К книге
Снарядный голодГлава 14 «Ревизия без парада»
56%
Глава 14 «Ревизия без парада»
14

Комиссия приехала на другой день после того, как ветер повернул.

Их было двое, и это меня насторожило прежде всего: для смотра посылают одного, для разноса — троих, а двое ездят тогда, когда одному нужен свидетель. Полковник Званцев, из штаба армии, — сухой, подтянутый, с той особенной складкой у рта, какая бывает у человека, объехавшего за месяц пять батальонов и всюду увидевшего одно и то же. Всё время, что он у меня пробыл, он что-нибудь складывал: программу вдвое, перчатки одну в другую, папку под мышку, — и по этой привычке я после узнавал таких, как он, за версту: человек, у которого всё разложено, а дело не идёт. И Нелидов.

Нелидову я обрадовался, и напрасно: он подал мне руку так, будто мы вчера расстались, и ничем не показал, что мы знакомы ближе, чем полагается. Он был тут не мой.

— Не буду вас томить, капитан, — сказал Званцев, едва отряхнув шинель. — Приехали мы не проверять. Приехали брать.

— Брать? — переспросил я.

— Брать, — повторил он. — У вас, говорят, батальон сводный из четырёх кусков, и он стои́т. У меня таких сводных по армии одиннадцать, и они не стоят. Мне велено объехать и снять с вас, как вы это делаете, чтоб раздать остальным. Донесения, тревога, резерв, учёт стволов — всё, что можно записать и передать. Записывать будет полковник Нелидов, он у нас по этой части.

Он говорил это, снимая перчатки, — палец за пальцем, не глядя, — и по тому, как он их снимал, я видел человека, который за месяц проделал это в одиннадцати землянках и в каждой сказал то же самое.

Вот оно что.

И что-то во мне против этого упёрлось.

Покуда это моё, я знаю, что оно работает, потому что я при нём. А как раздадут — станут делать по бумаге, и по бумаге выйдет не то, и скажут, что метод дурной.

— У вас, я слышал, четыре роты и все четыре разные. Старая, кадровая, маршевая и остатки. Верно?

— Четыре, — подтвердил я. — И все четыре разные.

— И ходят они у вас по одному приказу.

— Не по одному приказу. По одному итогу. Приказ у них у каждого свой.

Званцев глянул на меня коротко и, кажется, впервые.

— Вот это мне и надо. Только не словами. Словами мне уже объясняли в трёх местах, и я записал, и вышло красиво и никуда не годно. Мне надо видеть.

— Программа у меня такая, — продолжал Званцев, доставая лист. — Нынче в четырнадцать — показное учение: рота в обороне, отражение атаки, взаимодействие с пулемётами. После — доклад ваш, час. Завтра поутру — смотр батальона и осмотр позиции. Послезавтра уедем.

— Показного учения не будет, — сказал я.

Званцев поднял на меня глаза — не сердито, а с интересом человека, которому наконец сказали что-то новое.

— Отчего?

— Оттого, что для показного учения мне надо снять роту с работ, вывести её на чистое место и три часа с нею репетировать. Иначе показать нечего: они у меня не строевые, они рабочие. Три часа я отниму у зимних работ, а работы у меня расписаны и стоят на неделю. И покажу я вам не батальон, а то, как я умею готовить показ. Это вы и без меня знаете.

— А что предлагаете?

— Обычную тревогу. Не по программе, а как она у нас бывает. Хотите — нынче, хотите — ночью. Роту выбирайте сами.

Званцев помолчал, и складка у рта у него сделалась глубже.

— Сам выберу? — Званцев сложил свой лист вдвое, не глядя на него.

— Сами. Любую из четырёх. И я её не предупрежу.

Он поглядел на меня очень внимательно, и я понял, о чём он думает: он думал, что тут подвох. Что я знаю, какую он выберет, или что у меня все четыре натасканы на тревогу и разницы нет.

