В последнее время я начал заниматься спортом. Наверняка найдутся негодяи, которые презрительно фыркнут и скажут что-то вроде: «Да где это видано, чтобы кот занимался спортом?!» Однако хочу возразить: «А давно ли вы сами познали прелесть занятий спортом и перестали считать, что ваше главное предназначение – это есть и спать?» Помнится, это вы провозглашали: «Благородство великих – в спокойствии», сидели, сложа руки, не отрывая задниц от дзабутона, и жили за счет громкого имени своих хозяев, считая это почетом. Постоянный поток нелепых советов вроде «Занимайтесь спортом, пейте молоко, принимайте холодные ванны, ныряйте в море, летом поднимайтесь в горы и питайтесь туманом» – чума, пришедшая на нашу землю богов с Запада. Правда, я родился только в прошлом году, так что не помню, как люди начали подхватывать эту странную болезнь, да и в ту пору я еще не был так вовлечен в мирские дела. Можно, конечно, сказать, что один кошачий год равен десяти человеческим. Продолжительность нашей жизни в два или даже в три раза короче человеческой, но и этого короткого периода достаточно для полноценного развития, и потому приравнивать кошачьи годы к человеческим – грубейшая ошибка. Посмотрите на меня, мне чуть больше года, а я уже обладаю такими познаниями.
Что до третьей дочери моего хозяина, то, говорят, ей три года от роду. Но, увы, ее умственное развитие весьма плачевно. Она может только реветь, мочиться по ночам да мамкину грудь сосать. Совсем ничто по сравнению со мной: я только и делаю, что размышляю и страдаю от бренности этого мира. Так что не стоит удивляться, что в моем кошачьем мозгу уместилась вся история физических упражнений, морских купаний и климатотерапии. Единственный, кто станет изумляться моим способностям, – двуногий болван, называющийся человеком. Люди издавна были недогадливыми болванами и только недавно начали подозревать о пользе гимнастики, талдычить о выгодах морских купаний и почитать сие великим открытием. А мы, коты, знали об этом еще до рождения. Взять хотя бы вопрос, почему морская вода лечит. Это и дураку ясно, если он живет у моря. Не знаю, сколько там рыбы, но знаю наверняка, что ни одна из них не болела или обращалась к врачу. У всех них отличное здоровье. Если рыба заболеет – ее тело ослабеет, а если она умрет – непременно всплывет кверху брюхом. Вот почему про умершую рыбу говорят, что она всплыла, птицу называют павшей, а человека – почившим. Спросите-ка любого, кто путешествовал в дальние края и пересекал Индийский океан: «Видели ли вы, как умирают рыбы?» – и он ответит, что не видел. Потому что другого ответа быть не может.
Сколько ни борозди океан, никто и никогда не видел рыбу, что, испустив бы дух… Впрочем, дух здесь не подходит, раз речь о рыбе, надо сказать «испустила последнюю струю» – не видел рыбу, что, испустив последнюю струю, плавала бы кверху брюхом. И, как ни бороздили моряки это необъятное, бескрайнее море, днем и ночью сжигая уголь, с древнейших времен и до сих пор, они так и не выловили ни одной дохлой рыбы, а значит, рыбы – существа весьма крепкие. Возникает вопрос: почему? Что же, это стало известно только после того, как они познакомились с людьми, – а ведь все до безобразия просто. Понятно с первого взгляда. Все оттого, что они пьют морскую воду и целыми днями купаются в море! Польза морских купаний для рыб очевидна. А раз уж она очевидна для рыб, то и для человека тоже. В 1750 году доктор Ричард Рассел объявил, что купание в водах Брайтона снимает болезни как рукой. Что же, запоздалое открытие. Даже кошки поедут в Камакуру, когда придет время. Однако сейчас это невозможно. Всему свое время, особенно для кошек.
Подобно тому, как японцы, жившие до Реставрации Мэйдзи, уходили из жизни, так и не узнав о пользе морских купаний, нынешнее поколение котов не может плавать в море в чем мать родила. Как говорится: «Поспешишь – людей насмешишь». Нельзя безрассудно бросаться в воду, пока несчастные коты, утопленные в Цукидзи, не вернутся домой. Пока по закону эволюции у нас, котов, не выработается способность сопротивляться яростным волнам и бушующему прибою – иными словами, покуда в обиход не войдет выражение «кошка всплыла» вместо «кошка сдохла» – до тех пор мы не сможем купаться в море.
Так что купания я решил пока что отложить, а вот за гимнастику – так уж и быть – принялся немедля. Не заниматься спортом в двадцатом веке – верный признак бедности, да и со стороны смотрится дурно. О таких говорят: он не то чтобы не хочет, он не может – все время пытается заработать на кусок хлеба! Если встарь над спортсменами смеялись, мол, «слуги», то нынче наоборот. Мнения меняются в зависимости от времени и обстоятельств – точь-в-точь как размер моих зрачков. Разве что зрачки лишь сужаются да расширяются, а вот человеческие мнения, бывает, совсем выворачиваются наизнанку. Но и это не беда. У всякой палки два конца, и в этом, пожалуй, вся людская гибкость: с какого конца посмотришь, так все и поменяется, и черное станет белым. А знаете, в чем прелесть? Возьмите слово «мнение», переставьте буковки – и получите «имение». Нагнитесь, взгляните на знаменитую косу Аманохасидатэ между ног[61] – она предстанет в совсем ином виде. И Шекспир, оставайся он все время одним и тем же, может наскучить. И если бы не люди, взглянувшие на «Гамлета» между ног и решившие: «Э, да это никуда не годится!» – литературного прогресса бы не существовало. Так что нечего удивляться, если вчерашние критики спорта вдруг возжаждали заняться им, и даже женщины начали носить ракетки на улице. Главное, чтобы над котом, который вздумает делать зарядку, не смеялись. Вот, собственно, и все.
Что ж, полагаю, некоторые полюбопытствуют, какой же вид спорта изволил избрать ваш покорный слуга, а потому я счел нужным дать надлежащие разъяснения. Как вам известно, я, к несчастью, не имею рук, а потому не способен орудовать ни мячом, ни битой. Не имею и средств к их приобретению. По этим причинам выбранный мной вид спорта – «бесплатный и безынвентарный». Вы, может, думаете, что это какая-нибудь неторопливая прогулка или бег с тунцом в зубах? Но попросту переставлять четыре конечности, покоряясь законам механики и земного тяготения, – занятие слишком примитивное и лишенное всякого интереса. Кто-то называет это спортом, но то, что изредка делает мой хозяин, по моему мнению, лишь оскверняет священное понятие движения. Разумеется, и причиной простых движений может быть стимул. Прыгнуть за сушеным тунцом или бродить в поисках лосося – занятия почтенные, но они всецело зависят от наличия вожделенного объекта; стоит ему исчезнуть – и они тотчас становятся безотрадными и пресными. Я же хочу выполнять упражнения, требующие известной сноровки. Я много думал над этим. Взобраться с карниза кухни на крышу, удержаться всеми четырьмя лапами на фигурной черепице на самом краю, пройтись по бамбуковой жерди для сушки белья решительно мне не удалось – бамбук слишком скользкий, и когти не цепляются. Или еще вариант: напасть на ребенка со спины. Упражнение, бесспорно, увлекательное, но при частом повторении чреватое крупными неприятностями, а потому делаю его не чаще трех раз в месяц.
Совсем другое дело – новые виды спорта, среди которых встречаются весьма занимательные. Охота на богомола, например. Конечно, не так грандиозно, как охота на мышей, но и куда безопаснее. Отличное развлечение, лучшее, что можно придумать в конце лета.
Все просто: выходишь в сад и начинаешь искать богомола. Если время года подходящее, найти одного-двух трудностей не вызывает. Как только обнаружишь – подкрадываешься к нему и хвать его за тельце. Тут господин богомол принимает боевую стойку и вздымает треугольную голову. Такое мелкое, но такое отважное создание: готов сопротивляться, не понимая силу противника. В этом-то весь интерес.
Потом я толкаю правой передней лапой его вздернутую голову – она мягкая и тотчас гнется вбок. Выражение лица у господина богомола в этот миг весьма любопытное: словно он думает: «Что происходит?»
