К книге
Снарядный голодГлава 4 «Земгусары в кортиках»
16%
Глава 4 «Земгусары в кортиках»
4

Губернский город встретил меня фонарями.

Я отвык от фонарей. На фронте свет по ночам гасят: свет ночью — это мишень. А тут, едва я вышел с вокзала, по улице тянулись целые их гирлянды, горели витрины, светились окна ресторанов, и публика гуляла под этим светом неспешно, парами, как гуляют там, где вечер — это просто вечер, а не лучшее время для атаки.

Я стоял с сумкой посреди тротуара, оглушённый, и первое, что во мне шевельнулось, была даже не зависть, а недоверие. Так не бывает.

Город жил на две стороны, и стороны шли рядом, не смешиваясь. По одной — витрины с окороками и коробками конфет; кондитерская, где за стеклом громоздились пирожные; ресторан, откуда неслась музыка и тянуло жареным; господа в шубах, дамы в мехах, лихачи у подъездов. По другой, вдоль той же улицы, тянулся хвост — очередь к лавке. Серая, тихая, терпеливая. Бабы с корзинами, старики, дети. Стояли за сахаром: управа на той неделе завела на него запись — по фунту в одни руки; а керосину, выведено было мелом на двери, нет вовсе. Между теми, кто стоял за фунтом сахара, и теми, кто входил в ресторан под музыку, было десять шагов тротуара и целая пропасть.

Дороговизна глядела с каждого угла. Торговка на лотке запросила за десяток яиц столько, сколько солдат у меня в роте не видал жалованья за неделю. Мальчишка совал газету, выкликая заголовки: в заголовках была доблесть и грядущая победа, а пониже, помельче, — новые цены и то, что городская дума опять заседала о продовольствии и опять ничего не решила. Я купил газету, сунул в сумку и пошёл искать, где преклонить голову: было поздно, а в управление всё равно до утра не попасть.

По дороге к номерам я прошёл толкучку — вечерний рынок в переулке, куда стекалось то, чему на казённом складе места не нашлось, а на частном прилавке нашлось. Тут из-под полы шло всё. Солдатское сукно — «с интендантского, вашбродие, первый сорт, задёшево». Сапоги — казённые, я узнал их с одного взгляда по крою: новёхонькие, каких на фронте и половина моей роты не имела, а тут ими торговали открыто, парами и дюжинами. Консервы в казённых жестянках. Даже, приглядись, патроны — не спрашивай откуда. Всё то, чего не хватало там, за двое суток езды, здесь лежало горой и продавалось. Не солдату — солдату не по карману. Тому, у кого деньги.

Я постоял, поглядел. На узле снаряд застревал по-честному: все правы, никто не крал. А тут казённое утекало в сторону, в чей-то карман. Мимо прошёл господин в бобровой шубе, приценился к сапогам, поторговался лениво, взял пару и понёс, довольный.

У городового на углу я спросил, кому подать о торговле казённым имуществом. Тот выслушал без удивления, спросил, видел ли я клеймо на подошве и запомнил ли торговца. Клейма в сумерках я не разглядел, торговец уже свернул ряд. Без вещи и имени выходило одно офицерское слово против чужого прилавка. Городовой посоветовал донести в комендантское управление и отвернулся к извозчикам. Я записал переулок и время. Донос без примет едва ли закрыл бы толкучку, но пройти мимо, будто не видел, стало бы моим первым тыловым уроком.

Комнату я снял в меблированных — «Номера Швейцарские», хотя швейцарского в них было только вывеска да цена.

Хозяйка, дородная дама в капоте, оглядела мою шинель, обтёртую до основы, мои сапоги, знавшие польскую грязь, — и назвала цену, от которой я поперхнулся. За эту цену у нас на фронте кормили взвод три дня. Торговаться было не в моём положении. Я заплатил. Хозяйка, спрятав деньги, тотчас подобрела и извлекла на свет главное таинство тыла — книгу приезжающих.

— Извольте вписаться. Звание, имя, откуда прибыли, по какой надобности, на сколько.

Я вписался. Она заглянула в книгу, пошевелила губами и объявила, что этого мало.

