К книге
Снарядный голодГлава 9 «Не тот снаряд»
36%
Глава 9 «Не тот снаряд»
9

Приказ о поиске пришёл сверху на третий день после того, как батальон мой сложился наконец в одно, — и пришёл не ко времени, как приходит всё, что придумано вдали от той земли, на которой его исполнять.

Дело было нехитрое с виду и обычное для позиционного стояния: немец против нас держал впереди своей линии проволоку, а за проволокой — секрет, откуда по ночам постреливал и куда, по всему судя, свели телефон и наблюдателя. Наверху захотели языка — живого немца, чтоб допросить и узнать, что за части против нас стоят и не готовят ли чего. Дело законное; языка добывать надо, без него воюешь вслепую. С осени по фронту ползли слухи, будто немец против нас что-то накапливает — то ли меняет части, то ли готовит удар, — а такие слухи либо подтверждают, либо развеивают живым немцем, а не пересудами. Так что дело было настоящее, и отмахнуться от него я не мог. Мне и предписали: в такую-то ночь произвести поиск, для чего накануне артиллерией сбить проволочное заграждение на участке, а по пробитому проходу выслать охотников — взять секрет и языка.

Всё в этой бумаге было разумно, покуда не доходило до одного слова: сбить. Сбить проволоку. А чем сбить — о том бумага молчала, как молчит всякая бумага о том, чего у неё под рукой нет.

Батарея, что стояла на моём участке и должна была эту проволоку сбивать, была та самая вторая. Командовал ею штабс-капитан Свиридов — немолодой уже артиллерист, сухой, желчный, с той особой злостью в глазах, какая заводится у человека, который своё дело знает и любит, а делать его ему не дают.

Батарею я нашёл в перелеске, в полуверсте за нашей второй линией: четыре трёхдюймовки в двориках, обложенных дёрном и хворостом, с накатанными настилами под откат, — хозяйство небогатое, да ухоженное. Прислуга сидела без дела — не от лени, а оттого, что дела не давали: стрелять было нечем, и пушки стояли под сетями. Меж двориков кое-где прибиты были дощечки с меловыми цифрами; я после разглядел, что это Свиридов метил, сколько по какой цели за день выпущено: две, три, ноль. Ноль стоял чаще прочего.

Сам он вышел ко мне из землянки, кутаясь в шинель, и оглядел без приветливости. Я подал предписание. Он прочёл его, не садясь, и вернул мне через стол так, будто оно жгло ему пальцы.

— Сбить, — сказал он. — Извольте. А чем прикажете?

И показал мне свой наряд — то, что было ему отпущено на эту работу. Я нагнулся, поглядел. Снаряды числились, и числилось их даже не так мало, как я боялся, — десятка три на орудие, против всегдашнего десятка царское изобилие. Но против каждой позиции стояло одно слово, и слово это было: шрапнель.

— Тридцать на орудие, — сказал Свиридов, и желчь в его голосе была не на меня, а сквозь меня, туда, откуда наряд пришёл. — Барскою рукой отпустили, спасибо. Только вся тридцатка — шрапнель. Ею проволоку режут, подпоручик, да не словом «сбить»: низкий разрыв, всякий выстрел под наблюдением, расход по сажени прохода. А у вас три ряда кольев, спираль и битая земля. Ста двадцати не хватит, чтобы сделать и проверить ход для людей.

— А гранаты? — спросил я, хоть и знал уже ответ.

— Гранаты, — повторил он и коротко, зло усмехнулся. — Гранаты нам отпускают по великим праздникам. Шрапнелью можно посечь нити, гранатой — вырвать колья и разбросать срезанное, а после ещё подавить окоп, пока ваши проходят. Я и просил оба сорта, с запасом на пристрелку. Шрапнели завод гонит валом, её и суют, куда надо и не надо, потому что она есть; фугасную гранату не поспевают. Вот и воюем чем дают, а не чем надобно. Прикажут гвоздь забить — дают отвёртку: забивай, братец, чем есть, а не забьёшь — сам виноват.

Свиридов не стал тратить дефицитный выстрел на урок, который уже оплатили до нас. В батарейной книге нашлась запись о вчерашней стрельбе по немецкой рабочей партии: одна шрапнель легла точно над заграждением. Наблюдатель после огня зарисовал участок, и теперь мы смотрели в стереотрубу на результат.