Воспользовавшись моментом, я подкрадываюсь сзади и легко задеваю когтями его крылья. Обычно он их бережно складывает, но, если царапнуть посильнее, они вдруг распахиваются, и изнутри показывается тончайшее, словно бумага Ёсино[62], нежного оттенка белье. Видите ли, даже летом этот господин надевает два слоя одежды и выглядит, надо признать, весьма оригинально.
В этот момент его длинная шея неизменно возвращается в нормальное положение. Иногда он отваживается броситься на меня, но по большей части лишь вытягивает шею и замирает, словно выжидая, когда я нападу. Но какой это спорт, если противник готов ждать вечно? Когда ожидание затягивается, я наношу еще один легкий удар. После двух таких ударов любой цивилизованный богомол ретируется. Но если он, несмотря ни на что, продолжает атаковать – это крайне невоспитанный, дикий экземпляр. Если противник ведет себя так варварски, я жду, когда он бросится на меня, и устраиваю ему серьезную трепку. Обычно он отлетает на пару-тройку футов. Однако если враг покорно отступает, мне становится его жаль, и я просто бегаю кругами по двору. Господин богомол за это время успевает отползти всего на каких-то пять-шесть дюймов. Познав мою силу, он не осмеливается оказать сопротивление и мечется в панике, не зная, куда бежать. Но я преследую его по всем направлениям, и в конце концов, доведенный до отчаяния, он, бывает, пускает в ход свои крылья, пытаясь совершить отчаянный маневр. Вообще-то, узкие и длинные крылья богомола гармонируют с его шеей, но, как мне известно, служат сугубо для украшения – как знания английского, французского или немецкого языка у людей – и никакой практической пользы не несут. Поэтому попытка совершить отчаянный маневр с помощью бесполезного придатка не может увенчаться успехом. Название-то – «маневр», но на деле он всего-навсего волочится по земле.
Когда дело доходит до этого, мне становится его жаль, но ради физических упражнений приходится себя преодолевать. «Прости, друг», – думаю я и останавливаюсь прямо перед ним. Господин богомол, в силу инерции, не может затормозить сразу и вынужден продолжать движение вперед – тут-то я и бью его по носу. Он неизменно падает, распластав крылья. Я прижимаю его сверху и даю ему немного отдохнуть. Затем отпускаю. Отпустив – снова прижимаю. Атакую, используя стратегию Чжугэ Ляна «семь раз схватить и семь раз отпустить». Повторяю этот порядок действий минут тридцать и, выбрав момент, когда он уже не может пошевелиться, хватаю его зубами и встряхиваю. Затем снова выплевываю. Он падает на землю без движения; я толкаю его лапой и, когда он подскакивает, снова прижимаю. Когда и это надоедает, я наконец с хрустом начинаю его жевать. К слову, сообщу тем, кто никогда не ел богомолов, – это не слишком-то вкусная штука. Да и питательной ценности в нем на удивление мало.
Другой мой вид спорта, которым я занимаюсь помимо охоты на богомолов, – это ловля цикад. Цикады бывают разные. Как среди людей встречаются подлизы, болтуны и певуны, так и среди цикад существует несколько видов.
Цикада-подлиза настырная, с ней трудно справиться. Цикада-болтунья – невыносимая нахалка. По-настоящему интересно ловить лишь цикаду-певунью. Она появляется лишь к концу лета. Когда осенний ветерок начинает продувать летнее кимоно, лаская кожу и вызывая простуду, она принимается усердно петь, подняв хвостик. Большая мастерица, мне кажется, у нее нет другого призвания, только петь и попадаться котам. В начале осени я охочусь именно на нее. Вот такое упражнение: спортивная ловля цикад. Замечу, господа, – существо, именуемое цикадой, не валяется на земле. А если все же валяется, то ее непременно облепляют муравьи. Но я ловлю не этих. Я ловлю тех, что сидят на высоких ветках и трещат «осии-цукку-цукку». Кстати, хотел бы спросить у многоумных людей: они кричат «осии-цукку-цукку» или же «цукку-цукку-осии»? Полагаю, разные толкования окажут значительное влияние на изучение цикад… Превосходство людей над котами проявляется как раз в таких вещах, и именно этим они и кичатся. Если не можете ответить на мой вопрос, хорошенько подумайте. Впрочем, для спортивной ловли цикад это не имеет ровно никакого значения. Нужно лишь, ориентируясь на звук, взобраться на дерево и изо всех сил схватить противника, пока тот увлеченно поет. Это кажется предельно простым занятием, но на деле – упражнение, требующее немалых усилий. Поскольку я наделен четырьмя лапами, то, смею думать, не уступаю прочим животным в перемещении по земле. И уж точно не уступаю человеку, основываясь хотя бы на простом математическом факте, что два меньше четырех, так что я полагаю себя не слабее человека. Однако, когда дело доходит до лазания по деревьям, существуют искусники и получше меня.
Помимо профессионалов-обезьян, среди людей – их потомков – тоже встречаются умельцы, с которыми я не смогу тягаться. Но я не считаю это позором, в конце концов, карабкаться вопреки силе тяготения противоестественно. Однако для ловли цикад это неумение создает немалые неудобства. К счастью, у меня есть превосходное орудие – когти, так что с их помощью я забираюсь наверх, хоть и не так легко, как может показаться со стороны. Более того, цикады умеют летать, в отличие от господина богомола. Стоит им взмыть в воздух – и все труды станут тщетными, из них не выйдет никакого проку. Более того, цикада может обгадить. И все время норовит попасть прямо в глаза. Улетать – пусть улетает, но пусть держит при себе продукты своей жизнедеятельности. Интересно, какой психологический механизм заставляет гадить в самый ответственный момент? Может, досада? Или уловка такая, чтобы застать врага врасплох и выиграть время для бегства? Если так, то это явление следует отнести к той же категории, что и чернила каракатицы, шипы иглобрюха и латинские цитаты, которые порой использует мой хозяин. Этим вопросом нельзя пренебрегать в цикадоведении. При должном исследовании одной этой темы было бы вполне достаточно для докторской диссертации. Но это все лирика, так что, пожалуй, остановлюсь и вернусь к основной теме. Чаще всего цикады скапливаются, – если это звучит странно, можно сказать «собираются», однако это будет слишком банально, так что пусть будет «скапливаются», – чаще всего цикады скапливаются на китайском зонтичном дереве. Говорят, в Китае его называют «утун». Листья у этого дерева чрезвычайно густые, к тому же каждый размером с веер, и за ними почти не видно ветвей. Что сильно мешает спортивной ловле цикад. Я даже начал подозревать, что известная народная песенка, в которой поется: «Слышен голос, а лица не видно» – про меня. А что делать – приходится идти на звук. На высоте около двух метров ствол дерева, как и положено, раздваивается: здесь я делаю передышку и, смотря на листья снизу, пытаюсь угадать, где притаилась цикада. Правда, пока я сюда карабкаюсь, некоторые уже взлетают, громко треща. Стоит одной взлететь – все пропало. В своей склонности подражать цикады очень похожи на людей. Вслед за первой взмывают и остальные. И, когда я добираюсь до развилки, на всем дереве царит безмолвие, не слышно ни единого стрекота. Однажды, забравшись туда и не обнаружив никаких следов цикад, я решил, что спускаться вниз и забираться снова слишком хлопотно, и поэтому остался, поджидая нового удобного случая. Но незаметно для самого себя я погрузился в объятия Морфея. А потом внезапно проснулся, грузно шлепнувшись на садовые плиты. Но чаще всего всякий раз, взобравшись на дерево, я хоть одну цикаду изловлю. Неудобство лишь в том, что приходится хватать ее прямо на дереве и не выпускать из зубов всю дорогу обратно. Так что, когда я спускаюсь вниз и выплевываю ее, она чаще всего уже мертва. Сколько ни тормоши ее, ни поддразнивай – никакой реакции. Вся прелесть ловли цикад состоит в том, чтобы, затаившись, подобраться к бедолаге поближе и, когда та изо всех сил шевелит задом, – хвать! – прижать ее передней лапой. В этот момент госпожа цикада поднимает визг и начинает отчаянно хлопать своими тонкими прозрачными крыльями. Скорость и красота этого зрелища не поддаются описанию – поистине великолепное представление. Всякий раз, прижимая цикаду, я непременно требую, чтобы она устроила мне это художественное действо. Когда оно мне надоедает, я, попросив прощения, хватаю ее зубами. Некоторые продолжают свое представление, даже оказавшись у меня во рту.