Подвоха не было. Мне просто нечего было репетировать.

Он выбрал Дёгтева.

Мы обошли участок. Кадровую Ольшанского он миновал за пять минут — там всё было отрыто по правилам, и глядеть было не на что и не за что зацепиться. У Михеева он постоял, понюхал банный дух и хмыкнул. А у Дёгтева он остановился.

У Дёгтева глядеть было страшно. Ям, ямок и щелей, вырытых как попало и где попало; ни профиля, ни одежды крутостей, ни бруствера в рост; землянка одна на всех, глубокая, как погреб, и в ней вповалку. Для кадрового полковника это была не позиция, а барсучья нора.

— Эту. — Званцев постучал перчаткой по краю ямы. — Капитан, вы понимаете, что я нарочно?

— Понимаю. Вы выбрали ту, которая хуже всех выглядит.

— Я выбрал ту, которую вы не могли готовить к смотру, потому что её к смотру не приготовишь. — Он поглядел на меня. — И вы не возражаете.

— Не возражаю.

Мы поднялись на бугор, и Званцев вынул часы и поднял бровь. Я не подал никакого знака. Сигнал дал наблюдатель, как давал бы всегда: две ракеты и три коротких по рельсу.

Дальше я стоял, держал руки за спиной и не сказал ни слова. Это оказалось легче, чем в ту ночь на гари, и всё-таки не легко: при чужих не подсказать — особая наука.

Рота Дёгтева поднялась на счёте «двадцать».

Она не выбежала. Не построилась. Растеклась.

Люди пошли не туда, куда погнал бы их я. Каждый — в свою щель. Щелей оказалось втрое больше, чем я думал: они сидели уже везде. Из ямок торчали стволы. Всякий глядел в лощину.

Никто не бежал вдоль. Никто не искал своего места: место было под ним.

Заработали ходы. Двое протащили ящик с патронами низом, и я увидел его, когда он уже стоял. Третий волок катушку. Слева, из-под жердей, вылез пулемётный номер и потянул за собою ленту.

Наверху видно не было ничего. Позиция стояла пустая, как стояла.

Через минуту сорок в лощину нельзя было войти.

Дёгтев прошёл своей полосой один раз, от края до края, ничего не крича; я видел, как он остановился раза три и что-то сказал, и всякий раз тот, кому он говорил, чуть двигал ствол или сползал ниже. И всё.

На четвёртый раз он остановился над кем-то дольше и вынул у него из рук винтовку. Поглядел. Отдал обратно. Тот засуетился и стал протирать затвор рукавом.

Званцев это увидел.

— Что там? — спросил Званцев.

— Не знаю. Спросим после.

Спросили. Оказалось: у человека в затворе был песок, и Дёгтев это разглядел сверху, на ходу, в темноте, по тому, как тот держал винтовку.

Званцев глядел на часы, потом на роту, потом опять на часы.

— Минута сорок, — произнёс он. — У меня в кадровом полку — три.

— У вас в кадровом полку красивее.

— Красивее, — согласился Званцев. — Капитан, а где, простите, командир роты?

— Вон он идёт. Старший унтер-офицер Дёгтев.

— Унтер-офицер?

— Так точно. Офицера нет. Рота из остатков битого полка, собрана из трёх разных.

Званцев молчал долго.

— И вы ему ничего не сказали. Ни знака, ни слова.

— Ничего.

— А как же он знал, чего вы хотите?

— Спросите его.

Званцев поглядел на меня, потом на подходящего Дёгтева — небритого, в шинели, подпоясанного не по форме, с землёй на коленях, — и, надо отдать ему должное, пошёл и спросил.

Я не слышал, что ему ответил Дёгтев. Я видел только, что говорил тот недолго, глядел, по своему обыкновению, в переносицу, и что Званцев, слушая, полез за карандашом и стал писать стоя, на весу.

Нелидов подошёл ко мне и стал рядом, глядя на роту.