На рисунке наблюдатель отметил место воздушного разрыва и несколько оборванных верхних нитей. Дальность была взята верно. Один выстрел сделал всё, что мог: посёк несколько нитей в длинном и глубоком заграждении.

Проволока стояла.

Она стояла как стояла: колья на месте, спирали кольцо к кольцу, а несколько верхних нитей провисли на палец. Снаряд был исправен. Трубка сработала. Расчёт положил его точно, лучше нельзя. Чтобы превратить эту отметину в проход, требовались десятки таких разрывов на каждой сажени, точная правка после каждого и гранаты по кольям. Отпущенного хватало лишь начать работу и показать немцу место.

— Видали? — сказал Свиридов. — Вот и весь мой поиск. Всажу сто двадцать — нарежу лохмотьев, свалю пару кольев и доложу, что стрелял. А проверить проход уже нечем. Ваши охотники придут ночью и узнают собственным брюхом, где нить перерезана, а где только легла ниже.

Я стоял у стереотрубы и глядел на целую полосу, за которой сидел немец и ждал. Наверху отпустили по тридцать шрапнелей туда, где Свиридов просил расчётный расход двух сортов и время на наблюдаемую работу. Не по злобе: на складе была шрапнель, а гранаты не было. Снаряд не доходил и числом, и породой. По бумаге эти сто двадцать уже назывались проходом; на земле прохода не существовало. И туда мне велено было вести живых людей.

Вести я их не повёл.

Решение это далось мне легче, чем я сам ждал, — потому что решать тут было, в сущности, нечего. Гнать людей в лоб на несбитую проволоку, чтоб они повисли на ней под немецким пулемётом, как висели уже без числа по всему фронту, ради того, чтоб я мог донести наверх «поиск произведён», — этого я делать не стал, и весь мой разговор с собою на этот счёт занял ровно столько, сколько нужно, чтоб сказать себе: нет.

Труднее было другое — не отказаться, а придумать взамен. Потому что язык был наверху нужен по-настоящему, не для галочки, и просто донести «сбить нечем, поиск отменяю» я не мог: это было бы честно и бесполезно, а честной бесполезности я в тылу нагляделся досыта.

И я стал думать не о том, как сбить проволоку, а о том, как без неё обойтись.

Проволока — это стена, а во всякой стене, я уже знал, есть стыки, слабины, места, где хозяин недоглядел. Я полдня просидел у стереотрубы, разглядывая эту немецкую стену пядь за пядью, как разглядывал прежде затор на узле, — не в лоб, а глазом, ищущим не крепость, а слабость. Три ряда кольев, спираль в два наката, «спотыкач» понизу — путаница нитей у самой земли; но вот у стыка двух заграждений, где одна секция сходилась с другой, немец, ставя их, оставил зазор — ленивый, привычный зазор человека, что делает по обязанности, а не за страх, — и в этот зазор спираль легла неплотно, внахлёст, а не встык. Днём его было не пройти: простреливался. А ночью, ползком, тихо, кусачками — можно. Я эту слабину приметил и запомнил, как приметил бы на поле мёртвую зону чужого пулемёта. А за нею, шагах в двадцати, чернел бугор — тот самый немецкий секрет, из которого мне и надо было тихо выкрасть языка.

Не пробивать проход пушкой, с грохотом, на весь фронт объявляя немцу, где мы полезем, — а найти проход, который уже есть, и пройти в него молча. Не поиск с артиллерийской подготовкой, а тихую ночную вылазку, разведку по-охотничьи. Языка так берут вернее: не ломясь в дверь, а войдя в неё, пока хозяин спит.

За этим я и послал за Дёгтевым — не за Свешниковым, не за кадровыми, а именно за Дёгтевым, потому что в его остатках, среди битых и злых, сидели люди, что до войны промышляли по лесам да по чужим клетям и умели ходить в темноте тихо, как умеет не всякий солдат. Дёгтев выслушал, поглядел на меня своим тяжёлым взглядом и коротко кивнул: это была работа по нём, работа битых, а не парадных, и он это оценил.

