что я все рассказал, и снова тяжело.

Я вышел на кухню как будто бы снова за кофе, а сам стоял и смотрел в окно. Камень пролетел сверху стремительно вниз. Но, не долетев до земли, расправил крылья и свернул за угол. И я позавидовал воробью. Как ему хорошо вот так! На подоконнике стояла пепельница, и в ней остались два окурка в губной помаде. Герда Николаевна курила сигареты Vogue.

Фильм был дурацкий. Баллон с Жустиком такие любят.

– А что ты делал целый год? Когда не учился? – спросила меня в темноте Лиза.

– Ничего.

– Как можно ничего не делать?

Я испугался, что, может быть, я соврал или так могло показаться. Я стал вспоминать, что же я делал… И тут мне вдруг – не знаю, как сказать, – ну, прямо как будто зажгло внутри. Я посмотрел на Лизу. Ее глаза блестели в темноте. Иногда я понимаю, что делать чего-то нельзя, и тогда мне становится сладко и холодно внутри, и я все равно делаю.

И я сказал:

– Я прочитал полное собрание сочинений Ленина.

Тут на экране что-то взорвалось. Все стало там рушиться и падать. Лиза поглядела на меня. Слова про Ленина были совсем непохожи на правду, а я ведь дал ей клятву, что не буду врать. Она смотрела на меня и не могла понять, а в ее глазах отражались все эти взрывы и пламя.

А я спокойно сказал:

– Это шутка.

Шутить ведь не запрещалось.

И вот тогда в первый раз положил ей руку на плечо.

Потом мы гуляли по набережной, и Лиза поздоровалась с каким-то человеком. Я спросил ее, кто это. И она ответила, что из их клуба.

– Танцор, что ли? – спросил я, и она обиделась.

– У нас нет танцоров, – сказала она. – Надо говорить «тангеро».

Уже зажглись огни на мосту и отражались в воде, как сложенные стопкой монеты.

– Тебя тоже так называют?

– Нет. Девушка – «тангера».

Я засмеялся. Лиза посмотрела на меня.

– Похоже на «пантера», – сказал я.

– Какой ты дурной, Славка! – ответила Лиза и стукнула меня кулаком в плечо, и я понял, что она больше не сердится.

* * *

– С отцом ладишь? Он не выпивает?

Я невольно усмехнулся.

– А сам?

– Несколько раз выпивал с друзьями, – ответил я, глядя Анне Павловне в глаза. Пусть видит, что я честный.

– Понравилось состояние алкогольного опьянения?

Я пожал плечами.

– Да в общем нет. Я спортом занимаюсь.

Она кивает, пишет.

* * *

Вечер. Папа сидит за работой. Но я вижу, что он не работает. У него другое лицо. Он смотрит в экран ноутбука. А я смотрю на него из кресла. В комнате пахнет клеем. Мы недавно поклеили обои. От этого кажется, что пахнет домом. Тем, прежним. Папа чувствует мой взгляд и спрашивает меня: «Как у тебя дела, кстати? В школе все норм?»

«Норм» – это он у меня научился.

– Завал полный, – отвечаю я, – математику не сдам, неверное. Даже базу.

Он моргает, отводит взгляд от экрана, сосредоточивается:

– Что? Правда? – папа думает, что я проверял его, слушает он меня или занят своими делами, а со мной только так, для виду общается. Я в такие моменты говорю ему: «Пожар! Мы все погибнем. Годзилла! У тебя за спиной!» А папа только отвечает: «Хорошо. Отлично, молодец. Это неплохо, Славка». А я наслаждаюсь, и по моему смеху он, наконец, догадывается, что что-то не так. Но в этот раз не вышло. Да я и не шутил.

– Правда, – отвечаю я.

– А в чем там проблемы у тебя?

– Да во всем. Я даже не знаю, что такое простое число.

– Простое… – папа закрывает глаза, чтобы повернуть свои мысли к математике. – Простое делится на себя и единицу.

– Они все делятся, – говорю я.

– Без остатка. Открой балкон, а то мы угорим тут от этого клея.

Я иду открывать балкон. Папа тоже встает и отправляется на кухню, гремит там чайником.

Я прохожу мимо его ноутбука. Там фото Герды Николаевны. Не голой, но, как бы это сказать, такой, как иногда в журналах, хоть и в одежде, но все равно… Она стоит в красном платье, повернув подбородок к плечу, и смотрит куда-то вдаль, как никогда не смотрят в обычной жизни. Папа вечно рассеянный, мог бы и закрыть свой ноут. Хотя что в этом такого, ничего неприличного.

– А у тебя как с работой? – спрашиваю я. Папа косится на ноутбук. Ему непонятно, говорю я всерьез или успел увидеть картинку. Ему становится неловко, и он говорит: «Ничего, ничего… норм».

Раньше мой папа был журналистом. Еще до развода с мамой. Теперь у него другая работа. Когда я его однажды спросил, кем он теперь работает, папа задумался и сказал: «Продаю Родину». Я заинтересовался. Я понимаю, что папа шутит, он совсем не похож на агента иностранной разведки. «Продаю лес японцам и китайцам», – пояснил папа. Оказалось, что папа действительно агент, но не иностранной разведки, а какой-то фирмы по продаже леса. Его туда институтский приятель устроил по знакомству. У папы на ноутбуке все время открыты какие-то графики, таблицы, технические задания. Когда он говорит по телефону, трудно что-то понять. «Нужны рогатки на техрейсы до Гродеково, оплата за куб с погрузкой на вагон. Половину радиально, половину тангенально… Высота кривизны два миллиметра, высота изгиба такая же… Обзол только с одной стороны».

Мне жалко лес. Вот нефть совсем не жалко почему-то. Она все-таки мертвая, а лес – живой.

