1
Пожалуй, не было более эмблематичной фигуры среди антимодернистски настроенных модернистов, чем Т. С. Элиот. Как близкие друзья, так и простые читатели называли его непостижимым. «Он был слишком радикален для консерваторов, — отмечал биограф Элиота Питер Акройд, — и слишком консервативен для радикалов» (302). Изо всех сил поддерживая эти конфликтующие мнения, он возводил современную поэзию к не исследованным дотоле дикциям, стихотворным формам и темам и признавал своими главными учителями французских антибуржуазно настроенных литераторов-бунтарей. Но в то же самое время радикал Элиот цеплялся за традиционные религиозные верования и консервативные политические взгляды, причем первые были неразрывно связаны со вторыми.
Короче говоря, радикальный пересмотр современной поэтической практики, равно как весь бескомпромиссный и в целом общепризнанный модернизм Элиота, не препятствовал обретению им внутреннего мира, долгожданной, все время ускользавшей от него определенности в англиканстве. В 1927 году, спустя пять лет после выхода «Бесплодной земли», он был принят в лоно церкви и педантично прошел все формальные, веками освященные ритуалы. Он обучился, крестился и конфирмовался согласно установленным правилам. Вдобавок он одевался и говорил на английский манер. Истинный отшельник, родившийся в Миссури в 1888 году, неубежденный прихожанин Бостонской унитарной церкви наконец нашел свою духовную обитель.
Религия, которая всегда была ему близка, теперь стала занимать еще больше места в его поэзии, и, распрощавшись с модернистским индивидуализмом, он осознал жизненную силу таких же, как он, верующих людей. «Как вам жить, если не жить сообща?» — задавал он риторический вопрос в поэтической драме «Камень» (1934) и сам же отвечал на него:
Есть ли жизнь, кроме жизни в сообществе,
А все сообщества жили, хваля БОГА[86].
Он окончательно определился как верующий и через год после своего обращения кратко сформулировал свою «общую точку зрения», сказав о себе: «Я классицист в литературе, монархист в политике и англо-католик в религии» (303). Но что бы о нем ни говорили, нет никаких свидетельств тому, что он видел какое-либо противоречие между приверженностью Высокой англиканской церкви и своими бунтарскими стихами.
Хотя лапидарно высказанное кредо Элиота часто цитируют, ему оно не принесло больших почестей, ибо сделало слишком категоричными его перспективы, сузило их до слишком однозначной стези, как будто ему уже не было нужды в интеллектуальном просторе и гибкости. Он так и остался единоличным крестоносцем, авантюристом — пусть только в поэзии — в канонических пределах, которые сам же для себя установил. Он начал писать пьесы, дебютировав стихотворной драмой «Убийство в соборе» (1935). Внешним сюжетом для нее послужила история (успешного) покушения на архиепископа Томаса Бекета, совершенного в 1170 году королевскими агентами в Кентерберийском соборе, однако, по сути, это был диалог о необходимости благочестивого противостояния мирским соблазнам. Несмотря на неожиданный успех постановки, Элиот, не желая повторяться, вернулся к поэзии; поздние его пьесы были написаны уже на современные темы, однако все они связаны с тем, что мудрый персонаж одной из них — «Воссоединения семьи» — именует «грехом и искуплением» (304).
Но самым амбициозным замыслом Элиота стали «Четыре квартета» (1935–1943), цикл из четырех поэм-размышлений о времени, миропорядке и ненадежном положении грешного человека перед лицом Господа Бога. Первая — «Бёрнт Нортон» — полна высокопарных, порой даже пугающих раздумий:
Настоящее и прошедшее,
Вероятно, наступят в будущем,
Как будущее наступало в прошедшем.
Если время всегда настоящее,
Значит, время не отпускает (305).
Но, может быть, и отпустит. Вот как завершает Элиот последний квартет, «Литтл Гиддинг»:
Мы будем скитаться мыслью,
<…>
И все разрешится, и
Сделается хорошо,
Когда языки огня
Сплетутся в пламенный узел,
Где огонь и роза — одно (306).
То ли от усталости, то ли прислушавшись к голосу наступившей зрелости, в финале Элиот допускает — весьма редкий для него жест — возможность вечной гармонии и спасения.