Еще одно упражнение – скольжение по сосне. Оно не такое интересное, так что я опишу его коротко. Судя по названию, можно подумать, что я действительно просто скольжу по сосне, но нет – это особый стиль лазания по деревьям. Разница между ними лишь в том, что при ловле цикад взбираются, чтобы поймать цикаду, а при скольжении по сосне взбираются, чтобы взбираться. С давних времен и по сей день вечнозеленая сосна отличается чрезмерной гладкостью. Следовательно, нет ничего более скользкого, чем ствол сосны. Не за что ухватиться ни передними лапами, ни задними. Иными словами, не за что зацепиться когтями. И вот на этот ствол, за который невозможно зацепиться, нужно взобраться стремительным броском. Взобравшись, нужно стремительно спуститься. Есть два способа. Первый – перевернуться вниз головой. Второй – спуститься хвостом вниз, сохраняя ту же позу, что и при подъеме. Знаете, люди, какой способ сложнее? При вашем поверхностном умозрении вы, разумеется, решите, что раз нужно спускаться, то легче спускаться головой вниз. Но вы будете не правы.
Вы, люди, думаете, что раз уж сам Ёсицунэ[63] спускался с перевала Хиёдори головой вниз, то уж котам сам бог велел. Но это не так. Сами подумайте, в какую сторону растут наши когти? Все они загнуты назад. Стало быть, мы можем цепляться когтями за что угодно и подтягивать это что-то к себе, однако не можем отталкивать его. Предположим, я стремительно взобрался на сосну. Но, будучи существом по природе наземным, я, по естественной склонности, не могу оставаться на макушке сосны сколь-нибудь долго, отпусти я лапы – и неминуемо рухну вниз. Но лететь в свободном падении это жестоко, надо каким-либо образом смягчить посадку. Это и есть спуск. Падение и спуск кажутся весьма различными, но на деле разница не настолько велика. Замедли падение – и вот уже спуск; ускорь спуск – и вот уже падение. «Спуститься» и «свалиться» – почти одинаковые понятия, отличаются лишь несколькими буквами: «с-пуст-иться» и «с-вал-иться». Мне не по нраву свалиться с сосны, и потому я должен замедлить падение и спуститься. То есть необходимо как-то противодействовать скорости падения. Как я уже говорил, мои когти загнуты назад, и если я буду спускаться головой вверх, вонзая когти в сосну, то они помогут сопротивляться стремительности падения. Благодаря этому падение превращается в спуск. Наглядное и очевидное доказательство. Но попробуйте перевернуться вниз головой и совершить спуск с сосны подобно Ёсицунэ! Когти тут бесполезны. Ты будешь скользить вниз, неспособный ни за что зацепиться и удержать собственный вес. И вот спускающийся превращается в падающего. Как видите, «спуск как с перевала Хиёдори» – штука трудная. Из котов, вероятно, лишь я один владею этим искусством. Поэтому я и называю этот вид упражнения скольжением по сосне.
Наконец, быстро расскажу о «проходе по забору». Сад моего хозяина огорожен бамбуковым забором. Сторона, параллельная веранде, имеет длину около двадцати метров, тогда как левая и правая – не более восьми метров каждая. Под «проходом по забору» я подразумеваю полный круг по его периметру без падений. Хотя иной раз случаются осечки, удачное выполнение доставляет немалое удовольствие. Тем более что кое-где вкопаны бревна с обожженным комлем, на которых можно спокойно передохнуть. Сегодня я активничал и с утра до полудня совершил три круга. С каждым разом получалось все лучше, а чем лучше получалось, тем больше удовольствия я испытывал. В итоге я принялся за четвертый круг, но на середине пути с соседней крыши прилетели три ворона и, выстроившись в ряд, уселись в метре от меня. Какое нахальство! Мешать чужой тренировке, да еще будучи безродными оборванцами – разве положено чужакам сидеть на чужой ограде? «Эй, отойдите!» – крикнул я им. Первый ворон ухмыльнулся, глядя на меня. Второй уставился на хозяйский сад. Третий принялся чистить клюв о бамбук. Должно быть, они только что чем-то перекусили.
Я, оставаясь на заборе, предоставил им трехминутную отсрочку. Говорят, воронов называют Кандзаэмонами – и точно, настоящие Кандзаэмоны! Сколько я ни ждал, они не двигались, не улетали. Так что я медленно начал продвигаться вперед. Тут первый Кандзаэмон слегка расправил крылья. Я уж подумал, что он наконец-то испугался моего величия и собирается убраться, но нет – он лишь повернулся ко мне другой стороной. Мерзавец! Будь мы на земле, я бы так не оставил это дело, но увы – на этом и без того трудном пути у меня нет возможности возиться с какими-то Кандзаэмонами. С другой стороны, останавливаться и ждать, пока все трое соблаговолят удалиться, тоже не хочется. Да и мои лапы не выдержат ожидания. Они, существа крылатые, способны сидеть на заборах очень долго. А я ведь иду четвертый круг и порядком устал. Кроме того, мое занятие – нечто среднее между цирковым трюком и спортом, не уступающее хождению по канату. Даже без каких-либо помех я не могу ручаться, что не сорвусь, а уж когда три эти черные мантии преграждают мне путь – все становится еще сложнее. В крайнем случае ничего не поделаешь – придется самому прекратить тренировку и спуститься с забора. Что ж, не хочу все усложнять, решено – так тому и быть. Врагов много, к тому же они, судя по всему, нездешние, лица непривычные. Клювы у них отвратительно заостренные, будто они потомки тэнгу[64]. Очевидно, добром это не кончится.
Отступление было бы безопаснее, а уж если слишком увлечься и, чего доброго, сорваться, то и вовсе опозоришься. Пока я так размышлял, ворон, повернувшийся налево, каркнул: «Болван!» Следующий за ним подхватил: «Болван!» А последний, с превеликой учтивостью, и вовсе прокаркал дважды: «Болван-болван!» Я, конечно, могу стерпеть многое, но пройти мимо такого – выше моих сил. В конце концов, если я в собственных владениях позволяю воронью оскорблять себя, это бросает тень на мое доброе имя. Ладно, положим, имени у меня еще нет, но хоть на мою репутацию! Отступать решительно невозможно. Говорят, вороны – свора, так что, возможно, три штуки не так уж и страшны. Собравшись с духом, я пополз вперед. Вороны же делали вид, что не замечают меня, о чем-то переговариваясь между собой. Это окончательно вывело меня из себя. Будь забор хоть на пять-шесть дюймов шире, я бы им показал! Но, увы, как бы я ни злился, я мог лишь еле-еле ползти. Когда до первого ворона оставалось пара дюймов, и я уже думал, что еще чуть-чуть – и… вдруг все три Кандзаэмона, словно сговорившись, разом взмахнули крыльями и взмыли вверх. Ветер от их крыльев ударил мне прямо в морду, я опешил, пошатнулся – и бух вниз. «Ах вы ж!..» – подумал я, глядя на забор. Все трое сидели на прежнем месте, уставившись на меня сверху вниз и вытянув клювы. Наглецы! Я попытался пронзить их взглядом, но без толку. Я выгнул спину и слегка зарычал – стало только хуже. Как обыватели не способны постичь возвышенную символистскую поэзию, так вороны не понимали, как сильно я разгневан. Если задуматься, это вполне естественно. До сей поры я обращался с ними как с котами – вот в чем моя ошибка. Будь они котами, они бы, несомненно, отозвались, но, увы, мои противники – вороны. Когда имеешь дело с вороньем, ничего не поделаешь. Как ничего не сможет поделать предприниматель, жаждущий одолеть моего хозяина, Кусями; как ничего не может поделать Сайге, которому подарили серебряную статуэтку, изображающую меня, как ничего не может поделать статуя Сайго Такамори с вороньим пометом. Я, привыкший зорко следить за обстоятельствами, понял, что дело дрянь, и с изящной легкостью удалился на веранду.