Выходных у папы не бывает. Очень редко. Однажды в воскресенье он предложил мне: «Пойдем, пройдемся». Мы уже давно никуда не ходили вместе, как раньше в детстве. «А куда пойдем?» – спросил я. «А все равно». Я согласился. Мы не стали ничего готовить на завтрак. На улице было еще пусто. Воскресенье. Осенние листья лежали, прилипшие к сырому тротуару. Мы зашли в кафе, тоже пустое, взяли по чашке черного кофе и по куску пиццы. Над стойкой мелькала картинками плазма без звука, а за стеклом было видно, как на улице стоят деревья, освещенные утренним солнцем. Потом мы дошли до Дома кино. Народ редко ходит в этот кинотеатр. Взяли билеты. Билетерша предупредила, что фильм с субтитрами. Фильм был черно-белый, на немецком, субтитры на английском. Папа понимал с голоса и переводил мне, если я не успевал прочитать субтитры. Но я обычно успевал. А иногда он не понимал, и тогда я переводил ему то, что успел прочесть. В зале было пусто. Кроме нас, человек пять на двадцати рядах. Фильм нам понравился. Он был про старуху гейшу, которая решила вернуться в свой дом, который остался в радиоактивной зоне возле станции Фукусима.

Потом мы пошли гулять, просто так, по городу.

– А ты не жалеешь, что ушел из журналистики?

Он задумался:

– Ты знаешь, на самом деле – не очень.

– Тебе разонравилось?

– Нет. Просто я не считаю, что я ушел. Я думаю, что когда-нибудь смогу написать книгу… Такое, знаешь, журналистское расследование обо всем… – он замолчал, подбирая слово.

– О том, как ты продавал Родину? – подсказал я.

– Да… – улыбнулся папа.

– Но ты ведь сейчас тоже зарабатываешь на этом?

– Зарабатываю… Но ведь и Штирлиц получал зарплату в Германии.

Значит, папа мой все-таки как агент в тылу врага.

– А ты думаешь, что это твоя книга, когда выйдет, она что-то сможет изменить?

– Надеюсь.

И я понял, что на самом деле мой папа так не думает и поэтому, возможно, даже и не собирается писать книгу, а только для самого себя, в утешение думает и, может быть, иногда в это верит, но сам знает, что это неправда. Я это знаю, потому что у меня так тоже было. Когда я в десятом классе надеялся, что буду заниматься самостоятельно, без школы, и сдам экзамены по всем предметам, чтобы не оставаться на второй год.

– Знаешь, бывает в жизни так, что настоящий победитель в результате не получает ничего, – сказал папа.

Я тогда не очень понял, что это значит.

Однажды к нам приходил папин приятель, Вадим Петрович, тот, что устроил его здесь на новую работу. Вначале он мне понравился, высокий, в синем костюме и белой рубашке. Меня Вадим Петрович сразу назвал «моряком». «Здорово, моряк!» – протянул он руку. Я удивился. Хотя, правда, я был тогда в тельняшке. Выходит, мы оба встретили друг друга по одежке.

Потом они говорили все время о работе. Про брус и полубрус. Про аренду вагонов и полувагонов. Пили коньяк. Потом Вадим Петрович стал рассказывать, как он строит дачу и сколько уже построил. Папа уже не пил коньяк, а просто смотрел на Вадима Петровича. Тот снова рассказывал папе про свою дачу. А потом посмотрел в сторону и говорит:

– У вас часы неправильно идут.

– Это не часы, Вадик, это термометр, – ответил папа.

Раньше у него было много знакомых, а здесь только этот Вадик и Герда Николаевна.

Мы прошли мимо унылого пруда, вдоль берегов стояли рыбаки. Что здесь можно поймать?! Я вспомнил о море. Вспомнил, как мы с папой ездили на рыбалку. Глупая надежда загорелась на миг – а что, если мы сейчас здесь с папой заблудимся и вдруг выйдем там, рядом с нашим домом, рядом с настоящим морем.

* * *

Солнце передвинулось и теперь светит на батарею, в торец которой врезан водопроводный кран с белым, испачканным ржавчиной барашком. Я смотрю на него, и мне вдруг становится страшно. Я представляю себе камеры в тюрьме. Может быть, там везде врезаны такие краны, чтобы умываться по утрам.

– Друзей у тебя много? Ты же парень общительный, видный.

Это она, значит, уже ближе к главному переходит, усыпив мою психику.

– Есть, конечно, друзья, но не очень много.

– Ты вообще общительный? Легко сходишься с людьми?

* * *

У меня, как и у моего папы, тоже немного друзей в этом городе, а за последнее время стало еще меньше. Сначала я поссорился с Ханом. Вернее, он со мной. Тогда, из-за Лизы.

Потом, однажды после уроков, я спустился в спортзал и спросил у нашего физрука Арсена Миносовича:

– Можно мячиком постучать?

Арсен Миносович добродушный дядька, он разрешает. Хотя похож на Карабаса-Барабаса, только без бороды.

Мы спустились вместе с Сережкой Ковтуновым и Юркой. Арсен Миносович пошел ко мне в пару. Мы играли двое на двое. Потом пришел Чингисхан. Вечно его принесет! Арсен Миносович ушел к себе в подсобку. Мы стали играть с Юркой против Хана с Ковтуновым. Мяч вышел на аут. Юрка за ним побежал. А Хан смотрит на меня и спрашивает у Ковтунова:

– А че, Серега, Славян тебе говорил, что он в Англии жил?

Давно, еще осенью, когда нас с Ковтуновым только посадили на английском за одну парту, Сережка спросил у меня, откуда я так хорошо по инглишу шпарю. Ну, я сказал ему, что до пяти лет жил в Англии и только потом русский выучил, когда родители в Россию переехали. Ну, просто так сказал, для прикола. Это даже не обман, просто шутка! Я не виноват, если кто-то не понимает шуток.

– Ну, – кивнул Серега. Он кивает, как будто бодается.

– А ты поверил, да? – усмехнулся Хан.

– А че, нет? – Серега посмотрел на меня.

– Ты у него спроси, – пожал плечами Хан.

Они оба посмотрели на меня.

– Я тогда пошутил, – сказал я.

– А ты поверил, Серый, – Хан изобразил глумливое сочувствие.

– Да мне пофиг, – сказал Серега, принимая мяч от Юрки.

«Молодец, – подумал я, – не повелся!»

– Юрка, а тебе Славка рассказывал ведь, что он видел сам, вживую, как Денг и Фрилэнд играют?

Юрка кивнул. Он молчаливый, потому что заикается.

– Славка потом прикалывался. Говорил, заика повелся как лох.