— Нынче же, до ночи, а лучше поутру, извольте явить документ в полицейскую часть. На прописку. Без прописки нельзя.

— Я офицер. По предписанию. С фронта.

— Оно и видно, что с фронта. — Она вздохнула не без сочувствия. — Только у нас, батюшка, без прописки никак. Строго. Намедни у соседей постоялец без прописки пожил — участковый и постояльца, и хозяйку. С фронта не с фронта, а бумага должна быть.

Прописываться пошёл наутро. Отстоял в части очередь — не сахарную, покороче, но такую же терпеливую: отпускные, беженцы, приезжие по делам. Дошёл до барьера. Писарь взял предписание, повертел.

— По какой части прибыли?

— По военной. С фронта.

— Военная — это не часть, — сказал писарь, не поднимая глаз. — Это род занятий. А часть — городская, полицейская, к какой приписаны на жительство. Второй участок ваш. Вон, к тому столу.

У того стола другой писарь переписал меня в другую книгу, шлёпнул печать, вернул предписание, тоже ни разу не взглянув на меня, — и вся эта наука, что на фронте заняла бы одну устную команду, отняла тут два часа и выучила меня главному тыловому правилу: не спеши. Спешащий здесь смешон, как человек, толкающий стену. А стену не толкают — перед ней стоят в очереди.

Хозяйка, впрочем, пропиской не кончила. Вернувшись, я узнал от неё остальное: самовар подаётся до девяти, после девяти кипятку нет; гостей женского пола принимать не дозволяется вовсе, мужского — до десяти и с записью в особую тетрадь; за вторую свечу доплата, а керосину она и сама третью неделю не видит; стирать бельё в номере Боже упаси — через прачку, а прачка нынче берёт вдвое, потому что война. Выложила всё это ровным деловым тоном и удалилась, оставив меня числиться проживающим сразу по всем правилам. Каждое по отдельности было разумно. Все вместе они были устроены так, что жить по ним нельзя. Можно только числиться.

Управление занимало целый дом — реквизированный, судя по лепнине, у какого-то дворянского собрания.

Ходили люди с папками. Много людей с папками. Входили в двери с табличками, выходили из дверей с табличками, передавали друг другу папки, что-то подписывали, куда-то несли. Таблички были: «Отдел». «Подотдел». «Часть». «Уполномоченный по…». Уполномоченных по чему-нибудь было столько, что казалось — уполномочить забыли одного: чтоб дело делалось само.

Я предъявил предписание в первой двери. Меня послали во вторую. Во второй сказали — не к ним, в третью. В третьей барышня за машинкой, не переставая стучать, показала подбородком на скамью: ожидайте, вызовут. Я сел ожидать вместе с десятком таких же. По их лицам — обмякшим, притерпевшимся — видно было, что ожидают они не первый час и не первый день.

От нечего делать я спросил барышню, долго ли ждать. Барышня, не переставая стучать, ответила, что это не от неё зависит. От чего зависит, спросил я. От того, вызовут ли. А вызовут ли, спросил я. А это, сказала барышня, тоже не от неё зависит. И застучала быстрее, давая понять, что разговор окончен, а вопросы, на которые нет ответа, — уже своего рода нетерпение, а нетерпение тут не в чести. Я умолк и стал ждать, как все, глядя в стену, где висело расписание присутственных часов, и против всякой строки стояла оговорка: «кроме случаев особых распоряжений». Особых распоряжений, судя по всему, было больше, чем часов.

Рядом ожидал прапорщик. Не окопный — здешний, тыловой; я определил это с одного взгляда. Шинель с иголочки, сапоги лаковые, а на боку, вместо нагана в потёртой кобуре, — щегольской кортик на витом шнуре. Он поймал мой взгляд на кортике и, приняв за уважительный, охотно пояснил, что состоит по снабженческой части при комитете: дело живое, важное, фронту первейшая помощь. Выложил бойко, гладко, ни разу не запнувшись о то, что рассказывает офицеру, приехавшему с того самого фронта, куда он свою первейшую помощь будто бы слал.

— А на позициях бывали? — спросил я. Без задней мысли — просто знать, с кем сижу.