— Чего он ему сказал? — спросил я.

— После узнаете, — отозвался Нелидов, и в голосе у него было что-то, чего я не разобрал.

Второго языка охотники Дёгтева взяли в ночь на двадцать седьмое уже не прежним лазом. Две ночи наши лежали у тропы рабочей команды за пределами проволоки, на третью перехватили отставшего носильщика. Взяли не легко: один охотник получил пулю в плечо, немец поднял ракеты и до рассвета прочёсывал нейтральную полосу.

Привели его под утро — молодого, серого от страха, с обмороженными ушами, и он заговорил прежде, чем его спросили, и говорил без остановки, и переводчик едва поспевал.

Он был из той самой части, что сменила прежнюю. Он был из рабочей команды, и он таскал.

Баллоны. Он назвал их так, как называют вещь, к которой привык: он их таскал третью неделю, по ночам, и в передней траншее их стоит — он не знал сколько, много, ряды, — и они закопаны и обложены мешками, и к ним идут трубы, и трубы выведены за бруствер.

Их поставили и ждут.

Ждут погоды. Приказ на выпуск не у полка и даже не у дивизии — приказ придёт сверху, и придёт он тогда, когда ветер станет с той стороны, откуда надо, и продержится. Оттого они и не работали в ветреные ночи: работать при ветре опасно им самим. И оттого они перестали работать: поставили всё.

Немец сидел и глядел на нас снизу вверх, и по лицу его было видно, что он ждёт, что с ним за это сделают. Он не знал, что он нам подарил. Он думал, что выдал военную тайну, и был готов к тому, что за это бьют.

В землянке было тихо. Званцев первым потребовал бланк и приказал передать показание шифром в штаб армии, дивизии справа и слева — предупреждение, Свиридову — координаты цилиндров для огня по особому приказу. Нелидов приложил к донесению мою прежнюю записку с признаками: теперь было видно, что предупреждение ушло до пленного. Из дивизии запросили противогазовые средства и указания химической службы; немедленного ответа не было.

Страха не стало; внутри опустело. Неделю я собирал признаки, складывал их и перекладывал, не верил себе, не смел объявить и держал всё в кулаке. Теперь мальчишка с обмороженными ушами за десять минут отдал мне недостающее: вещественное подтверждение догадки.

Стало точно. И оттого стало хуже.

— Спросите его, — велел я переводчику, — когда.

Спросили. Немец развёл руками: он рабочая команда, ему не докладывают. Ветер, сказал он. Как станет ветер — так и будет. Может, завтра. Может, через неделю. Ждут неделю.

— А сводку они получают? — спросил вдруг Званцев, и складка у рта у него дёрнулась. — Прогноз. У них есть кто-нибудь, кто это считает?

Спросили и это. Немец подумал и сказал: есть. Приезжали, ставили какие-то приборы, мерили. Он не знает, кто, — приезжали и уехали, а приборы остались, и при них человек.

Званцев поднял голову и поглядел на меня.

— У них есть, — произнёс он. — А у нас нет.

Он сказал это без всякого выражения, просто как строку. Гранаты нет. Патрона к арисаке нет. И вот теперь оказалось, что и ветер у нас никто не считает.

Считал его у меня Гужев.

Я вышел и нашёл его — он сидел на корточках у входа в землянку и вязал свою бечёвку.

— Кондрат Ефимыч. Ветер надолго?

Он не ответил сразу. Поднялся, вышел на открытое место, постоял, поглядел вверх, потом на дым, потом куда-то на юго-запад, где над лесом стояла муть.

— Держаться будет, — сказал он. — Ночь, может, две. К третьей отпустит.

— Почему?

— А вон. — Он показал бечёвкой на муть. — Тянет оттуда. Покуда тянет — держит. А как замутит выше и станет тепло — отпустит и повернёт обратно. Всегда так.

— Точно?

Гужев подумал.