Ну вот этого уже точно не было! Не называл я Юрку заикой. Про Денга и Фрилэнда, да, действительно, как-то так само получилось, я уже и забыл. Но Юрку я точно никогда заикой не обзывал.

Я сразу двинул Хану в зубы. Он увернулся. Мы повалились на пол. Юрка с Серегой расступились, чтобы не мешать нам. Это не принято.

Только когда Арсен Миносович вышел из своей кондейки, они стали делать вид, что хотят нас растащить.

Удивительное дело. После драки мы с Ханом опять как бы подружились. Не сразу, конечно. Я сам не знаю, как так получилось. Наверное, потому что смешно было. Хан ходил с фингалом под правым глазом, а я с фингалом под левым.

– О! Два друга! – тут же окрестила нас наша математичка. Она считает себя остроумной.

Сначала синяки у нас были темные, потом полиловели, а потом у обоих стали грушево-зеленого цвета. И, глядя на эти синяки, я подумал, что это ведь очень странно, что мы с Ханом оба люди! В нас одинаково происходят всякие процессы, даже вот эти с синяками. То есть я и раньше знал, что все мы люди, конечно, но эти два синяка нас как-то ближе породнили с Ханом.

В общем, теперь у нас нормальные отношения. И никто больше никого не подкалывает. И снова Хан играет у меня в команде. А вот Юрка, похоже, все-таки обиделся. И Серега тоже как-то по-другому стал смотреть. Я ему на прошлой контрольной предложил сделать его вариант. Он сказал: «Не надо». Ну ладно, думаю, как хочешь.

Теперь тот пруд, возле которого мы гуляли осенью с отцом, давно замерз и так засыпан снегом, что и не догадаешься.

Я увидел его из окна, когда зашел в гости к Жустику. А может, это другой пруд. Жустик игроман и кличку свою поэтому получил. Он так называл джойстик – «жустик». Его даже лечили. После этого Жустик стал вообще психованный. И его снова отдали лечить, теперь уже от психа. И сейчас Жустик слегка тормоз. «Я склонен к немотивированным поступкам, – с гордостью говорит он. – У меня так в медкарте написано». Ему даже комп вернули в комнату. Перепугались после того, как он однажды залез на высоковольтную опору.

– Как ты туда вообще залез? – спрашивает его Хан.

– А чего тут сложного?

– Ну, высоко же, страшно, – подначивает Баллон.

– Нет. Ни фига не страшно. Интересно.

– А если б тебя током шарахнуло? – говорю я.

– Я как раз и хотел проверить.

То есть мотивация в поступках Жустика есть, но идиотская. И это нормально для человека, который всерьез мечтает стать трансформером.

Хан его иногда подкалывает, делает вид, что не может запомнить:

– Кем ты, говоришь, Жустик, стать хочешь? Трансгендером?

Баллон давится пивом.

– Не, щас это нормально, – вступается Грек, – католическая церковь даже разрешает.

– Вот! Просто будем звать тебя Жюстина.

Баллон хрюкает и роняет полторашку пива.

У Жустика мы собираемся потому, что нас не гоняют его родители. Им доктора сказали, что Жустику надо больше общаться со сверстниками.

– Вы останетесь на уровне обезьян, для опытов и генетического материала, – спокойно говорит Жустик. – Разве не ясно, что эволюция не завершена? И дальше она пойдет по биотехническому пути, человек совместит в себе природную биологию и современную электронику. И это уже сейчас происходит. Хоть нанотехнологии возьмите, а дальше, уже очень скоро…

– Сейчас про экзоскелет начнет рассказывать, – говорит Грек.

– Вот вы команда! – говорю. – Сплошные фрики! Один ждет реинкарнации, другой в полуробота собрался превратиться, третий священник… – я не успел сказать про Чингисхана, только посмотрел на него, как он перебил меня.

– А самый повернутый фрик у нас – ты! – сказал он.

– Это почему вдруг? – удивился я.

Все посмотрели на меня.

– Потому что, – с улыбкой сказал Хан, – ты теперь всегда говоришь правду.

Как он узнал? Тоже мне загадка! Все просто. Лиза сказала о нашей ссоре своей подруге Наташке. А Наташка, оказывается, запала на Хана. Мне Лиза слила. Говорит: «Наташка мне весь вечер говорила, тот черненький, метис, такой красавчик». Хан красавчик! Ну не поймешь их женского вкуса! Но ладно, не в этом дело. В общем, от Наташки Хан и узнал о нашем с Лизой договоре. Честно говоря, меня это сразу как-то зацепило. Я думал, что это только наше с ней дело и никому рассказывать про это не нужно. Но вот так уж вышло. «Ладно», – подумал я.

Лиза как-то спросила меня, какие книги я читаю.

– А ты читаешь, что ли? – спросил я. – Сейчас информационная парадигма сдвинулась в другую сторону.

Так говорил один папин знакомый. Он говорил, куда именно она сдвинулась, но я не смог запомнить. Он был слегка выпивши и очень длинно говорил.

– Конечно, читаю, – ответила Лиза.

«Бедная Лиза! – подумал я. – Она еще и книги читает, кроме своего танго. Понятно, что у нее совсем нет времени. Бедный я!»

Я сказал Лизе, что она ошибается. Ошибается, когда вот так на меня смотрит, с сочувствием, почти с насмешкой, как на неразвитого. Я прочел, может быть, больше всех, но не позволяю себе вот так смотреть на окружающих.

– И что же ты прочел? – спросила Лиза.

Я видел по ней, что она ждет, что я отвечу какую-нибудь ерунду – детские детективы, всякие там «Каникулы с невидимкой» или «Скелеты в тумане». Я их читал своей сестренке в далеком детстве. Иногда и сам смеялся. Но я про это говорить не стал.

– Я читал Шопенгауэра, – сказал я.

С детства я слышал от папы это выражение: «Ну, ты – Шопенгауэр!» – говорил папа кому-нибудь. И вот я решил прочитать. Это было в тот год, когда я совсем забросил школу и хотел заняться самообразованием, втайне мечтая, что выучусь сам и всех даже перещеголяю. Шопенгауэр мне сразу понравился. Вот что нужно читать детям! А не «Скелеты в тумане». Уверен, моей сестренке Маше очень бы вкатил этот автор, который написал, к примеру, что наслаждение состоит в прыганье. Там еще есть фехтование (это для меня), атлетические игры (баскетбол подходит ведь?). Этот парень знал толк в жизни!