Настало время ужина. Спорт – дело хорошее, но всему есть мера, иначе толку не будет; все тело какое-то вялое. Мало того – только начало осени, и моя нагретая солнцем шерстка теперь нестерпимо пышет жаром. Пот, сочащийся из пор, не стекает, а застывает у корней волос липкой пленкой. Спина нестерпимо чешется. Зуд от пота и зуд от блох, что ползают по телу, – вещи вполне различимые. Если чешется место, доступное пасти, можно укусить; если в пределах досягаемости лап – почесать; но когда дело касается хребта, пролегающего посреди спины, – тут уж моих сил не хватает. В такие моменты остается тереться либо о первого встречного человека, либо о кору сосны – и пока не изберешь один из двух путей, не видать покоя, да и сон не идет.
Люди – существа глупые, потому, стоит лишь подойти к ним, мурлыча… Впрочем, «мурлыканье» это тон, которым люди общаются с котами; а мы, коты, не «мурлыкаем», а скорее «ласково мяукаем» – ну да ладно, – так вот, люди глупы, и потому, стоит подойти к ним, мурлыча, они ошибочно принимают это за знак любви и не только позволяют тебе делать с ними что вздумается, но и порой даже гладят по голове. Однако в последнее время в моей шерсти расплодились так называемые блохи, и, стоит мне приблизиться, как меня непременно хватают за загривок и отшвыривают прочь. Похоже, из-за каких-то ничтожных букашек, которых и разглядеть-то трудно, ко мне совершенно охладели. «От любви до ненависти один шаг» – вот как обстоят дела. Подумать только – из-за пары сотен блох они становятся такими хладнокровными! Говорят, главный закон, что правит миром людей, гласит: «Люби ближнего, покуда тебе это выгодно». Поскольку обращение людей со мной вдруг так резко изменилось, то, как бы ни чесалось, я больше не могу прибегать к их помощи. Остается только второй способ – потереться о сосновую кору. Что ж, может, так и сделать? И я уже вскочил, но тут сообразил: нет, это тоже глупый способ, который себя не оправдывает.
А причина проста: на сосне есть смола. Смола – вещь необычайно цепкая, стоит ей прилипнуть к шерсти – и хоть гром греми, хоть Балтийский флот погибай – пиши пропало. Более того, с пяти волосков она сразу расползается на десять. Только заметишь, что пострадало десять, глядишь – в ее плену уже тридцать. Я кот простой, любящий умеренность. И эта прилипчивая, коварная дрянь мне противна. Пусть благодаря ей я стану самым красивым в Поднебесной[65] – нет уж, увольте! Вот же ж подлюга! Ничем не лучше противной слизи, что течет из глаз Куро при северном ветре, не дай бог, она изгадит мою светло-серую шубку! Хоть бы немного подумала обо мне – да куда там! Стоит лишь приблизиться к сосне и прислониться – она тут как тут. С такой бестолковой дрянью можно не только лицо потерять, но и шерсти лишиться.
Так что, сколько бы ни чесалось, приходится терпеть. Однако раз оба варианта мне не подходят, мое положение становится безнадежным. Если не придумать чего-нибудь, в конце концов это зудящее чувство доведет до болезни. «Нет ли какого разумного выхода?» – призадумался я, опустившись на задние лапы. И вдруг меня осенило. Порой мой хозяин, взяв полотенце с мылом, беспечно куда-то направляется; когда же он возвращается минут через тридцать-сорок, его мутное лицо кажется посвежевшим и как будто проясняется. Если на такого грязнулю, как хозяин, это оказывает настолько заметное действие, то на меня тем более должно подействовать. Я, конечно, и так недурен собою, и красивее становиться нужды нет, но если я, чего доброго, заболею и умру, не прожив и полутора лет, – будет стыдно перед лицом всего народа. Насколько я слышал, это изобретение, именуемое «баней», придумано человеком, чтобы скоротать время. И раз уж это творение рук человеческих, вряд ли от него можно ждать чего-то хорошего, но в моем положении, пожалуй, стоит попробовать. Если окажется бесполезным – всегда можно бросить. Но вот вопрос: достаточно ли люди добры, чтобы впустить в баню, устроенную для них самих, существо иной природы – кота? Хозяин, конечно, ходит туда с невозмутимым видом, но если я нанесу неожиданный визит – получится неловко. Лучше всего сначала разведать обстановку. Если все сложится удачно, можно будет забежать туда с полотенцем в зубах.
Свернув в переулок, я увидел высокое сооружение, стремящееся ввысь, точно бамбук. Из самой верхней части его струился легкий дым. Это и была баня. Я тихонько проскользнул через черный ход. Кто-то, быть может, сочтет этот путь подлым и малодушным, но пусть говорят сколько хотят, потому что сами, съедаемые завистью, не могут войти в парадный вход. С незапамятных времен умные люди всегда нападали с тыла. Говорят, так сказано на пятой странице первой главы второго тома «Кодекса джентльменов». А на следующей странице сказано, что черный ход – это врата, пройдя через которые становишься благородным. Я кот двадцатого века и уж это-то знаю. Так что не смейтесь надо мною. Итак, пробравшись внутрь, я увидел слева груду колотых сосновых поленьев, сложенных горой, а рядом – целый холм угля. Почему поленья – горой, а уголь – холмом, спросите вы? Никакого скрытого смысла тут нет, я просто употребил разные слова для разнообразия. Люди едят рис, птиц, рыбу, зверей, испробовали всякую скверну и в конце концов пали настолько, что стали есть уголь – жалкое зрелище! Пройдя дальше, я увидел широко распахнутую дверь сажени в полторы; заглянув внутрь, я обнаружил, что там пустынно и тихо, однако с противоположной стороны доносились какие-то людские голоса.
Решив, что баня там, откуда доносятся голоса, я прокрался меж горой и холмом, свернул налево и, пройдя вперед, увидел справа стеклянное окно, а за ним – небольшие бочонки, сложенные пирамидой. «Бедные бочонки, – подумал я, – наверняка круглым созданиям не по душе быть сложенными треугольником». К югу от бочонков зиял промежуток в четыре-пять футов, словно сделанный специально для меня. Высота приблизительно метр от земли – идеально для прыжка. «Отлично!» – подумал я и в мгновение ока запрыгнул наверх. И вот она, баня, – прямо перед носом, под самыми глазами, в двух шагах. Нет в мире большей радости, чем вкусить невкушенное и узреть невиданное. Если вы, подобно моему хозяину, проводите в банном царстве минут по тридцать-сорок трижды в неделю – что ж, вам видней. Но если вы, как я, еще не видали бани – побыстрее отправляйтесь взглянуть. Забудьте про умирающую мать – вы просто обязаны увидеть это зрелище. Как ни широк мир, настолько удивительного вам нигде не сыскать.
«Почему же баня такая удивительная?» – спросите вы. Да потому, что мне о ней даже говорить стыдно! За этим стеклом копошится и галдит толпа голых людей. Прямо как дикари с Тайваня. Адамы двадцатого века! Не буду говорить об истории одежды – долгое дело – лучше уступлю ее господину Тойфельсдреку[66], – но не могу не упомянуть, что человечество целиком держится только на одежде. В восемнадцатом веке в английском курортном городе Бат были установлены строгие правила: и мужчины и женщины в бане прикрывали тело одеждой от плеч до пят. Лет шестьдесят назад в одном британском городе основали школу искусств. Туда закупили картины, изображающие обнаженные тела, статуи с обнаженной натуры, модели и слепки и расставили их повсюду, что было весьма похвально. Но когда дошло до церемонии открытия, власти и сотрудники школы оказались в большом затруднении. Туда следовало пригласить первых дам города. Однако для аристократок того времени человек – существо, носящее одежду, а не подобие обезьяны в шкуре.