— Помилуйте. — Ни капли смущения; напротив, лёгкое превосходство. — Моё дело здесь. Кто-то ведь должен и здесь. На позициях всякий может, а вот наладить снабжение — тут голова нужна.

Наладить снабжение. Я вспомнил снаряд под мокрым брезентом, четвёртые сутки не доехавший до пушки, и палки в руках у двухсот пятидесяти. Промолчал. Спорить с ним — что спорить с витриной. Таких, я после узнал, здесь звали земгусарами: за кортик и за гусарскую доблесть в тылу. Их было полно в комитетах — годных, крепких, призывного возраста, пристроившихся к «живому делу» подальше от места, где дело кончается кровью. Не все в комитетах были такие: были и настоящие, что тянули воз. Но эти, в кортиках, попадались на глаза первыми — как первой всплывает пена.

Настоящего я тоже увидел — тут же, не отходя. Из дальней двери вышел немолодой человек в мятом пиджаке, не в мундире вовсе — из общественных, из земских деятелей, каких война нагнала в комитеты сотнями. Лицо серое, воротник несвежий, под мышкой не папка, а целый ворох бумаг. Он на ходу втолковывал семенящему за ним конторщику: про вагоны, про то, что валенки застряли в Рязани, что госпиталю нужны койки, а коек нет, и что он третий день бьётся их выбить — и выбьет. От него пахло не одеколоном, как от земгусара, а табаком. Замотан он был ровно так же, как комендант на узле и начальник этапа.

Вот они и сидели рядом, под одной вывеской. Этот, в мятом пиджаке, что вагоны выбивает и не спит. И тот, в кортике, что состоит по снабженческой части и на позициях не бывал. Оба — комитет. Оба — тыл.

Вызвали к полудню. Чиновник — не земгусар, постарше, устало-вежливый — выслушал, прочёл предписание, повертел. По лицу его я увидел: предписание ему непонятно и оттого неприятно. Откомандирован строевой офицер, для разбора снабжения, в распоряжение управления, — а к какому отделу пристегнуть, в бумаге не сказано.

— У вас тут неопределённо, — сказал он с мягким упрёком, будто предписание писал я. — «Для участия в разборе». В разборе чего? У нас разбором занято несколько частей. Перевозки — одна. Интендантское довольствие — другая. Артиллерийское снабжение — по особой линии. Вы по какой?

— По одному наряду. — Я назвал номер: четыре тысячи сто двадцать семь, партия завода Брунова, та, что застряла на узле. — Мне нужна подрядная ведомость этой партии: когда её заказали, к какому сроку завод взялся сдать и что сдал на деле. С этого конца видно, где снаряд перестал доходить до пушки.

Он посмотрел на меня как на сказавшего бестактность.

— Это, простите, не часть. Это, простите, вопрос ведомственный и сложный. — Подумал. — Я вас покамест зачислю в резерв при управлении. Там определится. Ожидайте назначения. Явитесь послезавтра.

Ведомости я так и не добыл. Наряд мой шёл через три отдела разом — заказ по одному, приёмка по другому, перевозка по третьему, — и каждый отвечал лишь за свой кусок, а за партию целиком не отвечал никто; оттого и меня, с моим нарядом на всю цепь, пристегнуть было некуда. И я снова оказался на улице — зачисленный в резерв, с предписанием, которое здесь никому не пришлось впору. Офицер, которого выдернули с фронта разбирать то, что тут разбирали десять частей, — и ни одна не желала признать его своим.

Лощинина я встретил в тот же вечер. Не в управлении — в ресторане, куда зашёл поужинать, устав от очередей и дороговизны, решив хоть раз поесть по-человечески: казённые прогонные ещё звенели в кармане.

Он подсел сам — легко, без спросу и без нахальства, будто мы сто лет знакомы.

— Позвольте? Терпеть не могу ужинать в одиночестве. А вы, я вижу, тоже один и тоже, по всему, не здешний. — Он уже сидел. — Лощинин, Викентий Павлович. Уполномоченный. По снабжению, по приёмке, по всему, до чего дотянусь. — Лёгкая усмешка над собою, сразу располагавшая. — А вы с фронта. Не отпирайтесь, у вас на лице фронт. Тут его ни у кого нет, оттого и видно.