Лиза действительно удивилась. Она бы даже не поверила мне, если бы не знала, что теперь я говорю только правду.

– А что ты читал?

– «О свободе воли».

– И что он там пишет?

– Что воля должна быть свободной.

– И все?

– Да. Все, – сказал я.

– Но это же и так ясно.

– Конечно, ясно, но вот ты попробуй о том, что и так ясно, написать на двухстах страницах. Это и есть философия. Не многим дается.

Я хотел сказать, что еще Шопенгауэр пишет, что полезно прыгать и заниматься танцами, но не стал. Лиза и так много танцует.

– Ну а художественные книги? – спросила она.

– Какой смысл? – я пожал плечами. – Там все выдумано, какой в этом смысл?

– Даже «Властелин колец» не читал?

– Ну так кино же было…

– «Нарнию» тоже?

– Это вообще детское.

– А боевое фэнтези? Мальчишки любят.

Я подумал и ответил Лизе серьезно:

– Но не те, которые читают Шопенгауэра.

Все же Лиза заставила меня прочесть одну книгу. Я взял, но читать начал только потому, что на обложке была изображена девушка, очень похожая на Лизу. Мне даже показалось, что Лиза нарочно принесла мне именно эту книгу. Трудно было не заметить, как они похожи. Только одета эта девушка с картинки была по старинной моде, в таком чепце или не чепце, с таким вот воротником или не воротником, а кружевом. Называлась книжка «Катриона». Я прочел ее, а потом еще две книги этого автора: «Похищенный» и «Владетель Баллантрэ».

– Мне понравилось, – сказал я Лизе, возвращая книгу через две недели. – Спасибо. Хотя, знаешь… – тут я как бы задумался. – Местами похоже на «Похищенного», местами на «Владетель Баллантрэ». Но ты, конечно, согласишься, что «Владетель Баллантрэ» сильнее?.. На мой взгляд, миледи, – галантно добавил я.

В общем, я получил удовольствие от чтения, а «Владетель Баллантрэ» прямо засел у меня в голове.

Но когда Лиза потом принесла мне книжку в розовой обложке под названием «Селфи с судьбой», я отказался.

– Ты получишь массу удовольствия, – настаивала Лиза.

– Рассудительный стремится к отсутствию страданий, а не к наслаждению, – сказал я, жестом отвергая книгу.

«Наверное, Лиза мечтает, чтобы ее спас, как Катриону, отважный юноша, – думал я, – девчонки всегда мечтаю что-нибудь такое». И я мечтал, что, может быть, спасу ее однажды, если представится случай.

* * *

– Конфликты в школе бывают?

– Нет. Ну то есть я не считаю это конфликтами.

– А что ты считаешь конфликтами? – с интересом спрашивает Анна Павловна, вся как-то хищно навострившись.

Вот интересно, если я преступник, то у меня уже давно преступная психология, только я не знал об этом. Или она только после преступления становится преступной?

* * *

Теперь вся компания не упускает возможности, чтобы меня пробить по этой теме. По «правде». Я все время «попадал» на правду. Они только смеялись.

Конечно, во всех школах учителям дают прозвища. Но не всем. Некоторые так всю жизнь и работают без всяких прозвищ. Прозвища дают выдающимся. У нас в той школе математичку прозвали Гильзой. Она была старая, наполовину глухая и строгая. Галина Елизаровна. Неизвестно, кто ее так прозвал, только было это еще до нас и к нам перешло. Она под этой кличкой, наверное, лет двадцать или даже тридцать работала, а может, и всю жизнь, ей было уже за семьдесят. И целые поколения учеников вспоминали ее как Гильзу. Мне даже жалко. Вот будет проходить ее бывший ученик, уже взрослый, однажды по кладбищу и пройдет мимо ее могилы, даже не заметив, потому что на ней будет выбито – Шмак Г. Е. А если бы было выбито – «Гильза», он бы, может быть, остановился и прослезился. Попросил бы у нее прощения. За все. И за кличку эту тоже.

А трудовика прозвали Самоделкин. Он был добродушный, маленький, в очках, психованный. Киянками кидался, когда мы хулиганили на уроке. Но отходчивый. Как-то взял нас с собой за пиломатериалами идти. Мы, пацаны, все взяли и выстроились на улице за ним гуськом, да еще и по росту. Так и шли. Он останавливался, ругался, махал руками. Велел разойтись и идти нормально. Мы разойдемся, а как только он отвернется – опять построимся у него за спиной. Потом он уже сам идет, хохочет. Прохожие смотрят, что за цирк на прогулке.

Здешнюю англичанку прозвали Be quick. Потому что она все время это повторяет, когда мы выполняем задания. Ей подходит это птичье имя.

Иногда дают просто по фамилии. Вот в этой школе химичка по фамилии Баринова, так ее прозвали просто Барыня. Правда, пацаны зовут ее чаще Бурёна или Бурёнка. Потому что у нее огромный бюст.

А бывает наоборот, что учителя дают прозвища ученикам. Это редко, но случается. У нас, в этой уже школе, Люция Муратовна ведет ОБЖ и «Основы регионального развития». Опоздал я как-то на ее урок. Минут на пятнадцать. Захожу, а она говорит: «О! Инженер Щукин явился». Некоторые засмеялись. Есть такие подхалимы – что учитель ни ляпни, сразу угодливо хохочут. А что в этом смешного? Глупость какая-то. С чего это я инженер? Так и стала меня после этого звать. «А что инженер Щукин нам скажет по этому поводу?» – «Ну не педагогично же это!» – думаю.

Люция Муратовна по совместительству еще и завуч по внеклассной работе. И вот однажды оставили нас после уроков дополнительно, вместе с «А» классом. Я забыл, как называлось это мероприятие. Двумя классами набились мы в один кабинет. Кто где расселись в тесноте, по три человека за партой. А мне еще, как назло, самая первая парта досталась. И Люция стала проводить собрание. Раскрыла папку, взяла листок и читает:

«Многие педагоги прошлого, раскрывая роль патриотизма в процессе личностного становления человека, указывали на его многостороннее формирующее влияние. Кэ Дэ Ушинский (вот так она и сказала “Кэ”, “Дэ”) считал… Ага, считал, что патриотизм является важной задачей воспитания и могучим педагогическим средством: “Как нет человека без самолюбия, так нет человека без любви к Отечеству, и эта любовь дает воспитанию верный ключ к сердцу человека и могу… могущественную опору для борьбы с его дурными природными, личными, семейными и родовыми наклонностями”».