«Человек без одежды – как слон без хобота, школа без учеников или солдат без храбрости – полностью утрачивает свою сущность. Если он лишился сущности, то человеком считаться не может, это уже животное. Даже если это всего лишь нарисованные вымышленные обнаженные люди, они низводят человека до положения животного, что оскорбляет чувства благородных дам. А потому мы отказываемся присутствовать на церемонии», – так они ответили. Учителя, разумеется, решили: «Ну и дуры!» – но, как бы то ни было, женщина – и на Востоке, и на Западе – украшение. Пусть не могут ни рис толочь, ни в добровольцы пойти, но на церемонии открытия без них не обойтись. И потому пришлось отправиться в лавку тканей, купить тридцать пять кусков черной материи и накрыть всех людей-зверей одеяниями. Чтобы не вышло недоразумений, укутали даже лица. Лишь после этого, говорят, церемонию наконец-то удалось провести без заминок. Вот насколько важны одежды для человека. Ныне некоторые господа настаивают, что нужно рисовать больше картин с обнаженной натуры. Я с ними не согласен. С моей точки зрения, точки зрения кота, который никогда в жизни не был голым, это несомненная ошибка. Нагота вошла в моду в развращенную эпоху Ренессанса как наследие Греции и Рима. Греки и римляне привыкли к наготе и потому, надо полагать, даже не задумывались о ее связи с вопросами нравственности. Однако Северная Европа – место холодное.
Даже в Японии говорят: «Нагишом не попутешествуешь»[67]. В Германии и Англии умрешь от холода, если будешь разгуливать голым. А умирать никому не хочется, вот люди и носят одежду. Когда все надели одежды, человек стал животным одевающимся. И раз уж он стал животным одевающимся, то, встретив животное голое, он не признает в нем человека, а увидит в нем зверя. Стало быть, европейцы, в особенности северные, рассматривают обнаженную живопись и скульптуру как зверей. Зверей даже похуже кошек. Для вас они красивы? Что ж, пусть и красивы, можно считать их красивыми зверями. Если вы спросите, видел ли я парадное платье западных дам, – будучи котом, я, разумеется, его не видывал. Но, как мне известно, они обнажают грудь, плечи, руки и именуют сие парадным нарядом. Возмутительно! До четырнадцатого века их наряды были не так нелепы, они носили одежду нормальных людей. Почему они стали одеваться как циркачи, я рассказывать не буду, мне утомительно вдаваться в такие подробности. Знающие пусть знают, а незнающие пусть остаются в неведении. Как бы то ни было, хоть они и щеголяют вечерами в причудливых нарядах, судя по всему, в глубине души у них остается нечто человеческое, потому что с восходом солнца они укрывают плечи, прячут грудь, прикрывают руки – не только скрывая все, но и стыдясь показать пятно голой кожи.
То есть парадные наряды – соглашение глупцов, порождение бестолковщины. Если не верите – попробуйте погулять с обнаженными плечами, грудью и руками среди бела дня. И господам адептам наготы тот же совет. Если считаете наготу прекрасной – разденьте свою дочь, разденьтесь сами и пройдитесь, скажем, по парку Уэно. Не можете? Конечно можете – но не делаете так, потому что западные люди так не делают. А ведь с гордым видом едете в нелепых одеждах, к примеру, в «Империал-отель» и важничаете. А почему? Да ни почему. Просто западные люди так ходят – вот и вы так ходите. Западные люди сильны, поэтому, хоть это нелепо и противоестественно, приходится им подражать. «Обвивайся вокруг того, что длинно; гнись перед тем, что сильно; поддавайся тому, что тяжело» – одни уступки, не слишком ли безрассудно? Ладно, если уж на то пошло, вас можно простить, господа японцы, но вы не зазнавайтесь. В науке все то же самое, но к одежде это не относится, а потому я умолкаю.
Одежда настолько важна для человека, что невозможно сказать, человек – это одежда или одежда – это человек. История человечества – не история плоти, не история костей, не история крови, а, можно сказать, всего лишь история одежды. Поэтому, увидев человека без нее, не признаешь в нем человеческого – словно столкнулся с оборотнем. Будь все оборотнями – тогда оборотней бы не существовало, но они оказались бы в затруднительном положении. Некогда природа создала людей равными и выпустила их в мир. Поэтому всякий человек рождается голым. Если бы люди довольствовались своим природным равенством, то так и росли бы голыми. Но кто-то из голых возопил: «Раз мы одинаковые, то и стараться незачем! Не видно плодов наших усилий. Хочу ясно видеть – вот это я и никто другой, и чтобы все это понимали. Надо бы придумать что-то такое, чтобы люди при виде меня ахнули». Он размышлял десять лет и наконец изобрел набедренную повязку, нацепил ее, возгордился: «Ну что, видали?!» – и принялся расхаживать повсюду.
Вот он, предок нынешнего рикши. Может показаться странным, что на изобретение простой набедренной повязки ушло десять долгих лет, но мы судим, оглядываясь из сегодняшнего дня в древность, помещая себя в мир непросвещенный. Для того времени это было величайшее открытие. Говорят, Декарт потратил более десяти лет, чтобы прийти к истине, понятной любому младенцу: «Я мыслю, следовательно, я существую». Любое открытие требует немалых усилий, так что потратить десять лет на изобретение набедренной повязки – более чем достойно для ума рикши. И вот появилась набедренная повязка, и по миру гуляет единственный в своем роде рикша. Другой оборотень, увидев, как рикша, нацепив повязку, разгуливает по большим дорогам, словно пуп земли, разозлился и, не желая отдавать первенство, за шесть лет изобрел хаори – бесполезную и громоздкую одежду. И могущество набедренной повязки вмиг померкло, настала эра полного владычества хаори. Торговцы овощами, торговцы снадобьями, торговцы тканями – все они потомки этого великого изобретателя. За эрой набедренной повязки и эрой хаори наступила эра хакама. Творение еще одного оборотня, пришедшего в ярость: «Смотрите-ка, в хаори щеголяет!» Воины древности и современные чиновники – все они его потомки. Вот так эти оборотни, кичась наперебой своей непохожестью и соревнуясь в новизне, дошли до того, что явили миру уродливую вещь, похожую по форме на хвост ласточки, – фрак. Однако, вникнув в происхождение всех видов одежды, понимаешь, что все это – вовсе не случайные, не произвольные, не бессмысленные и не хаотичные явления. Все это – новые формы желания быть первым. Люди не кричат: «Посмотрите на меня!» – они просто надевают на себя одежду.
Из этого выводится важное следствие: как природа не терпит пустоты, так и человек не терпит равенства. Возненавидев равенство, человек был вынужден привыкать к одежде, как он привык к костям или к крови; лишить его одежды – значит, отрезать от него важную часть и вернуться к прежней эпохе справедливости и равенства. Это же безумие! Но даже согласись они зваться безумцами – вернуться туда все равно невозможно. Для просвещенных людей все, кто вернется к наготе, станут оборотнями. Положим, обратить все многомиллиардное население мира в оборотней – вот тебе и равенство! Все станут оборотнями, и нечего стыдиться – можно жить спокойно. Но и это не поможет. На следующий же день после того, как мир превратится в царство оборотней, они снова начнут соревноваться. Если не смогут соревноваться в одежде – будут соревноваться в оборотничестве. Даже голыми найдут, в чем превзойти друг друга. Так что даже с этой точки зрения нам не стоит становиться раздетыми.
Однако люди, на которых я смотрел, сложили набедренные повязки, панталоны, хаори и даже хакама на полки. Без стыда они выставили свою низменную сущность на всеобщее обозрение и беседуют и смеются как ни в чем не бывало. Вот что такого «удивительного» я нашел в бане. Теперь же, во имя всех доблестных мужей цивилизации, расскажу о ней во всем ее великолепии.
И вот передо мною предстала настолько пестрая картина, что и не знаю, с чего начать. В действиях оборотней нет ни порядка, ни правил, поэтому привести хоть сколь-нибудь внятное описание – задача не из легких. Начну, пожалуй, с бассейна. Не знаю, бассейн ли это, но думаю, что именно он. Ширина его около метра, длина, быть может, метра три, он разделен надвое. В одной половине – мутная вода. Говорят, она зовется «лечебной», а по цвету напоминает раствор известки. Она не просто мутная, а какая-то маслянистая, густая. Немудрено, что на вид она кажется протухшей, ведь, как я слышал, воду здесь меняют лишь раз в неделю. В соседнем отделении – вода обычная, но ее тоже нельзя назвать прозрачной или кристально чистой – цвет у нее как у воды из дождевой бочки, когда ее взбаламутишь. А теперь перейду к описанию «оборотней». А это задача совсем невозможная. В отделении с дождевой водой стояли двое молодых парней. Лицом друг к другу, они с шумом лили воду себе на животы. Должно быть, весело. Оба были черны до крайности. «Настоящие оборотни», – подумал я, как вдруг один из них, проводя полотенцем по груди, начал:
– Эй, Кин-сан, у меня тут что-то побаливает, не ахти как. Что бы это могло быть?
