За минуту я постарела на двадцать лет. Вот так проживаешь свою жизнь меньше чем за сутки, а потом кто-то выдергивает тебя из воспоминаний – например, Софико, и время, как предатель из шпионских книг, начинает перематываться вперед. Если смотреть на себя в зеркало каждый день, то привыкаешь к изменениям своей внешности: перемены не кажутся ужасными, ведь они постепенные, незаметные, щадящие женскую психику. Мы бы сошли с ума (все женщины на свете – я точно знаю), если бы старость обрушивалась на нас в один день, допустим, в качестве подарка на юбилей: на сорок, пятьдесят или семьдесят лет. Именно так и ощущается старение после затянувшейся возрастной регрессии – как внезапное, сбивающее с ног. Меня пробрал озноб такой сокрушительной силы, что я схватилась руками за голову. Вот только что мне было тридцать восемь лет, и в одну секунду я вернулась в свое тихое безжизненное настоящее.
Я вскочила и стала стряхивать с себя налипшую старость. Мое изношенное тело вызывало во мне брезгливый ужас, я не могла оторвать взгляд от изборожденными венами рук, перебирающих длинных седые пряди. Боже… Кожа на ногах сморщилась и отвисла – я посмотрела на колени и разрыдалась.
– У тебя есть сигареты, Софико? – послышался родной мужской голос. – Она не курит очень давно. Дай ей сигарету, давай доставай, я не скажу маме. Нино сейчас вспомнит. Ей нужно время, чтобы прийти в себя.
Леванико. Это Леванико пришел вместе со своей племянницей. Он помог мне подняться и обеспокоенно заглянул в глаза:
– Ну ты как?
Я не могу оторвать взгляд от полоски обручального кольца на его руке. Мой Леванико, ты сделал правильный выбор, видишь, как бы ты мучился со мной, если бы мы до сих пор были вместе?
– В порядке, в порядке.
Все как прежде: вновь вернулась головная боль и слабость в руках – предвестники бессильной старости.
– Сколько ты была в трансе?
– В этот раз недолго, со вчерашнего вечера.
Голова наполнилась множеством новых воспоминаний.
Теперь я вспомнила, что последним счастливым днем моей жизни стало двадцать третье декабря 2029 года. Именно в этот день случилось событие, которое поделило мое судьбу на две части: счастливая молодость и зрелость, наполненная мрачным безумством кошмаров. Их невозможно вынести. После смерти Датоши меня беспрерывно разъедал яд – я существовала, балансируя между дремой и реальностью. Я лежала целыми часами в бездонной кровати в лихорадочном возбуждении, и, стоило мне забыться на несколько минут, я летела в омерзительные бессвязные сновидения, прерывавшиеся резкими паническими приступами. В этом городе, который я полюбила, едва мне стукнуло тридцать шесть лет, было много мест, чтобы умереть. Я терялась в выборе: повеситься в подъезде на Моховой под траурную капель протухшего водостока? Лечь на железнодорожный путь станции Старая деревня? Подняться на Литейный мост и сигануть с него в Неву, либо неоригинальное – порезать вены и истечь кровью в ближайший водосток. Я выбрала проходить бесконечную терапию у Николая Васильевича. Это лечение должно привести к непротивлению, к признанию трагически сложившихся обстоятельств, к смирению.
– Ничто вовсе не произошло случайно, Николай Васильевич! – кричала я. – Мы долго засеивали почву для нашего проклятия!
Врач посмотрел на меня как на спятившую:
– Разве это важно, Нино? Прошлое не изменишь. Принятое Датошей решение было безумием, разумеется. Можно было предотвратить? Возможно. Но ребенок так скрывал нервный срыв, что только по некоторым симптомам можно было бы понять, что он устал учиться, устал есть, устал стараться…
«Спасибо, Николай Васильевич, великий утешитель и красноречивый отец безумцев, наставник для потерявшихся и ищущих ответов в истории, – думала я. – Вы отнимаете у пациентов всякую надежду».