— Не точно, — ответил он честно. — По-нашему так. У нас в Вязьме по этому сено ставили. Иной раз и промахивались.

Я вернулся в землянку и сказал:

— Ночь или две.

— На чём основано?

— На человеке.

Прежде всего я собрал ротных.

Я обещал им — Свешникову, а через него всем, — что как узнаю, так скажу первым. Это было сказано неделю назад, между делом, и они, я думаю, забыли. Я не забыл.

— Газ, — сказал я. — Против нас баллоны. Стоят в передней траншее, закопаны, трубы выведены. Пленный взят нынче ночью, показал сам, без нажима. Ждут ветра. Ветер стал третьего дня.

Молчание вышло короткое.

— Стало быть, вешки не зря, — проговорил Михеев.

— Не зря, — подтвердил я.

— А раствор? — спросил Ольшанский. — У меня раствора нет.

— Нет, — согласился я. — И не будет. Прислали на две роты. Ты и Михеев греете воду и мочите чем есть.

Ольшанский помолчал. Он был кадровый, он двадцать лет прослужил в армии, где, ежели чего нет, значит, кто-то в этом виноват и его надо найти.

— А кто это так распорядился? — спросил он наконец.

— Никто, — ответил я. — Так вышло.

Он поглядел на меня, и я видел, что этот ответ ему поперёк горла, и что он его принял, потому что за месяц уже насмотрелся, как оно выходит.

Показную часть я отменил в двенадцатом часу.

Отменил не так, что объявил и отменил, а просто отдал по батальону наряд, и в наряде не было ни смотра, ни доклада, а было: всем ротам — вешки и ступени проверить и подновить; марлю раздать на руки, по аршину; раствор развести и разнести по низине к выходам, бочки не оставлять в землянках; учение — нынче, всем четырём, засветло и в темноте; людей с работ снять.

Званцев прочёл наряд и положил его на стол.

— Капитан, вы понимаете, что я приехал за другим.

— Понимаю.

— У меня программа, подписанная генерал-квартирмейстером. У меня в ней смотр батальона и осмотр позиции, и у меня после вас ещё семь батальонов и срок. Я не могу написать в отчёте, что смотра не было, потому что капитану Северцеву показалось, будто ветер не тот.

— Господин полковник, — сказал я. — Я вам всё отдам. Донесения, тревогу, резерв, учёт — всё, что вам надо, я вам продиктую нынче ночью, покуда люди работают, и утром вы уедете с полной папкой. Я не могу отдать вам только людей на три часа. Это единственное, чего у меня нет.

— А смотр?

— А смотр вы уже видели. Минута сорок.

Званцев посидел молча. Он не гневался. Он считал: свою программу, свой срок, свои одиннадцать батальонов, и то, что напишут ему, ежели он привезёт не то.

— Вы вот что поймите, капитан, — проговорил он, вертя в пальцах сложенный вдвое лист программы. — Я вам не враг и в героя не играю. Я двадцать шесть лет служу, и я эти баллоны видал под Болимовом в мае, своими глазами, и то, что после них лежало, тоже видал. Я не про то, что вам померещилось. Я про то, что мне велено сдать сводное к пятнадцатому.

— И что будет, ежели не сдадите?

— А ничего не будет. — Званцев наконец поднял глаза. — В том и штука, что ничего. Меня не расстреляют и даже не выругают. Просто сводное не выйдет, а выйдет оно через полгода, и все эти полгода одиннадцать батальонов будут стоять, как стояли, и в них будут гибнуть люди от того, чему вы тут выучились и чего я не довёз.

Я стоял и слушал, как он моими же словами объясняет мне мою же науку.

— Не пойдёт. — Он закрыл папку. — Мне не с чем идти. «Отменил смотр по причине ожидаемой газовой атаки, каковая не состоялась» — знаете, как это читается наверху? Это читается: батальонный струсил.

— А ежели состоится?

— А ежели состоится, — отозвался Званцев, — то читать будет некому и незачем.