И Кин-сан ответил:
– Это, брат, желудок. Штука эта, желудок-то, до смерти довести может. Будь внимателен, – с жаром предупредил он.
– Да ведь тут, с левой стороны, – он указал на левое легкое.
– Это и есть желудок! Слева – желудок, справа – легкие.
– Разве? А я-то думал, он где-то тут, – на этот раз он постучал себя по пояснице.
– Это, брат, грыжа, – заявил Кин-сан.
Тут в воду с шумом плюхнулся парень с жиденькой бородкой лет двадцати пяти. Мыльная пена, покрывавшая его тело, всплыла вместе с грязью и заискрилась, словно нефтяная пленка. Рядом лысый старик вел беседу с другим, чья голова была коротко острижена. Оба торчали из воды лишь по шею.
– Эх, старость – не радость. Когда человек стареет, ему не сравниться с молодыми. Вот воду до сих пор люблю только горячую.
– Это вы еще крепкий. Раз есть такие силы – очень хорошо.
– Какие уж там силы! Просто не болею. Если человек не творит дурного, он и до ста двадцати доживет.
– Неужели столько живут?
– Еще как! До ста двадцати – ручаюсь. До Реставрации в Усигомэ жил самурай по имени Магарибути, так у него слуга до ста тридцати дожил.
– Вот уж живучий!
– Ага. Жил так долго, что позабыл собственный возраст. До ста лет помнил, а потом, говорит, забыл. И, когда я его знал, ему было сто тридцать, и он еще не умер. Чем дело кончилось – неизвестно. Может, и до сих пор жив.
И старик вылез из бассейна. Рядом ухмылялся парень с жиденькой бородкой, и пена летела от него в разные стороны, поблескивая, словно слюда. Тогда в бассейн прыгнул парень с отличительным узором на спине. Словно Ивами Дзютаро, занесший меч над огромным змеем. К сожалению, для змея места не хватило, и Дзютаро-сан выглядел разочарованно. Парень прыгнул в воду и воскликнул:
– Кипяток!
Вслед за ним туда залез еще один и, поморщившись, пробормотал:
– Это еще терпимо… Погорячее бы.
Хотя, казалось, он уже стоически терпит. Увидев лицо Дзютаро-сана, он поздоровался:
– А, хозяин…
После приветственного «А!» он спросил: «Как там Тами-сан?!»
– А что с ним сделается? Он одержим своей работой.
– Ну нельзя же так…
– Вот именно! И парень-то не из приятных… Никто к нему симпатий не питает… Не знаю уж почему… Но ему не доверяют. Настоящий мастер не такой.
– Верно. Тами-сан высокомерен. Потому ему и не доверяют.
– Точно. А еще воображает, что лучше всех… Сам себе вредит.
– На улице Сираганэ старый мастер умер, и остались только бондарь Гэн-сан, кирпичных дел мастер да наш старейшина. Мы-то здесь родились, а этот Тами-сан… Откуда взялся, никто не знает.
– Верно. Но как он смог так устроиться?
– Гм… Не знаю почему, но его все не любят. И никто с ним не водится…
Так они и перемывали кости Тами-сана.
Я перевел взгляд на другуют половину. Там была невероятная давка. Об этом отделении правильнее было бы сказать, что это не люди вошли в воду, а воду налили в толпу людей. Впрочем, они выглядели довольно и спокойно, хотя за все то время, что я смотрел, оттуда никто не вышел, только входили. «Конечно, если в неделю ей пользуются столько людей, вода станет грязной», – восхищенно подумал я и вновь окинул взглядом бассейн. В левом углу, прижатый со всех сторон, раскрасневшийся, как рак, сидел на корточках мой хозяин Кусями. Бедняга! Могли бы расступиться и дать ему выбраться, но никто и не думал шевелиться. Да и сам хозяин, казалось, не собирался уходить. Так и сидит, не двигаясь, только краснеет все больше. Нелегкая доля! Наверное, он решил, что раз заплатил две с половиной сэны, так пусть окупятся сполна. «Выбирайся скорее, а не то мозги сварятся!» – с тревогой думал я, глядя со своего места у окна.
Тут один из тех, кто сидел неподалеку от хозяина, нахмурившись, пробормотал:
– Здесь, кажется, чересчур горячо. Спину прожигает, будто кипяток. – Он явно искал сочувствия у других оборотней.
– Что вы, в самый раз! – возразили ему. – Целебный отвар и должен быть таким. У нас на родине и вовсе в два раза горячее.
– Собственно, от чего же помогает эта вода? – спросил мужчина, складывая полотенце и почесывая свою бугристую голову.
– От множества недугов! На все благотворно действует. Очень целебная! – ответил человек с лицом, формой и цветом напоминавшим тухлый огурец. Если вода и правда такая целебная, он бы выглядел посвежее.
– На третий или четвертый день после добавления лекарства – самое то. Сегодня, например, самое время, – с видом знатока изрек пузатый мужчина. Разбух от грязи, видимо.
– А если пить, поможет? – раздался откуда-то писклявый голос.
– Если выпить кружку остывшей на ночь – странное дело, в туалет ночью не встаешь. Попробуйте-ка! – я не понял, откуда ему ответили.
Оставим бассейн и посмотрим на деревянный пол. Но что же? Тут и там – вереницы Адамов, чьи позы не поддаются описанию, и каждый на свой лад намывает какую-либо часть тела. Больше всего меня поразили двое: один лежал навзничь, уставившись на фонарь наверху, другой, распластавшись ничком, вглядывался в сточную канавку. Должно быть, это были самые беззаботные из Адамов.
Я видел монаха, сидящего лицом к каменной стене, а за ним стоял мальчик-послушник и то и дело хлопал его по плечу – верно, исполнял обязанности банщика. Настоящий банщик тут тоже присутствовал, и он, судя по всему, простудился, так как, несмотря на жару, ходил в рабочей одежде, время от времени окатывая хозяина холодной водой из овального ковшика. Между пальцами правой ноги он зажимал мочалку.
Мужчина, взявший сразу три кадушки и постоянно предлагающий соседу свое мыло, начал долгий монолог. Вот что он говорил:
– Ружья-то пришли из-за моря. В старину лишь на мечах рубились. Иноземцы – народ коварный, вот и выдумали такое. Вроде бы не из Китая… Определенно, от иноземцев. Во времена Хэ Тан-нэя[68] ружий еще не было. Хэ Тан-нэй, между прочим, из рода Сэйва Гэндзи. Говорят, когда Ёсицунэ переправлялся из Эдзо[69] в Маньчжурию, с ним поехал один эдзосец, парень ученый. Ну а сын этого Ёсицунэ напал на Великую Мин, а там засада! Шлет он к третьему сёгуну посла: одолжи, мол, три тысячи солдат. А третий сёгун того посла задержал и не отпускает… Как его там звали… Ну, этот посол… Два года продержал, а потом в Нагасаки сводил к проститутке. И от той проститутки родился Хэ Тан-нэй. А когда он вернулся на родину, Великая Мин была уже уничтожена мятежниками…
Что за чепуху он городит? Позади него угрюмый мужчина лет двадцати пяти безучастно поливает лечебной водой промежность – видимо, страдает от нарыва или чего-то подобного. Рядом юнец лет семнадцати, развязно тараторящий «я» да «мне», – вероятно, местный ученик. За ним – странная спина: позвонки сильно выпирают, словно кто-то засунул в задницу стебель бамбука, а по бокам по четыре в ряд видны пятна, похожие на фишки в «тору-мусаси». Одни воспалились, другие гноятся. Не могу описать каждое пятно, мне не хватит всего моего умения, чтобы рассказать о них.
Пока я смущенно рассматривал эту спину, у входа появился семидесятилетний монах в светло-голубом одеянии. Почтительно поклонившись голым оборотням, он без запинки произнес:
– Милости просим, почтенные! Спасибо, что приходите каждый день. Сегодня несколько прохладно, а потому не спешите – пользуйтесь целебной водой сколько угодно, грейтесь, сколько хотите. Банщик, следи за температурой!