Уговорились так: пойдут пятеро, все его. Винтовки возьмут, обмотав ременные пряжки тряпицей; ножи и кусачки — для тихой работы, оружие — если тишина кончится. До вылазки двое разведчиков три ночи проверяли стык: не тянется ли сигнальная проволока, нет ли свежей земли над миной, куда ходит немецкий дозор и с каких точек простреливается лаз. В первую ночь они только доползли и вернулись; во вторую провели под нижней нитью белую бечёвку, чтобы найти проход в темноте; в третью убедились, что немец её не заметил. Лишь после этого пятеро пошли за языком.

Дёгтев заставил каждого повторить путь обратно — сперва на земле, проведя щепкой по снегу, потом вслух с закрытыми глазами. Если секрет окажется усилен, если бечёвка исчезнет или дозор сменит ход, охотники не станут спасать мой замысел собственной кровью: отползут и вернутся. Один короткий посвист означал «назад», два — «тревога».

Оставалось одно место, которое мне всё же хотелось прикрыть железом, — тот самый секрет за проволокой, откуда немец мог ударить, едва заслышит возню. Пушкой по нему бить нельзя: пушка разбудит всю линию. И тут пригодилось то, на что я прежде и не глядел всерьёз.

У Свиридова на батарее, в углу, под брезентом, стоял бомбомёт — неуклюжая короткая труба на станке, из тех, что стали делать в этот год для окопной, ближней работы, когда пушка далеко, а достать надо близко. Бомбомёт кидал свою бомбу недалеко, саженей на полтораста, навесом, тихо — вместо пушечного грохота выходило короткое глухое «бух». Штука была новая, капризная, расчёт её толком не знал и потому не любил. При трубе числились двое батарейных; оба сторонились её, точно навязанной скотины без корма: не пристрелялись, наставления не разобрали, бомб отпущено с гулькин нос. Начальство прислало бомбомёт «для опыта» да тем и ограничилось, а самый опыт спросить забыло. Мне же требовалось в нужную минуту накрыть немецкий секрет, если он подымет тревогу, — тихо и местно, не будя остального фронта. Для проволоки бомбомёт был слаб.

Расчёт упражнялся не по секрету: четыре пробные бомбы бросили днём в тылу, в вымеренный пустой овраг, меняя заряд и угол по заводскому листку. По разбросу составили свою короткую таблицу. На позиции промерили расстояние по карте и ориентирам, выставили трубу, но пристрелочного выстрела не дали — он предупредил бы немца точнее всякого письма. Ночью оставалась ошибка первого выстрела, и Свиридов честно её назвал. Бомбомёт был не готовой гарантией, а последним прикрытием на случай открытой тревоги; бить следовало не по своим охотникам у проволоки, а за секрет, по подходящему немецкому резерву.

Оставалось доложить наверх, и тут я знал, что ступаю на тонкое. Мне велели произвести поиск с артиллерийской подготовкой — я же подготовку эту отменял и делал по-своему. Выйдет — спишут на удачу, и хорошо, коли не припомнят самовольства. Не выйдет, положу людей или не возьму языка — и первым мне предъявят не немецкий пулемёт, а мою же руку, вычеркнувшую казённое «сбить».

Вечером, покуда разведчики Дёгтева готовились, я сидел у Свиридова в землянке, и он, разговорившись — желчь его к ночи оттаивала, — показывал мне свою батарейную книгу.

Книга эта была его гордостью и его мукой: он вёл её как аптекарь, записывая всякий выстрел, всякий полученный снаряд, всякую заявку, что слал наверх и на которую ему отвечали или не отвечали. По этой книге читалась вся его война — война человека, у которого есть пушки, есть люди, есть уменье, и нет одного: снаряда, чтоб всё это пустить в дело.

Я листал её и читал по ней не цифры, а дни. Вот день, когда немец бил по нашей второй линии тяжёлыми, а Свиридов молчал, потому что на борьбу с немецкой артиллерией ему в тот день отпустили три снаряда на орудие, и он их приберёг, не зная, не понадобятся ли к вечеру дороже. Вот день, когда пехота просила огня по немецкой атаке, а он дал, сколько мог, и на полуслове замолчал, выбрав всё, и дальше отбивались уже без него, штыком. Против иных дней стояло голое «нуль» — не оттого, что не по кому было бить, а оттого, что нечем. Он записывал, выходило, не выстрелы даже, а несделанное: тут не поддержал, тут не подавил, тут промолчал — не по трусости и не по нерадению, а потому, что казна отпустила ему на войну по три снаряда в день.