И тут заговорил Нелидов.

Он всё это время стоял у входа и молчал, и я, признаться, ждал от него другого — что он вступится за меня по знакомству, тихо и вбок. Он не вступился. Он подошёл к столу, положил на него свою тетрадь и раскрыл её на середине.

— Господин полковник, — проговорил он, — позвольте я запишу иначе.

— Как иначе?

— Не «отменил смотр». — Нелидов взял карандаш. — А так: «Батальонный командир, располагая непроверенным признаком угрозы, отменил показное учение и обратил людей на подготовку. Признак подтверждён показанием пленного через сутки». — Он поднял глаза. — Это не нарушение программы. Это то самое, за чем мы с вами и ездим.

— Это как?

— Мы ездим снимать приёмы, — сказал Нелидов. — Вот вам приём. Он не в тревоге и не в донесениях, он вот в этом: командир умеет отличить признак от догадки и умеет действовать по признаку прежде, чем придёт бумага. Этого, господин полковник, в одиннадцать батальонов не раздашь, я знаю. А записать можно. Пусть лежит.

Званцев поглядел на него, потом на меня.

— Вы его знаете, — сказал он Нелидову. Не спросил — сказал.

— Знаю.

— И ежели не состоится?

— Тогда я и подпишу, — ответил Нелидов. — Моей рукой писано, с меня и спрос.

Званцев подумал ещё, потом придвинул к себе тетрадь, прочёл написанное и вернул.

— Пишите. — Он вернул тетрадь. — Только, Нелидов, знайте: я вам это припомню, ежели не состоится.

— Знаю, — согласился Нелидов. — Припомните.

Он сказал это так спокойно, что я понял: он всё посчитал заранее.

Он записал, и я стоял и глядел, как мой месяц ложится в чужую тетрадь чужим почерком, — сжатый в четыре строки, без меня, без гари, без Дёгтева, без двух бочек соды, — и как оно теперь поедет в одиннадцать батальонов к людям, которых я не увижу.

Именно этого я и хотел.

Диктовал я до третьего часа ночи.

Нелидов писал и переспрашивал редко, и по тому, что он переспрашивал, я видел, что он понимает больше, чем я ему говорю. Званцев сидел рядом и слушал, и раза два вставил своё, и оба раза дельно.

Мы кончили, и я вышел проводить их до коновязи, и на воздухе Званцев вдруг задержался.

— Капитан. Дёгтев ваш что мне ответил, помните, я спрашивал?

— Не помню, чтоб вы мне передали.

— Не передал. — Званцев натягивал перчатку и глядел не на меня, а на свою руку. — Я его спросил: как ты знал, чего от тебя командир хочет. А он мне: «А он не хочет. Он сказал, чего надо к какому часу. А хотеть — это моё дело». — Полковник дёрнул перчатку. — Вот это я, капитан, и записал.

Он сел на коня и уехал, а я остался стоять.

Ветер шёл ровно и не сильно, с запада, и тянул на нас, и в этом ветре было тепло, которого не должно быть в конце ноября.

Гужев вышел из темноты — он всегда откуда-нибудь выходил — и стал рядом, и тоже поднял голову.

Мы постояли.

Внизу, в низине, у выходов стояли бочки — две на четыре роты, — и возле них ходил часовой, и от бочек несло содой. Дальше, за низиной, за нашей проволокой в полтора ряда, за его проволокой в три ряда со спиралью, в его передней траншее, закопанные и обложенные мешками, стояли ряды, и от них шли трубы, и трубы были выведены за бруствер, и при них сидели люди и ждали.

Между нами было четыреста шагов и один ветер.

— Ваше высокоблагородие, — сказал Гужев. — Муть-то опустилась.

— И что?

— А то, что нынче ночью самое оно и есть, — ответил Гужев. — Ежели он ждал — так он ждал этого.

Предыдущая главаГлава 14 из 25Следующая глава