В своем романе «Черный Красавчик», который я в детстве читала и перечитывала, Анна Сьюэлл описывает лошадей так: «Мы называем их глупыми животными… потому что они не могут рассказать нам, что они чувствуют, но они не меньше страдают, хотя лишены дара речи». Я часто обдумывала те слова: тебе может быть больно, даже если ты лишена возможности об этом рассказать. Когда я была маленькой, мне нравилось, что «Черный Красавчик» написан от лица коня. Я словно проникала к нему в голову, видела воспоминания о его матери («мудрая старая лошадь») и о том, чего она для него желала: жизни, построенной на доброте и свободе.
Прочитав «Черного Красавчика», я поклялась никогда никому не причинять страдания, если это зависит от меня.
Совсем как главный герой книги, я хотела вырасти мягкой и доброй и никогда не знать ничего плохого.
Многие, однако, не знают: несмотря на свои размеры и свою силу, лошади — существа уязвимые. Они зависят от скорости — способности убежать от хищников — как главного средства выживания. Значит, используют свою превосходную интуицию, чтобы чуять поблизости опасность. Я написала, как, едва увидев свою лошадь Алису, я сразу же синхронизировалась с ней. Тогда я еще не знала, что скоро у нас с ней появится больше общего: постоянная бдительность, а потом — необходимость бежать.
Первыми признаками беды стали небольшие перемены в домашней жизни. Сначала Скайди перевели спать в комнату родителей, и я каждую ночь оставалась одна там, где прежде мы спали вдвоем. Потом мама — которая вплоть до того времени каждый вечер купала меня, мыла мне голову и переодевала в пижаму — по какой-то причине отказалась от своей обязанности, и это начал делать отец.
С тех пор по вечерам мама быстро желала мне спокойной ночи, а в постель меня укладывал отец. Он читал мне сказки и ласкал меня. Вначале все казалось нормальным и хорошим. Я любила папу. Он учил меня кататься на Алисе.
Когда я принимала участие в конных состязаниях, к которым готовилась, он всегда пылко болел за меня. Я считала, что он все умеет и даже что он непобедим. Я доверяла ему.
И вот однажды вечером, во время купания, папа вдруг велел мне встать.
— Надо убедиться, что ты совершенно чистая, — сказал он.
Его приказ показался мне странным. Я по-прежнему сидела в воде, пряча наготу под мыльной пеной. Сама не понимала, почему я смутилась, — и все же я смутилась.
— А может, мама проверит? — спросила я.
— Нет, мама занята, — раздраженно ответил папа. В руках у него была мочалка. Я встала, и он начал намыливать меня, особое внимание уделяя месту между ногами.
Позже у меня в комнате папа трогал меня там, где никто прежде не трогал. Он сказал, что я его особенная девочка, его любимица, и так он дарит мне «дополнительную любовь». Вначале он пользовался пальцами. Потом, через несколько дней, губами. Он называл мои интимные места «ти-ти», а свой пенис — «пи-пи». Вскоре он спросил, хочу ли я потрогать его гениталии. Я не хотела, но он настаивал. Он был моим отцом, так что я послушалась.
Я пыталась все прекратить.
— Больше не хочу сказок перед сном, — заявила я как-то. — Больше не хочу обниматься. Я могу купаться сама. Я уже большая.
Ритуалы в ванной прекратились, но домогательства — нет. По ночам в темноте я лежала и ждала. Отец приходил не всегда, но каждую ночь я боялась, что он войдет. Дверь приоткрывалась; я видела полоску света из коридора, и петли слегка скрипели — всегда буду помнить это тихое поскрипывание. Затем отец закрывал за собой дверь и ложился в мою широкую кровать. Он ласкал меня, прижимался ко мне. Какое-то время я пыталась прятаться в тесном пространстве под ящиком для белья, но ничего не вышло.
— Вылезай оттуда, — приказывал он, — или я заберу Алису. — Такого я даже представить не могла и потому выползала.
В то время мама — когда-то такая теплая и любящая — стала холодной и далекой, по крайней мере со мной. Я всячески старалась ей угодить — рано встав, я стелила постель, старалась помогать ей по хозяйству, ведь ей приходилось готовить к школе троих детей. Чем дальше, тем больше я старалась сделать так, чтобы она полюбила меня. Я предлагала ездить с ней за продуктами — все, что угодно, лишь бы не оставаться наедине с отцом. Но мне никак не удавалось достучаться до мамы. Примерно в то же время она начала пороть меня шипастыми розовыми ветками. Кроме того, мне казалось, что она стала пить больше пива.
Когда-то я была ее красивой девочкой, которую «поцеловал ангел». Но теперь она рассказывала мне то, что прежде я никогда не слышала: оказывается, она всегда сомневалась, ее ли я дочь. В клинике после моего рождения, по ее словам, одна сестра ненадолго дала ей покормить грудью другую новорожденную девочку, но вскоре вбежала и забрала ее. Может быть, меня подменили, говорила мать. Может быть, я — просто большая ошибка.