– Слышь, Баллон, это про тебя, – сказал Хан. А Баллон его пихнул локтем. Они рядом со мной сидели. А Люция, видно, не поняла, кто там шумит, смотрит поверх очков на меня:

– А что инженер Щукин скажет по этому поводу?

Вот еще только в «А» классе не знали об этом дурацком прозвище!

Я кашлянул, встал и спрашиваю:

– Вы действительно хотите знать, что я считаю по этому поводу?

Тут наступила, как пишут в книгах, гробовая тишина.

– Я считаю, что если бы вы действительно верили в то, что вы нам сейчас говорите, то не читали бы это по бумажке, да еще и запинаясь. Я считаю, что патриотизма по шпаргалке не бывает. Я считаю, что все мы здесь зря теряем время.

И я спокойно собрался и вышел. Только руки немного дрожали, но никто не заметил.

«Вот это бомба была!» – восхищался Хан. «Славян у нас только правду шпарит! Про че хочешь спроси!» – теперь сообщал он всем вокруг. Но как-то издевательски. Он без этого не может.

А в другой раз мы не пошли на субботник. Грек, Жустик, Хан и я. Какие субботники зимой. Субботник ведь весной.

Нас вызвали к директору.

– Ну, что скажете? – посмотрела на нас директриса. Вот она очень похожа на учительницу. Немолодая, с высокой прической, в очках.

– Как сказано в Писании – не человек для субботы, а суббота для человека, – тихо ответил Грек и, опустив глаза, посмотрел на широкий серебряный принт креста на своей черной футболке.

– Прекрати эти свои штучки, – сказала Ольга Аркадьевна. – Субботник был во вторник.

– Дело в том, что, согласно действующему законодательству Российской Федерации, подобные мероприятия проводятся на добровольной основе, – сказал я. И добавил: – Вы не согласны с этим законом?

– Не пудри мне мозги, Щукин, – спокойно ответила Ольга Аркадьевна. – Вот! – она постучала ладонью по папке на своем столе. – Ваши родители дали письменное согласие на то, что не возражают против вашего привлечения к общественно полезному труду, уборке классных помещений, субботникам, озеленению…

– Думаю, что ко мне лично это не относится, Ольга Аркадьевна. Дело в том, что мне уже есть восемнадцать лет и по законодательству я сам полноправный гражданин, за которого не могут принимать решения его родители. В отношение же моих товарищей скажу, что, хотя им нет восемнадцати, они все же обладают некоторыми правами. Субботник – дело добровольное. А родители подмахнули эту расписку так, не глядя, чтобы не связываться.

– Так. Полноправный гражданин Щукин свободен. Остальным остаться.

Я вышел, и Ольга Аркадьевна проводила меня взглядом. Вот как тут сказать? Он, тот взгляд, был «исполнен недоброго обещания». Так бы Стивенсон написал. «И свет, падающий сквозь цветные стекла старого витража, делал ее лицо зловещим». Ну, про витраж это я так…

* * *

У Анны Павловны звонит телефон. Она берет его, отвечает: «Да. Слушаю». Я вижу по лицу, что это какой-то важный звонок и она его не ожидала. «Да. Одну минуту». Идет к двери, но сразу возвращается, забирает со стола свой блокнот и выходит из комнаты. Я сижу один. Думаю, интересно, дверь закрыта? Смотрю на страшную батарею с краном. Это старая чугунная батарея, покрашенная все той же зеленой краской. Между ее ребер я вижу стену и трещины на стене. Потрескалась от жара. В камерах, наверное, люди так месяцами лежат и смотрят на всякие трещинки.

* * *

Все школы похожи друг на друга в тот час, когда кончаются уроки, расходятся ученики, пустеют коридоры и даже из учителей никого не остается. Я не знаю, как это объяснить. Помню, в седьмом классе во время летних каникул пришел я в школу к секретарю за какой-то справкой. И остановился посреди коридора. Двери в классы были распахнуты, солнце наискось светило в большие окна, лоснясь на паркете. Ничем не пахло, ничего не было слышно, и никого вокруг. И я стоял в этой тишине. Я не думал о том, что нашей школе уже больше восьмидесяти лет, о том, что в ней выучилось бессчетное множество девочек в белых фартуках и мальчишек с чернильными пятнами на пальцах, о том, что первые ее выпускники, те, кто прошел здесь весь курс с первого по десятый, ушли на фронт, о том, что все они уже умерли, а когда-то стояли вот тут ровными рядами во время праздничной линейки, но все это – само – затопило меня на одно мгновение, оглушило.

С тех пор со мной такого не случалось, но воспоминание о том ощущении каждый раз находит на меня, когда я остаюсь один в пустой школе. Так было и в этот раз. Мы готовились к Новому году. Украшали классы. Мне дали задание украсить один из кабинетов на первом этаже. Там учатся первоклассники. Надо было расклеить по окнам снежинки, развесить бумажные фонарики и гирлянды. Они утром придут – и удивятся! Оказывается, в школе тоже бывает Новый год! И вот я сидел в этом пустом классе и клеил, вырезал, развешивал и смотрел в окна, как на пустом школьном дворе идет снег. Я надолго задумался с ножницами в руках. Представил, что через сто лет кто-нибудь будет вот так же сидеть и вырезать снежинки из бумаги, глядя на снег за окном, и мне показалось, что это уже не кто-нибудь, а я сам сижу через эти сто лет и снова думаю о том, что через сто лет кто-нибудь будет сидеть и вырезать снежинки, и так далее… как будто коридор стремительной машины времени распахнулся передо мной, так что дух захватило, и я уже не знал, кто я на самом деле и где я, в каком веке.