Банщик откликнулся:
– Слушаю-с!
Хэ Тан-нэй воскликнул:
– Вот это обходительность! Без такого подхода бизнес не сделаешь! – и принялся восхвалять старика.
Я, изрядно удивленный внезапным появлением этого чудака, решил оставить прочие описания и на время всецело посвятил себя наблюдению за ним. Вскоре он увидел четырехлетнего мальчугана, только что вылезшего из воды, протянул к нему руки и позвал к себе. Ребенок, заметив лицо старика, напоминавшее расплюснутый моти, видимо, испугался и поднял оглушительный рев.
Старик, казалось, несколько смутился.
– Ой, плачешь? Боишься дедушку? Ну и ну! – воскликнул он с притворным удивлением. Поскольку ничего не выходило, он сменил тему и обратился к отцу ребенка: – А, Сугавара-сан! Сегодня довольно прохладно. А все-таки дурак тот вор, что вчера пробрался в «Омия»! Вырезал замок и… ведь ничего не взял! Должно быть, где-то рядом был полицейский или сторож. – Рассмеявшись нелепой оплошности вора, старик схватил за руку другого человека, промолвил: – Холодно сегодня. Вы, молодые, пожалуй, не настолько чувствительны?
Видимо, он был единственным, кто мерзнет. На какое-то время мое внимание всецело поглотил старик, и я забыл о прочих оборотнях, да и о бедственном положении хозяина. Внезапно кто-то заорал.
Я посмотрел – так и есть, это был Кусями. Я знал, что его голос громкий и гнусавый, но место и обстоятельства заставили меня изрядно удивиться. Я мигом определил, что он, должно быть, перегрелся, просидев в кипящей воде слишком долго, и его ум несколько помрачился. Будь это лишь следствие недомогания, хозяина нельзя было бы упрекнуть, однако даже в таком состоянии он, несомненно, сохранял рассудок – у него была причина ругаться. Он затеял нелепую перепалку с каким-то нахальным юнцом, которая и выеденного яйца не стоила. «Отойди! Ты попадаешь грязной водой в мою кадушку!» Это, разумеется, орал мой хозяин. Любое явление нужно рассматривать с разных точек зрения, и не стоит сразу списывать его гневный вопль на помутнение рассудка. Кто-то мог бы вспомнить, что нечто подобное кричал Такаяма Хикокуро[70], когда отчитывал разбойников. Возможно, хозяин действительно пытался звучать похоже, но, поскольку его противник был вовсе не разбойником, ожидаемого эффекта добиться не удалось.
Мальчишка обернулся и спокойно ответил: «Но я первым пришел». Его ответ прозвучал вполне сдержанно и означал только то, что он не намерен уступать места; ни его тон, ни слова не заслуживали брани, которую заслужили разбойники, и хозяин должен был понимать это даже с омраченным умом. Но его гнев вызвали не брызги, как он сказал, а разговор, который этот мальчишка вел с другим; разговор, отличавшийся неприличной для их лет надменностью, которую хозяин был вынужден слушать. Потому-то, услышав сдержанный ответ, он не успокоился и рявкнул: «Что?! Дурачье! Как ты смеешь плескать грязную воду в мою кадушку?!» Признаться, мне тоже не понравился этот мальчишка, так что я почувствовал злорадное удовлетворение, хоть и счел подобные слова и поступки непозволительными для школьного учителя.
Вообще хозяин мой чересчур упрям. Он сух и тверд, как кусок огромного камня. Говорят, когда Ганнибал переходил Альпы, на пути его войска стоял огромный утес. Тогда Ганнибал велел полить этот утес уксусом и развести под ним огонь, чтобы размягчить, а затем распилить его, словно рыбный пирог, и беспрепятственно продолжить путь. Можно сколько угодно варить моего хозяина в целебном кипятке, но толку не будет. Наверное, надо воспользоваться методом Ганнибала. Иначе даже сотня таких мальчишек не совладает с его упрямством. Правда, не стоит забывать, что все существа здесь, в бане, – оборотни, сбросившие необходимую человеку одежду, а потому нельзя судить их по обычным меркам. Пусть делают что вздумается. В бассейне желудок может расположиться в легких, Хэ Тан-нэй может вести род от Сэйва Гэндзи, а Тами-сан – лишиться всякого доверия. Но стоит этим оборотням переступить порог и оказаться на деревянном полу – они перестают быть оборотнями. Они возвращаются в мир, где обитают обычные люди, и надевают одежду, необходимую с точки зрения цивилизации. Следовательно, они должны вести себя подобающим человеку образом.
А сейчас мой хозяин как раз стоит на пороге. На пороге, что разделяет баню и предбанник. Он – на самой грани возвращения в мир приветливых слов и улыбок, мир гибкости и обходительности. И если, стоя на грани, он непреклонен, значит, его упрямство – мучающая его неизлечимая болезнь. Если это болезнь – будет трудно ее вылечить. На мой взгляд, есть лишь одно средство: упросить директора освободить его от занимаемой должности. Если его уволят, мой бесхитростный хозяин, без сомнения, окажется на улице, а в итоге – либо сгинет у обочины, либо умрет с голоду. Иными словами, увольнение станет для хозяина причиной преждевременной кончины. Болеет он обычно с удовольствием, но смерть ему не по нраву. Ему нравится роскошь: это, конечно, болезнь, но не смертельная. А потому, если пригрозить ему: «Если не излечишься, погубишь себя!» – трусливая натура хозяина, без сомнения, затрепещет от ужаса. В тот же момент болезнь исчезнет без следа. Но если и тогда не отступит – значит, все уже настолько плохо.
Каким бы он ни был глупцом и как бы ни был болен – он все же мой хозяин. Раз уж один поэт сказал: «За единственную трапезу – вечная благодарность государю», то и кот, должно быть, не может не позаботиться о судьбе своего хозяина. Переполненный жалостью к нему и погруженный в думы, я забыл о наблюдении за банным залом, как вдруг со стороны отделения с мутной водой раздалась всеобщая брань. Я подумал: «Уже началась драка?» – и обернулся. У узкого входа в бассейн собрались столько оборотней, что свободного места совсем не осталось; волосатые голени и безволосые бедра хаотично смешались. Осенний день заканчивался, и от воды до самого потолка поднимался пар, сквозь который смутно проступали фигуры оборотней. Крики «Горячо! Горячо!» резали уши, проникали в мозг и метались в голове. Голоса обретали цвета, были желтые, синие, красные и черные – все они, накладываясь друг на друга, рождали неописуемый гул, заполнивший помещение. Они могли означать только смятение и беспорядок.
Я застыл в оцепенении, завороженный зрелищем. И вот, когда напряжение достигло крайней степени, за которой мог последовать только взрыв, из кучи тел появился высокий человек. Он был на три вершка выше остальных. У него было багровое бородатое лицо, и непонятно, то ли борода росла из лица, то ли лицо из бороды; он закинул голову назад и голосом, похожим на звон треснувшего колокола в солнцепек, попросил: «Холодной воды! Горячо, горячо!» Лишь этот голос и это лицо возвышались над хаосом толпы, и на мгновение показалось, будто вся баня занята одним человеком. Сверхчеловек! То, что Ницше именует сверхчеловеком! Владыка демонов! Главный оборотень!
Пока я размышлял, позади бассейна раздался ответный возглас: «Сейчас!» Удивившись, я снова посмотрел туда и в кромешной тьме, где ничего нельзя было разглядеть, увидел, как тот самый банщик в рабочей одежде с криком «Разбивайся!» швырнул в топку целую глыбу каменного угля. Уголь затрещал и вспыхнул, осветив половину лица банщика. Одновременно из темноты выплыла кирпичная стена за его спиной. Мне стало жутковато, и я поспешил спрыгнуть с места и вернуться домой.
По пути я размышлял: «Среди нагих, что пытаются добиться равенства, сбросив с себя хаори и хакама, все-таки может выделиться герой-сверхчеловек, подавляющий прочих вшей. И все-таки, сколько ни обнажайся, равенства не будет».