К сорока годам я поняла, что никогда не смогу проникнуться истинно христианским духом смирения, этой прекрасной легендой для глубоко верующих людей. Они ждут минуту благодати, наступающую в тот момент, когда свет проникает в душу, – я же ее не хотела. Тоска сделалась безграничной, упорная скорбь – непроходящей, и только в прошлом я могла забыться по-настоящему.
Наши непримиримые противоречия с Николаем Васильевичем развивались втайне от него. Внешне я поддакивала гипнологу во всем, чтобы не вызвать подозрений.
За несколько лет я довела технику самогипноза до совершенства. Первое погружение отправило меня далеко в безвременно ушедшее прошлое, освободив от назойливых, неотвязных мыслей о предопределенности смерти. Оно показалось мне истинным спасением. Я нарисовала подробную карту воспоминаний и, как анатомическое пособие используют для изучения болезней, так и я путешествовала в прошлом, рыская в поисках предпосылок своего и Датошиного безумия. Что из чего вытекло? Где во всем этом моя вина? Рассеянные в сознании истины находили друг друга и обрастали связующими нитями. «Ничто не происходит внезапно», – твердила я. Я питалась собственным существом, ела себя медленно, с расстановкой, научилась растягивать время: теперь, чтобы прожить всю жизнь, мне хватало нескольких суток. Возможно, в этом упорном лишении себя будущего я видела искупление.
– Тебе лучше? – Леван настойчиво пихал мне сигарету, но я упрямо сжала рот и замотала головой.
– Нет, то есть – да, лучше, конечно.
Горечь тоски, ставшая невыносимо пронзительной после последних дверей, улеглась, успокоилась в шрамах иссеченного сердца и в прочих символах моего растерзанного прошлого. Ощущение приближающейся старости подошло и устаканилось: я словно выцветала из этого мира и делала это без сожалений. Я вспомнила лицо Датоши, почти стершееся в памяти, его зеленые глаза, унаследованные от отца. Я представила его в самом сверхъестественном виде – мой мальчик боялся смерти, а теперь не боится ничего, ведь от него остался лишь призрак.
Мой ребенок слишком рано встал взрослым. Я привыкла опираться на него, как будто это нормально – взять и заменить мужа старшим сыном. И он не жаловался: держал младшего брата, держал меня, держал дом, и я думала – это значит, что с ним все в порядке. Потом врачи говорили, что у Давида было опасное состояние с выраженной внутренней изоляцией и внешней «нормальностью». То есть подросток хорошо учится, помогает, не создает проблем, не пьет, не курит, и родители говорят: «Мы ничего не замечали».
Я уверена только в одном: ты не хотел умирать. Может, хотел испугать, наказать, хотел исчезнуть ненадолго, на чуть-чуть, а получилось – навсегда. Может, ты вовсе и не виноват, может, это проклятие рода Кецховели?
Сначала я долго сидела в твоей комнате, где все осталось на тех же местах, и ждала, пока ты вернешься из школы, скажешь: «Я пошутил, мам» и «Что ты делаешь в моей комнате, мама? Выйди, пожалуйста». Я могла бы тебе признаться, что плакала каждый день каждую неделю каждого месяца. Я проплакала целый год. Но, во-первых, это пошлость ужасная, а во-вторых, ты и так это видел. Видел, что я не просто тоскую по тебе – я не могу идти дальше.
Через пару месяцев после того, как умер мой старший сын, курьер вручил мне потрепанный кожаный тубус, пахнущий пылью далеких перевалов. Я долго держала его на вытянутых ладонях, потому что знала, что внутри, но все-таки сняла тугой ремешок, отвинтила крышку, и холст сам выскользнул наружу. На нем огромный кровавый гранат, вместо рубиновых зернышек – пустые ячейки, бледные глазницы, бездна в миниатюре. Кровавый ободок кожуры еще сочился алым – след, словно плод пытался удержать жизнь, да выпустил ее всю до капли. Мариам прислала мне мой собственный вкус боли.
Посмотри на эту картину, Датоша. Мой герой. Пусть твои зеленые глаза смотрят на нее. Посмотри, я люблю тебя.