Я услышал, как в соседнем кабинете, напротив, негромко стукнула дверь, и очнулся. Вышел из класса посмотреть, кто еще остался в школе. Мне казалось, что все, кроме охранника, давно ушли. Я видел, как уходили завуч, директор, секретарь, как ушли девчонки, которые тоже клеили и вырезали снежинки и лепили их на окна в коридоре. «Может, сквозняк», – подумал я и открыл дверь соседнего класса.

На другой день меня сразу, еще до уроков, вызвали к директору. Я постучался и вошел. Там сидели уже директор, наша химичка, завуч, Арсен Миносович и вчерашний охранник-старичок, я вначале не узнал его без формы.

Я тут же почувствовал себя неуютно.

– Здравствуйте, – сказал я.

А они все только посмотрели на меня. И никто не ответил.

– Здравствуй, Слава, – наконец сказала Ольга Аркадьевна. Обычно она называет меня по фамилии.

– Скажи, в котором часу ты ушел вчера из школы?

– Вместе со всеми в два часа, – ответил я. – Но потом я опять пришел, снежинки клеить.

– В котором часу?

– В четыре или чуть позже.

– Так. И до скольки часов по времени ты был? – спросила завуч по внеклассной работе Люция Муратовна.

– Я точно не помню. До шести точно, может, и позже.

– А кроме тебя еще кто-то был?

– Девчонки из девятого «А» были, но потом они ушли.

– А еще позже ты кого-нибудь видел в школе?

– А-а… – я задумался и почувствовал, что краснею. Предательски, совсем некстати.

– Только охранника, – ответил я, встретившись взглядом с нашей химичкой Бурёной. Но она тут же опустила глаза.

– А в спортзал ты не заходил?

– Нет. Зачем мне? – ответил я уверенно, чувствуя, что успокаиваюсь от этой уверенности.

– Может быть, ты слышал, как кто-нибудь проходил по коридору?

– Да. Я слышал, но я думал, что мне показалось. Я задумался, не обратил внимания. А что?

Оказывается, из кабинета секретаря утащили компьютер. А прошли через заднюю дверь, которая у нас за спортзалом. Она почему-то оказалась открыта.

– Ладно, иди Щукин, – сказала директор. Мне показалось, что возвращение от имени к фамилии как бы снимает с меня подозрения.

– Арсен Миносович, вы точно помните, что закрывали дверь? – услышал я, уже выходя.

– Апсалютна помню!

– Почему же тогда ключ от этой двери нашли в 11-м кабинете?

– Нэ пэредставляу сам!

«Обычно он говорит практически без акцента», – подумал я, закрывая дверь.

Я шел по коридору и думал, что мне ведь ничего не стоило сказать правду, в смысле, мне бы ничего за это не было. Но я не мог ее сказать. И они, кажется, видели, что я покраснел. И теперь, может быть, подумают на меня… Но я все равно не смог бы сказать. «Почему? – думал я. – Не знаю!»

– Чего ты не знаешь? – шарахнулся от меня Захар Утяшев, на которого я налетел в коридоре.

– Ничего… – я сам удивился, что говорил вслух.

После уроков меня снова вызвали к директрисе. Теперь в ее кабинете уже сидел полицейский.

Он сидел спиной к окну, и свет блестел на его лейтенантских погонах. Меня дедушка научил хорошо разбираться. Целые экзамены мне устраивал. Хотел через меня как-то сгладить гражданскую природу моего папы. Я иногда думал, что он скоро и маршировать меня заставит по квартире.

Полицейский был похож на Сергея Есенина. Такой с тяжелой челюстью, нос картошкой, низкий лоб. Я запомнил по фотографии из учебника. Впрочем, кажется, это был не Есенин. И лицо все в веснушках. В общем, очень такого русского вида.

Он приветливо поднялся мне навстречу, протянул руку и сказал: «Привет, Славка!» – как будто мы с ним сто лет знакомы, как будто бы я там у них в полиции днюю и ночую.

– Здравствуйте, – сказал я осторожно. Меня еще никогда не допрашивали. Стало интересно. Я ведь знал, что ни в чем не виноват.

– Дядя Сережа, – представился полицейский.

Наверное, его так на специальных курсах научили представляться подросткам.

– Садись, – сказал он, кивая на стул. А директрисе нашей так запросто: – Вы нас оставите на пару минут.

Вот так вот взял и выставил нашу Ольгу Аркадьевну из ее собственного кабинета.

– Ну, расскажи! – сказал лейтенант так, будто интересовался, как мы вчера в баскетбол сыграли.

– Я уже рассказывал, – сказал я, потому что так говорят все подследственные в кино.

– А ты еще раз расскажи, – ответил дядя Сережа, как принято отвечать в кино.

Я рассказал еще раз, а дядя Сережа все кивал.

– А во дворе ты ничего не заметил?

– Во дворе шел снег. Я никого не видел.

– Ну, вот смотри, ты был в 12-м кабинете, а ключи от спортзала нашли в 11-м, это как раз напротив. И попали они туда, скорей всего, в промежуток времени между шестью и семью часами. Может быть, ты все-таки видел кого-то?

– Нет.

– Ну ладно. Это все ерунда, – сказал дядя Сережа. – А теперь о главном.

Я удивился. Он придвинулся ко мне чуть ближе, посмотрел на дверь.

– Расскажи мне о своих друзьях.

Я испугался. И он, конечно, это заметил. А ведь чего мне было пугаться? Нечего. Но я все равно почему-то испугался. И он-то подумает, что мне было чего пугаться, значит. Я, может быть, испугался, что скажу что-то не так и на них «падет тень подозрения». А может быть, испугался, что я совру и нарушу свое правило. Сейчас я уже не могу понять, чего именно я боялся. Может быть, и того и другого.

– Балашов, Алтынов, Грек… – говорил он.

Я сосредоточился и начал:

– Ну, вот, например, Грек, он хочет стать священником, Евангелие наизусть знает, мы проверяли. С ним спорить вообще бесполезно. У него и отец – священник. Балашов любит животных, поддерживает своих родителей во всех начинаниях, мечтает о саморазвитии. Алтынов хороший спортсмен… обладает способностью к критическим суждениям.

Но только я начал рассказывать, как он перебил меня и спросил:

– А дверь в спортзал ведь ты им открыл вчера?

– Нет, – удивился я.

– А кто? Балашов сказал, что ты.

– Как это? – у меня аж сердце стукнуло.