Лет сорока, гладкий, породистый без родовитости, одет дорого, но не крикливо. Говорил столичным, мягким голосом, чуть нараспев, вставляя иногда французское словцо — не щегольнуть, а по привычке той среды, где так говорят. И была в нём обезоруживающая смесь. Он явно был из тех, кого я приехал не любить: из распорядителей, из тех, через чьи руки идёт и утекает. И при этом сидел передо мной живой, неглупый, внимательный человек, которому я — вопреки всему — был отчего-то интересен.

Он подозвал полового, заказал уверенно, зная кухню. Покуда несли, вытянул из меня в несколько ловких вопросов всё: и что откомандирован, и что предписание неопределённо, и что зачислен в резерв, и что отмахнулись, как от докуки.

— Узнаю наших. — Он постучал крышкой серебряного портсигара о столешницу, коротко, будто ставя точку. — Вы про дело, а тут про порядок. Разные вещи. — Закурил. — Хотите совет даром? Не бейтесь в двери отделов, там вас затрут. Дело здесь делается не в отделах. Дело делается вот так: за ужином, за знакомством, через людей. Я вам за неделю устрою больше, чем ваше предписание за месяц. Мне это ничего не стоит, а приятно быть полезным человеку с фронта.

И ведь не врал. Я чувствовал: он и вправду мог, и вправду устроил бы, и вправду ему было бы приятно. Он был полезен — той лёгкой, ни к чему на вид не обязывающей полезностью, что и есть самая опасная: за неё после платишь, сам не заметив когда.

— Вот вам пример, к слову, — продолжал он, разливая вино, — чтоб поняли, как тут устроено, и не бились головой. Приёмка. Завод сдаёт казне партию — снаряды, трубки, взрыватели. Принимает военный приёмщик: негодное бракует, годное клеймит. Кажется — просто. А в приёмке-то вся соль. Приёмщик строг — завод в убытке, сроки летят, фронт ждёт. Приёмщик покладист — завод в барыше, сроки идут, фронт получает вовремя, да получает и то, что построже завернули бы. Между этими двумя приёмщиками всё наше снабжение и живёт. И оба, заметьте, при деле, оба фронту служат, и который прав — не вдруг разберёшь. Строгий честнее. Покладистый быстрее. А фронту нужно и честно, и быстро, да сразу оно не выходит.

Говорил он легко, как объясняют новичку правила игры. Я слушал: он говорил дело, и это дело я впервые слышал изнутри, а не с фронта, где мне доставался один итог — снаряд, что не разорвался, трубка, что дала недолёт. А тут мне показывали, где этот несработавший снаряд родится: не на фронте — вот здесь, за таким же столом, в разговоре про строгого и покладистого приёмщика.

— А вы при какой приёмке, Викентий Павлович? При строгой или при покладистой?

Он засмеялся — впервые открыто, необидно.

— Голубчик, я не приёмщик. Я свожу завод с теми, кто принимает, улаживаю сроки, добиваюсь повторного осмотра. Приёмщика назначает военное ведомство, и подпись ставит он сам. Но всякий из них знает: задержит партию — завтра ему придётся объяснять не только брак, но и простой завода. Вот тут и начинается выбор между «строго» и «скорее». — Он развёл руками. — Не я этот выбор выдумал.

За соседним столом гуляла компания — подрядчики, судя по разговору: громкому, сытому, о поставках, о партиях. Хохотали. Один, багровый, стучал по столу, доказывая, что «на сапогах нынче озолотиться можно, ежели с умом, — казна платит, не торгуясь». Лощинин проследил мой взгляд.

— Не любите, — сказал мягко, без осуждения. — Понимаю. И я не люблю. Хамьё. Наживаются на войне, как вороньё на падали. — Помолчал, стряхнул пепел. — Только без этого воронья сапога бы и вовсе не было. Оно ворует — но оно и везёт. А честный чиновник в отделе не ворует и не везёт: сидит и подписывает. Так что я, грешный, предпочитаю вора, который довезёт, чиновнику, который не довезёт. Цинично? Цинично. Зато сапоги на фронте есть.