Я пришла в замешательство. За что мама на меня злится? Знает ли она, что отец со мной делает? Отчетливо помню, как однажды ночью дверь в мою спальню приоткрылась, когда отец растлевал меня, — я снова услышала знакомый скрип. Была ли то мама, или я просто отчаянно хотела, чтобы она вошла? Лица ее я не видела. Могла ли она видеть рядом со мной под одеялом отца? Дверь медленно закрылась.
У меня начались болезненные инфекции мочеполового тракта. Мама снова и снова возила меня к врачу. Медсестры были озадачены. После одного осмотра врач сказал матери, что у меня порвана девственная плева. Мать тут же ответила:
— Она ведь ездит верхом на лошади!
На том расспросы закончились. Я даже не знала, что такое «девственная плева».
Иногда раздражение было таким сильным, что у меня начиналось недержание мочи. Униженная, в школе я начала повязывать свитер вокруг талии, чтобы, когда я садилась, свитер впитывал то, что из меня вытекало. Но вскоре другие дети почувствовали запах, поняли, откуда он исходит, и прозвали меня Писюхой. Дома мать впадала в ярость, когда находила мокрые трусики; она больно шлепала меня по заду. Поэтому я стала прятать запачканное белье, а также простыни, если мочилась в постель. Простыни плохо пахли, и мать всегда их находила. Но я решила, что порка за груду грязного белья лучше, чем порка за каждую пару трусиков отдельно.
Примерно в то время Дэнни отправили в баптистскую реформистскую школу в штате Вашингтон. Тогда отец изменил тактику: он начал делать со мной что хотел более явно, не только среди ночи. Если матери не было дома, он приставал ко мне вечером, обещая, что потом мы поставим какой-нибудь фильм — он больше всего любил фильмы ужасов. «Сделаем попкорн и будем вместе сидеть допоздна». Мешая свое мерзкое поведение с уютной близостью, он нормализовал насилие, во всяком случае отчасти. Я по-прежнему ненавидела то, что он со мной делал, но начала договариваться с самой собой: поскорее покончить с противным, чтобы хорошая жизнь продолжалась.
Потом случилось кое-что, после чего я поняла, что ничего хорошего в жизни больше не будет.
Форрест был другом моего отца. Высокий, мускулистый, с военной выправкой, и на груди у него была татуировка. Я знала это, потому что он любил хвастать своим сложением во время совместных вечеринок у бассейна с пивом, которые стали устраивать наши семьи. Потом Форрест, владелец небольшой компании ландшафтного дизайна, начал часто появляться у нас дома. Отец велел нам со Скайди называть его «дядя Форрест»; он советовал мне подружиться с его падчерицей Шейлой, что я с радостью сделала. Ей было шестнадцать; она была на девять лет старше меня, и я думала, что она образец крутизны. Но иногда Шейла казалась далекой. Позже я выяснила причину.
Как-то вечером мать, отец и я сидели на крыльце с Форрестом, Шейлой и ее матерью… Недавно мы с Шейлой переписывалась, и она вспоминает то же самое. Видимо, наши младшие братья играли где-то в доме, когда родители, которые, как обычно, пили пиво, начали шутливо жаловаться на нас с Шейлой — мол, мы «непослушные». То ли мой отец, то ли Форрест предложил «поменяться» нами на ночь. Помню, как Форрест покосился на моего отца и что-то сказал о ночевке наоборот: «Дженна может переночевать в нашем доме, а Шейла придет спать сюда».
Тогда я этого еще не знала, но к тому времени Форрест уже два года сексуально домогался Шейлы. Поскольку недавно мы с Шейлой возобновили общение, она рассказала, что ее никогда не «сдавали» моему отцу, чтобы тот ее насиловал. Мне повезло меньше. Я не назову точную дату, когда меня впервые отправили к Форресту, зато помню, что все происходило с разрешения моего отца. Помню, что я сидела в ванне — мне всегда казалось, что ванна находилась в доме Форреста и его жены, но Шейла считает, что это могло происходить в одном из пустых летних домиков, участки перед которыми облагораживал Форрест. Форрест вошел в ванную. Я сказала, что хочу искупаться сама, но он не уходил. Сел рядом со мной на унитаз и вел себя так, словно это была самая естественная вещь на свете — взрослый мужчина намыливает голое тело чужой маленькой девочки.
— Нам надо хорошо тебя вымыть, ты грязная девочка, — говорил он.
В тот раз Форрест сделал со мной то же самое, что делал мой отец, — и другое, чего отец не делал. Вводя в меня пальцы, как отец, Форрест вслух комментировал свои действия.
— Думаю, в тебя войдет еще один палец, — сказал он, подразумевая, что это хорошо. Его грудь была выбрита, и он хотел, чтобы я восхищалась ее гладкостью. — Потрогай мои мускулы! — велел он. — Скажи, они большие?