– Ну, ты сам погляди, – добродушно, как тупому, стал он объяснять мне. – Ну вот с чего это ты вчера не пошел со своими друзьями, а вызвался вдруг звездочки из бумаги вырезать. Ты что, рукоделием увлекаешься? И ведь специально сначала ушел домой, а вернулся попозже, когда уже никого не будет в школе! – он улыбнулся мне очень добродушно.

И как же я мог ему объяснить, что мне нравится быть в школе, когда там пусто, как объяснить, что я чувствую в такие моменты, как рассказать про тот день в седьмом классе, когда я ходил летом за справкой в нашу пустую школу, и что я тогда чувствовал.

– Не звездочки, а снежинки, – сказал я.

– Да, это все меняет!

– Вот возьмите этот ключ и снимите с него отпечатки пальцев, – сказал я, – и тогда доказывайте мне.

– Какой ты бойкий! Все знаешь!

– Я знаю, что я ничего не знаю и никого не видел.

И тут я подумал, что ему можно сказать, он ведь не из нашей школы, он из полиции (и я уже воздуху вдохнул), а для них это совсем неважно, ну, может, посмеются между собой и только.

– Я…

Но тут дверь отворилась и заглянула Ольга Аркадьевна.

– Входите, входите, мы уже закончили, – помахал ей рукой лейтенант.

Я удивился, я думал, мы только начали.

Ольга Аркадьевна внимательно посмотрела на меня, потом на полицейского, как бы спрашивая, но не решаясь спросить.

– Я тебе понял, – сказал дядя Сережа и похлопал меня по плечу.

Мы с Лизой идем гулять на остров. Лес весь белый. Небо синее, как летом. У Лизы ресницы белые от мороза. Лыжники в костюмах, разноцветные, как отлитые из резины, проносятся мимо нас.

– Ты меня не слушаешь?

– Слушаю, слушаю! – киваю я.

Через лес ведет набитая каблуками дорожка, два раза мы поскальзываемся и ловим друг друга под руки. По бокам дороги на нижних ветках висят прорезанные пластиковые бутылки – кормушки для птиц. Вдалеке слышна музыка, там каток. Мы идем все время прямо, по направлению к низко стоящему между небом и лесом облаку. Лиза берет коньки в прокате, а я кофе в буфете. Я не умею на коньках.

– Бери, я научу, – говорит Лиза.

Я отнекиваюсь. Не хочется позориться.

Она отталкивается и тут же растворяется в пестрой толпе. Я стою со стаканчиком, ищу ее глазами. От кофе идет пар. Небо быстро гаснет. Вдоль дороги, как шарики мороженого, зажглись фонари.

«Все нормально, – повторяю я про себя, – нельзя же быть таким впечатлительным».

Подбегает раскрасневшаяся Лиза:

– Ну как ты тут?

– Все нормально, – говорю я.

На другой день Хана в школе не было. Он прогуливает иногда. Баллон пришел ко второму уроку, он часто проспит первый урок, потом пока позавтракает; бывает, только к третьему в школу приходит. Я хотел рассказать ему, как вчера меня брал на понт этот мент «дядя Сережа», но вначале спросил:

– А где Хан?

Просто так спросил.

А он оглянулся по сторонам, отвел меня в сторонку и говорит почти шепотом:

– Деда арестовали.

– Какого деда?

– Ну, Деда!

Я мигом представил, что к Баллону из деревни приехал еще и дедушка-алкоголик и вот уже за что-то арестован. Но я понимал, что вряд ли это правда. Тут что-то другое.

Баллон удивился больше меня, когда понял, что я не знаю, кто такой Дед.

Оказывается, Дед – это старший брат Хана.

– А почему Дед?

– Ну, погоняло у него такое, – пояснил Баллон.

– Он мне никогда не говорил.

– Серьезно? – и Баллон поведал историю о двух братьях, вечных соперниках и врагах. Стивенсон рассказал бы это примерно так:

«Старший брат был общителен, вел разгульный образ жизни, допоздна засиживался за вином, еще дольше за картами и всегда был зачинщиком ссор. Он первым ввязывался в дело, но замечено было, что неизменно выходил сухим из воды, а расплачиваться за все приходилось его сообщникам. Были у него, конечно, и недоброжелатели, но для большинства эта удача, или увертливость, лишь упрочила его славу, и от него ждали многого в будущем. На его репутации было одно действительно черное пятно; но дело было в то время замято и так обросло кривотолками, еще до моего появления в этих местах, что я не решаюсь излагать его. Будь это правда – это было бы непростительным укором для такого юноши, будь это выдумка – это была бы непростительная клевета. Он всегда хвалился своей неумолимостью и, возможно, убедил в этом многих, недаром слыл он среди соседей человеком, которому опасно перечить. Словом, этот молодой дворянин не по летам прославился в своих краях».

– Вот так, блин, – сказал Баллон. Он рассказал погрубее, но смысл примерно тот же.

Уже прозвенел звонок, а мы все еще стояли в коридоре на втором этаже.

– И что теперь? – спросил я.

– Ничего, – пожал плечами Баллон. – Да вон он и сам идет.

Действительно, через школьный двор, не спеша, с сумкой через плечо, сунув руки в карманы, шел Хан. Вид у него был самый беспечный.

На урок химии мы с Баллоном опоздали минут на пятнадцать.

Химичка стояла с указкой у доски и уже собралась сделать нам выговор, открыла рот, но осеклась. Мы молча прошли на свои места.

– Необратимыми называются те химические реакции, в результате которых исходные вещества полностью превращаются в конечные продукты, – продолжила она, отвернувшись к доске.

Теперь когда мы случайно встречались с нашей химичкой в коридоре, то всегда смотрели в разные стороны. Или она раскрывала на ходу журнал и начинала что-то в нем искать. Или я пялился в свой сотовый. Но, глядя в журнал и в телефон, мы все равно как бы смотрели друг на друга даже против воли. Я краем глаза видел ее, и она – меня, и какая-то реакция кипела в нас, бесконечно превращая исходные продукты в конечные, потому что так происходило каждый раз.

– Когда химическое равновесие смещается… – продолжала вести урок Бурёна, как будто говоря именно обо мне. Я чувствовал, как внутри меня сталкиваются атомы и сдвигаются валентности.