Сказал гладко, убедительно, почти обаятельно. И была в этом та доля правды, что делает ложь неопровержимой. Я не нашёлся возразить сразу. Он сидел напротив, угощал меня ужином, был умён, полезен и почти прав — и оттого неуязвим вернее всякого хама за соседним столом.

— Скажите, Викентий Павлович, — спросил я, — а тот подрядчик, что на сапогах озолотится, — он ваш? Через вас идёт?

Лощинин не смутился. — Через меня много что идёт, голубчик, — сказал он ровно. — На то я и уполномоченный. Через меня и ваши снаряды пойдут, коли вы делом займётесь, а не гордостью. — Улыбнулся. — А озолотится он или нет — это уж как проверят приёмку. Приёмка — вещь строгая. Иногда. — И постучал портсигаром, будто и тут поставил точку, только точка вышла с намёком.

Намёка я тогда не разобрал до конца, но заметил и запомнил.

Одно я всё же спросил — привстав было и снова опустившись на стул.

— Викентий Павлович. Коли через вас много что идёт — по одному наряду ведомость достанете? Четыре тысячи сто двадцать семь, партия завода Брунова. Та, что нынче стои́т на узле под брезентом.

Он не переспросил и в память не полез — видно было, что номер этот ему знаком.

— Достану, отчего не достать. — Он даже не задумался. — Только нового вы там себе не сыщете, голубчик, окромя огорчения. — Подался чуть вперёд, и в голосе впервые проступила не любезность, а знание дела, суховатое и точное. — Наряд этому заводу дали вдвое против того, что он в месяц выпускает. Он подписал — кто ж от казённого заказа откажется. А как подписал срок, так партия с той минуты и стала числиться по бумаге раньше, чем родилась на станке.

Я молчал. За соседним столом всё хохотали про сапоги; здесь, за нашим, шла речь о том же — только тише и страшнее.

— Понимаете, к чему клоню? — Он чуть улыбнулся. — Её обещали фронту прежде, чем успели сделать. Дальше уж всё честно: чего не поспели — то на бумаге всё равно «сдано в срок», иначе завод в неустойке, а завод ронять нельзя, он казне нужен. Вот вам и весь секрет вашей партии. Не воровство. Обязательство сверх силы — а спишется оно с того, кто ближе к пушке.

Он откинулся, довольный, что показал заезжему строевому, как оно всё вертится.

— Спасибо за ужин, — сказал я, поднимаясь. — И за совет. Только я привык в двери. Неудобно, зато сам знаю, кому обязан.

Он не обиделся. Усмехнулся — снова этой лёгкой усмешкой над собою и надо мной — и постучал портсигаром о стол.

— Гордый, — сказал почти с нежностью. — Это пройдёт, голубчик. Тыл всех обкатывает. Приходите, когда обкатает. Я не злопамятен. Я полезен.

В номерах меня ждало письмо.

Оно пришло на адрес управления. В утренней анкете я указал «Швейцарские», и канцелярский рассыльный принёс конверт по этому адресу — единственная бумага за весь день, что нашла меня без волокиты. Почерк был мелкий, ровный, знакомый.

Вера писала коротко и не о чувствах — о деле, как мы и уговорились: по строке, без большего. Что санитарный узел, где мы расстались, свёрнут; что её перевели дальше в тыл, при госпитале; что работы много, раненых везут и везут; что зима будет тяжёлая. И под конец, отдельной строкой, без нажима: «Пишут, вас услали в тыл разбирать снабжение. Странно думать, что вы теперь там, где тепло и сытно. Не привыкайте».

Не привыкайте.

Я перечёл эту строку дважды. Она не знала ни про Лощинина, ни про его ужин, ни про его «тыл всех обкатывает» — а написала будто в ответ. Две строки чужой рукой за две сотни вёрст попали вернее, чем весь мой день.

Я достал огрызок карандаша — тот самый, которым второй день собирался и всё не мог написать ей ни строки, — и на этот раз написал. Коротко, как она: что доехал; что тыл и впрямь тёпел и сыт; что не привыкну. Три строки. Первые, что я ей послал. Заклеил, надписал адрес госпиталя, положил на столик — отдать утром хозяйке.

Предыдущая главаГлава 4 из 25Следующая глава