2
По мере завоевания известности на Элиота всё чаще сыпались приглашения прочесть лекции и просьбы написать предисловие к книге какого-либо автора; это предоставляло ему необходимый простор для комментирования противоречий, выходивших за рамки чисто технических вопросов, которые обычно волнуют поэтов. В 1933 году в книге «Поклоняясь чуждым богам», выросшей из Пейдж-Барбурских лекций, прочитанных в Университете Виргинии, он высказал недовольство вседозволенностью современного мира и предоставил критикам его всё более реакционной позиции обширный багаж дискредитирующих его цитат. Общекультурные выводы, сделанные им в этой книге из своей антимодернистской версии модернизма, никогда не звучали столь внушительно. Он льстил своим слушателям, несомненно сохранившим «хотя бы какие-то воспоминания о „традиции“, которую приток чужих народов почти перечеркнул в отдельных частях Севера и которая так и не утвердилась на Западе». Презрительно отзываясь о протоамериканском идеале создания нации путем нескольких поколений иммигрантов, Элиот открыто сетовал на засилье представителей якобы неподвластных ассимиляции культур. «Вы далеки от Нью-Йорка, вы не столь индустриализованы, вас не заполонили так чуждые племена».
Слово «заполонили» соответствовало мере его неодобрения, адресованного тому, во что недавние пришельцы превратили бывшую родину Элиота. Повальная иммиграция — а кто мог теперь перещеголять в количестве европейских евреев? — обернулась, по мнению Элиота, культурной катастрофой. Безусловно, Нью-Йорк, по резкому выражению близкого друга Элиота Эзры Паунда, был «ganz verjudet» (307) («донельзя зажидован»). Желанная для Элиота нивелировка членов любого общества была, на его взгляд, настолько очевидной, что даже не нуждалась в объяснениях. «Население должно быть однородным; там, где соседствуют две или более культур, наверняка возникнет либо их отчаянная замкнутость, либо же произойдет их фальсификация. Еще важнее религиозное единство; взятые вместе расовые и религиозные соображения делают присутствие большого количества свободомыслящих евреев крайне нежелательным». Единственным бесспорным достоинством книги «Поклоняясь чуждым богам» был отказ автора укрываться за эвфемизмами и иносказаниями.
Одним словом, лекции показали, что этнология Элиота была донельзя примитивной. Разумеется, свободное, безответственное употребление слова «раса» было еще в ходу, и, злоупотребляя им, Элиот был в «хорошей» (то есть плохой) компании. Но цена вопроса ясна: называя евреев «расой», Элиот подразумевал, что еврейские черты — сплошь отрицательные — несмываемы. Это и есть ключ к его стойкому неприятию «свободомыслящих» евреев (308): они коварно завуалировали свою расовую принадлежность, хотя им это плохо удалось. Более того — скепсис насчет христианства также не возвышал их в глазах Элиота. Его мысли насчет социальной приемлемости иллюстрирует термин «однородный» — в нем содержится социальный идеал Элиота. Испытывающий ностальгию поэт мысленно переносится в прошлое буквально на века, точнее — на четыре столетия, в ту эпоху, когда общие взгляды на культурные и, что еще важнее, религиозные убеждения считались необходимым условием для обеспечения порядка в государстве. Однако Элиот говорил с присущей ему убежденностью. Фундаментальной истиной для него было то, что США «источены червем либерализма» (309), — последнее слово был для него ругательством.
Элиот не стал публиковать «Поклоняясь чуждым богам», что является свидетельством его бдительности в отношении читателя. Лекции были пропитаны снобистским фанатизмом и могли сослужить ему дурную службу. Но он никогда не отрекался от них, сколько бы ни предоставлялось ему случаев для этого. Картина желанного для него мира, об отсутствии которого он горько сожалел, — мира, культурно и религиозно однородного, настолько антимодернистского, насколько это мыслимо в восприятии модерниста, — всегда была в центре его идеологии. Литературный модернизм Элиота играл огромную роль как для него самого, так и для читателей поэзии по всему миру. В нем было коренным образом пересмотрено то, как поэты читают и пишут стихи. Но этот неистребимый модернизм мирно сосуществовал (для Элиота, во всяком случае) с глубоким антимодернизмом. Вне всякого сомнения, адекватное определение модерниста, и без того достаточно сложное, должно так или иначе вместить неудобство очевидного противоречия — дань безмерной сложности человеческой натуры. Характерно, что сам Элиот свои позиции противоречивыми отнюдь не считал.