Вернувшись домой, я обнаружил, что мир пребывает в благодатном спокойствии. Хозяин с лицом, лоснящимся после бани, ужинал. Увидев, как я вхожу с веранды, он заметил: «А, беззаботный кот! Где это ты шляешься в такой час?» Взглянув на поднос, я увидел несколько блюд – несмотря на вечную нехватку денег, на столе всегда хоть какое-то разнообразие. Среди блюд была жареная рыба. Не знаю, как она называется, но уверен, ее поймали вчера где-то неподалеку, у Готэнбы. Я уже объяснял, рыбы – существа крепкие, но тем не менее они все равно заканчивают жизнь в зажаренном или сваренном виде – участь незавидная. Куда лучше, пусть даже хилым и болезненным, дожить до естественной смерти. С такими мыслями я уселся рядом с подносом и, делая вид, что смотрю в другую сторону, выжидал удобного момента, чтобы что-нибудь урвать. Кто не владеет искусством притворства – может и не мечтать о вкусной рыбке. Хозяин ковырнул рыбу, скривился, будто ему не понравилось, и отложил палочки. Его супруга, сидевшая напротив, молча наблюдала за движением палочек, пристально изучая, как сходятся и расходятся его челюсти.
– Эй, ударь-ка этого кота по башке, – вдруг потребовал хозяин у супруги.
– Зачем?
– Неважно, просто ударь.
– Так? – И госпожа слегка шлепнула меня по голове ладонью. Как-то даже небольно.
– Не мяукнул же.
– Нет.
– Еще раз.
– Да хоть сто раз – что изменится? – И госпожа вновь отвесила мне шлепок.
Но снова было не больно, и я просто замер. Однако при всей моей мудрости, я не мог понять, зачем это нужно. Если бы понял, то, возможно, смог бы правильно отреагировать. Но хозяин просто сказал ударить меня, чем поставил в тупик и свою жену, которая била меня, и меня, которого била жена. Когда во второй раз все пошло не так, как он хотел, хозяин потерял терпение и сказал:
– Ударь так, чтобы мяукнул.
– Ну и зачем? – растерялась жена, но все-таки опять шлепнула меня по голове.
Теперь, когда цель стала ясна, все оказалось просто: стоит только мяукнуть – и хозяин будет удовлетворен. Мой хозяин – невыносимый глупец. Если ему нужно, чтобы я мяукнул, надо сразу так и сказать – тогда хозяйке не пришлось бы шлепать меня, а мне – терпеть эти шлепки. Приказ «просто ударь» уместен лишь тогда, когда само действие является целью. Ударить – ее дело, а мяукать – мое. Ждать, что мяукну, считая, что приказ предусматривает мое мяуканье, – весьма жестоко. Это неуважение к чужой личности. Просто издевательство над котом! Так мог бы поступить Канэда-сан, которого хозяин ненавидит, как змею или скорпиона, но со стороны хозяина, гордящегося своей прямотой, это очень низко.
Впрочем, на самом деле хозяин не настолько мелочен. Думаю, эта его команда продиктована не хитростью, а скорее недостатком ума. Когда наешься, желудок становится полным, когда порежешься, идет кровь, когда убиваешь, кто-то умирает. Видимо, хозяин по аналогии решил, что, если меня ударить, я мяукну. К сожалению хозяина, это нелогично. Следуя такой логике, выходит, если падаешь в реку – непременно тонешь, если ешь гречневую лапшу – получаешь отравление, если получаешь зарплату – значит, ходишь на работу, а читаешь книги – обязательно умнеешь. Будь все действительно так, некоторые люди бы сильно страдали. Да и мне не нравится такое положение вещей. Зачем рождаться котом, если тебя используют, как колокол в Мэдзиро?
Вот так, перемыв хозяину косточки, я наконец мяукнул, как того требовали: «Мяу!»
Тут хозяин обратился к супруге:
– Скажи-ка, это «мяу», которое он только что издал, – это междометие или наречие?
Вопрос был настолько неожиданным, что госпожа онемела. Честно говоря, я и сам подумал, может, его ум еще не восстановился. Надо сказать, весь район считает моего хозяина чудаком, и некоторые даже называют его неврастеником. Он же непоколебимо уверен, что это не он не в себе, а весь мир сошел с ума. Если соседи называют его собакой, он, чтобы «восстановить справедливость», именует их свиньями. Похоже, он действительно намерен стоять за правду до конца. Невыносимый человек! Для такого, как он, задать супруге такой странный вопрос – сущие пустяки, дело житейское. Если кто-то услышит, решит, что мой хозяин совсем помешался. Потому-то госпожа и оторопела, не зная, что ответить. Я, разумеется, и подавно не знал.
Тут хозяин внезапно рявкнул:
– Эй!
– Да? – испуганно отозвалась хозяйка.
– Это твое «да» – междометие или наречие? Как думаешь?
– Какая разница? Разве не все равно?
– Не все равно! Это важнейшая проблема, занимающая умы японских лингвистов!
– Это мяуканье кошки-то? Разве они мяукают по-японски? Нет же!
– Вот именно! Потому это и сложный вопрос. Это называется сравнительным исследованием.
– Понятно, – ответила госпожа. Будучи умной женщиной, она не стала ввязываться в глупый спор. – Итак, вы определили, что это?
– Поскольку вопрос важный, так сразу не разберешься, – сказал он и принялся уплетать ту самую рыбу. Заодно наложил себе свинины с картошкой. – Это свинина?
– Да, это свинина.
– Хм, – презрительно выдал он и проглотил. – Налей-ка еще выпить, – и протянул свою чашку.
– Ты сегодня много пьешь. Уже раскраснелся весь.
– Пью и буду! А знаешь ли ты самое длинное слово в мире?
– Знаю. Саки-но-кампаку-дадзё-дайдзин.
– Это имя. Я спрашиваю про слово.
– Слово? Имеешь в виду иностранное?
– Угу.
– Не знаю… Хватит вам пить. Давайте-ка лучше поужинаем?
– Нет, еще хочу. Хочешь, скажу тебе самое длинное слово?
– Ладно. Но потом сразу за ужин, договорились?
– Архаиомелисидонофруникерата[71].
– Да вы его выдумали!
– Вовсе нет! Это греческое слово.
– А что оно означает? Как оно будет по-японски?
– Значения не знаю. Знаю только написание. Если писать, оно сантиметров восемнадцать в длину.
То, что другие говорят, будучи пьяными, учитель произносит совершенно трезвым – зрелище поистине удивительное. Впрочем, сегодня он и впрямь пьет без меры. Обычно ограничивается двумя рюмками, а сегодня уже выпил четыре. Он и от двух-то сильно краснеет, а теперь, после четырех, его лицо пылало, словно раскаленная кочерга, и он, кажется, изрядно мучился. Но останавливаться не собирался.
– Еще одну! – он протянул рюмку.
Хозяйка смотрела на это с неприязнью:
– Да полно вам, будет. Вам же плохо.
– Ну и пусть. Мне нужно привыкать. Омати Кэйгэцу говорил: «Пей!»
– А Кэйгэцу этот кто? – по мнению госпожи, сам Кэйгэцу не стоит и гроша.
– Кэйгэцу – первоклассный критик наших дней. Раз он говорит «Пей!» – значит, так и надо!
– Вздор! Кем бы там ни был этот Кэйгэцу или Гэйгэцу – нечего слушать дурные советы, требующие мучений ради выпивки!
– Да не только про выпивку! Он говорил: «Общайся, развлекайся, путешествуй!»
– Так это еще хуже! И такой человек – первый критик? Уму непостижимо! Советовать развлечения человеку с семьей…
– А развлечения – дело хорошее. Даже если бы Кэйгэцу не советовал, я бы, будь у меня деньги, и развлекался бы.
– Счастье, что их нет! Если сейчас начнете развлекаться – быть беде.
– Раз беде – ладно уж, не буду. Но и ты уж побереги мужа, да и готовь что-нибудь получше.
– Да вы и так едите только лучшее!
– Вот как? Ну что же, тогда надо бы поразвлекаться, как деньги появятся. А пока – довольно. – С этими словами он отставил чашку для риса. Кажется, он умял аж три чашки риса с чаем. В тот вечер мне досталось три ломтика свинины и голова жареной рыбы.