Я листал её из вежливости сперва, а после — уже не из вежливости. Потому что на одной из страниц, среди заявок, я увидел то, от чего у меня похолодело внутри, как холодело уже дважды на этом пути — на узле и на заводе.

В заявке отдельной строкой стояли гранаты. Свиридов ещё в начале осени, предвидя вот такую нужду, просил шрапнель для нитей и фугасные гранаты для кольев, окопа и прикрытия прохода. Против заявки стоял номер наряда, по которому обещали всё требуемое. Номер этот я знал наизусть, как знают номер полевой почты, — потому что месяц гонял его по тылам, от узла до заводской каморки. Наряд четыре тысячи сто двадцать семь. Партия завода Брунова.

И тут открылось второе, чего я не ждал. Гранат, которых Свиридов просил, по этому наряду не значилось вовсе. Наряд четыре тысячи сто двадцать семь, что я месяц гнал по тылам, был шрапнельный: та самая партия трубок, половину которой Тураев забраковал за каверны, а годную половину отправил под чужим номером на узел, где она и растворилась. Свиридов просил гранату. Ему записали наряд — и по наряду пошла шрапнель. Не тот снаряд, ещё до того, как он не дошёл.

— Эту заявку вам закрыли? — спросил я, стараясь, чтоб голос не выдал, как во мне всё натянулось.

— Закрыли, — сказал Свиридов и усмехнулся так, что лучше б выругался. — Отписали: отпущено согласно наряду, получите в парке. Я послал в парк — а в парке руками разводят: у нас, говорят, по этому наряду ничего не значится, ищите, где хотите. Я и бросил. Не первая бумага, что говорит, будто у меня есть то, чего у меня нет. По бумаге я, подпоручик, богач. А по делу — вот, шрапнелью проволоку чешу.

Я поглядел на эту строчку и понял, что тыловая моя работа, которую я считал в тылу оставленной, никуда не делась: она лежала тут, на фронте, и ждала. Я закрыл книгу. За стенкой землянки, в темноте, люди Дёгтева уже уходили к проволоке — тихо, без единого выстрела, искать в чужой стене ту слабину, которую нашла бы им граната, кабы она была.

Ночь я просидел в окопе, у того места, где ушли охотники. Бомбомётный расчёт был под рукой. Под ложечкой сидел холодок — тот, что всегда, когда послал людей, а сам остался ждать. Немец изредка вешал над проволокой ракету. Тогда всё впереди выступало из тьмы — колья, спирали, чёрные бугры, — и я замирал вместе со всем окопом и не дышал, пока свет не гас. Не выхватило бы моих, распластанных там, у самой проволоки.

Раз, ближе к трём, у немецкого секрета что-то стукнуло — коротко, глухо. Я подобрался. Расчёт припал к трубе, готовый по первому слову крыть секрет бомбой. Но за стуком не поднялось ничего. Ни выстрела, ни крика, ни ракеты. Тихо. Значит, обошлось без меня. Значит, сработали ножом, а не порохом.

Вернулись перед рассветом, все пятеро. И приволокли шестого — немца, живого, спелёнутого, ошалелого со сна. Взяли, как и хотели. Нашли в проволоке старый лаз у стыка двух заграждений. Расширили кусачками. Сняли часового без звука. Уволокли телефониста прямо от аппарата, не дав ему и пикнуть. Один ободрал о проволоку руку до кости, другому немец заехал прикладом в скулу — вот и весь наш урон. Пятеро ушло, пятеро вернулось, и с ними язык.

Языка отправили в штаб дивизии в то же утро, и он оказался не пуст: подтвердил, что против нас сменили часть — подвели свежую, обстрелянную, с запада, — а зачем, телефонист малого чина не знал. К вечеру немец обнаружил пропажу: лаз затянули новой спиралью, протянули низкую сигнальную нить и стали чаще пускать ракеты. Второй раз тем же ходом пройти уже не дали бы. Наверху усилили наблюдение, а я вернулся к гранате, которая значилась отпущенной и которой не было.

Предыдущая главаГлава 9 из 25Следующая глава