* * *

Уже, наверное, минут сорок прошло, а она, Анна Павловна, все не возвращается. Сидишь и ждешь. Может, уйти? Не выпустят? Я снова вспомнил Машины письма.

* * *

Сверху Маша всегда ставит дату. Ниже пишет: «Домашняя работа. Изложение».

«Здравствуй, бесценный мой брат Родя! Теперь, когда Пульхерия Александровна имела достаточно воли, чтобы пресечь всякие пути нашего общения, кроме этого, мне стало до конца ясно, какое обновление совершилось во всем, что касается нашего дома и уклада. Обновление это сделалось в три приема, из коих первый и влекущий за собой все остальные – это горячее участие во всех делах наших о. Палладия. Ничто почти не упущено им из виду, включая мою скромную библиотеку, из коей отобраны прочь все плевелы, дабы не засорять сад мудрости нечистотой своей и “суемудрием”, как дословно произнес о. Палладий, а маменька Пульхерия Александровна, услышав это слово, побледнела, как часто теперь бледнеет от счастья, даже когда отец Палладий ничего не говорит, а только присутствует. Второй прием – это наше еженедельное радение в церкви, исповедь и причастие. Маменька пеняет мне, что, готовясь на исповедь, я слишком короткий список своих грехов составляю. “Вспомни, вспомни, голубушка”, – говорит она мне и порой сама подсказывает. Отец Палладий отпускает нам грехи, а потом пьет чай у нас на кухне, пока не вспотеет. И улыбается. Ты бы знал, любимый мой брат Родя, – какая у него добрая улыбка.

И третье в этом ряду – это наши новые знакомые – не люди, а наперсники горнего света. Все как один высоко превозносят о. Палладия и завидуют нашему счастью близкого с ним общения. Люди эти совсем не похожи на тех, с которыми мы знались раньше. Пульхерия Александровна учится у них мудрости и уговаривает их взять что-нибудь из наших вещей. Потому что у нас много теперь вещей совсем нам не нужных, а хранить их грех, имя ему мшелоимство. Пульхерия Александровна благодарит их, когда они соглашаются нам помочь.

За сим остаюсь твоя любящая сестра Дуня».

Я задумался. Когда человек все время шутит, это тоже нехорошо. Я удивлялся, как ей не надоест, и почему она не напишет нормальное письмо. Звонить по телефону она перестала. Наверное, в пятнадцать лет у нее хватает своих интересов. Папа звонил несколько раз, но всегда разговаривал с мамой. Я не понимал, что мама говорит, но слышал отчетливо ее бодрый, уверенный голос со знакомыми интонациями. Раньше мама говорила таким голосом, когда у нас были гости. Папа, слушая ее, пытался вставить слово, но это у него редко получалось. Он кивал и досадливо хмурился.

Потом я вспомнил, как летом мы ездили за город на море. Было ветрено. Прибой белыми полосами шел в бухту. Оранжевый надувной мяч, который мы взяли с собой, все время сносило по песку. Мы с Машей играли через сетку, а мама с папой лежали на коврике и разговаривали. И папа, объясняя что-то, все время тыкал щепкой в песок, а потом сломал ее пополам и пошел плавать. Над шашлычной трепетал и щелкал на ветру флажок. Мы тоже побежали купаться. Добежали до самой воды, и тогда Маша остановилась и сказала: «А мамочка?» Она подбежала к маме и тянула ее за руку. Мама пошла, не снимая большие темные очки, в которых отражались белые облака.

Я не понимаю, из-за чего люди ссорятся. То есть я понимаю, но удивляюсь, когда они не могут помириться. Вот Шопенгауэр утверждал, что все это от гордости, от преувеличенной заботы о чужом мнении. И, подумав об этом, я тут же вспомнил Хана, как он сегодня посмотрел на нас с Баллоном и отвернулся, когда мы хотели расспросить его подробней, что там случилось с его братом. Вообще, я не понимаю, какие у него с этим Дедом отношения. Баллон говорит, что они вечно собачились и даже дрались. Но потом мирились и были не разлей вода, а потом опять дрались.

– Когда-нибудь ты поймешь! – сказала моя мама.

– Да я уже сейчас понимаю! – ответил ей папа.

А потом они стали говорить одновременно, так что ничего нельзя было понять.

Я подумал: а вот если бы они вместе прочли Шопенгауэра, они бы помирились? Вряд ли.

Мама хотела, чтобы они вместе прочли Библию. А я думаю, что и после этого они бы не помирились.

И к чему тогда вообще вся эта «мудрость веков»?

Я встал и пошел на кухню. Налил себе воды. Смотрел, как за окном падает снег. В темноте горели огни на мосту, и под ним стояли в воде отражения, как сложенные стопочкой монеты.

Я давно заметил: жизнь других людей кажется мне очень простой. Я им даже завидую. Ну вот о чем переживать Баллону? Он для себя уже все решил и теперь только ждет следующего перевоплощения. То же самое Жустик – хочет стать биотехом. Хан все на свете ругает, а значит, ничего не любит (если только это правда). А ведь это очень удобно! Раз ничего не любишь – значит ни за что не переживаешь. За Грека все уже решил Бог, сиди и только сверяйся с книжкой да читай молитвы. Лиза… Тут я запнулся. У меня даже про себя не получалось сказать, что Лиза только танцует танго и читает книжки в розовой обложке. И я не сказал. Но подумать так я все-таки успел.

Про взрослых я вообще не говорю. У них вся жизнь уже выстроилась. Только держись в колее. Англичанка повторяет «be quick», математичка – свои простые и сложные числа. Химичка… Тут я опять сбился. Но все равно. Да просто на кого ни посмотри… Каждый из них занят своим делом, все налажено, и ни о чем не надо думать. Папа продает лес, отдает кредит, говорит по телефону с Гердой Николаевной. У всех все просто!

Я бы поменялся с каждым из них. Вот, кажется, ради одной простоты… Но тогда мне было бы неинтересно. Что интересного жить как Баллон или даже как мой папа? Папу мне стало жалко. И совестно, что я так подумал. Вот я всегда не прав, даже в своих мыслях. Все у меня запутано, все сложно! Ничего не понимаю…

Предыдущая главаГлава 17 из 19Следующая глава