Форрест лег на меня, он давил меня. Попытался поцеловать, но я отвернулась. Когда он прижался губами внизу, помню, что он крепко сжимал мои запястья. Он был очень сильный. Убежать я не могла.
По сей день я опираюсь на музыку, благодаря которой мир становится логичным. Когда мы отвозим детей в школу, я сижу на переднем пассажирском сиденье; пристегнутые дети сидят сзади. Поскольку за рулем Робби, мои руки свободны, я могу подключить свой айфон к звуковой системе и нажать кнопку «Произвольное воспроизведение». Велика вероятность того, что в числе около двух тысяч песен, которые у меня есть, заиграет мелодия из того периода, когда я начала понимать, сколько боли причинили мне отец и Форрест. Среди моих любимых много песен из девяностых и начала двухтысячных, наверное, потому, что именно тогда я начала очень сильно полагаться на музыку. Трейси Чепмэн начинает петь «Дай мне одну причину» («Я не хочу, чтобы меня давили, / Они могут забрать мою жизнь»). Или Matchbox Twenty с песней «Яркие огни» («Во мне сейчас дыра, / У меня шрам, о котором я могу поговорить»). Или «Thunder Rolls» Гарта Брукса. Когда это происходит, все трое детей начинают вопить. Они настоящие австралийцы; хотя любят разную американскую музыку, мой вкус они считают ужасным. «Ой, мама! — кричат они, закатывая глаза. — Тебе пора обновить твой список!» Тем не менее нам всем нравится этот ритуал — мой древний хит-парад, их безжалостное поддразнивание, — поэтому я только смеюсь и делаю звук громче. Потом я ненадолго забываюсь, вспоминая, как девочкой я берегла свой «Уокмен» как талисман, который отгоняет все плохое.
Поскольку я теперь «публичная персона», то есть женщина, чей рассказ о выживании обсуждают в СМИ, я умалчиваю о многом, что происходило в моем детстве. До начала работы над мемуарами с литературной сотрудницей я ни разу не говорила публично, что отец развращал меня, а потом позволил еще одному мужчине меня насиловать. Когда меня спрашивали, я всегда уклончиво отвечала, что ко мне применял насилие друг семьи. Что ж, так все и было. Но самое страшное оставалось невысказанным.
Форрест был первым, кто проник в меня своим пенисом. Вскоре после него то же самое сделал отец. Иногда то, что они со мной делали, было таким похожим, что я подозреваю: они обменивались замечаниями. Иногда им нравилось вместе проводить время со мной. Однажды они настояли, что возьмут меня на фильм «Арахнофобия» о виде южноамериканских пауков, которых контрабандой ввозят в Соединенные Штаты в гробах. Почему они решили, что очень забавно взять меня, маленькую девочку, на фильм ужасов о восьминогих насекомых, которые размножаются и убивают? С тех пор я ужасно боюсь пауков.
В то время Шейла совсем перестала приходить к нам. Только сейчас, когда пишу эту книгу, я узнала, что в 1990 году она подала официальную жалобу во Флоридское управление по защите детей и семьи, где утверждала, что Форрест применял к ней сексуальное насилие. Тогда ее мать ей не поверила, зато поверило государство. В сентябре того же года она добилась для Форреста судебного запрета на приближение к ней и уехала жить к другим родственникам. Судя по тому, что нам с Шейлой удалось выяснить, похоже, что именно тогда Форрест переключил внимание на меня.
Недавно Шейла сказала, что мы были не единственными девочками, которых растлевал Форрест. В 2000 году его посадили за изнасилование еще одной девочки в Северной Каролине в 1996 году. Он отсидел в тюрьме год и два месяца. Еще десять лет, с 2001-го по 2011-й, стоял на учете как лицо, совершившее сексуальное преступление. По словам Шейлы, с годами все больше девочек обвиняли его в изнасиловании, но ее мать им не верила. Мать Шейлы защищала Форреста до 2010 года, когда нашла в его компьютере порнографию и вышвырнула его навсегда.
Я очень рада, что мы с Шейлой снова нашли друг друга. Я предлагала ей изменить имя. Многие выжившие принимают решение сохранить анонимность, и я уважаю их выбор. Но Шейла хотела, чтобы здесь я использовала ее настоящее имя.
«Мне приходилось так долго молчать, — пишет она в электронном письме. — Это я, и я не боюсь быть собой. Я не сделала ничего плохого, мне нечего стыдиться, и я не хочу прятаться от правды».
Мне нравится уверенность Шейлы в себе, и сегодня она меня вдохновляет. Но в детстве такого источника вдохновения у меня не было.
«Трудно поверить, что там никого нет, / Трудно поверить, что я совершенно один» — пели Red Hot Chili Peppers из дешевого транзисторного приемника, который я начала держать рядом с кроватью. Мне казалось, что они поют обо мне. Я обращалась за помощью к Алисе. Я пыталась цепляться за чувство, что я часть семьи и здесь мое место — если не рядом с родителями или наедине с собой, то, может быть, рядом с моей лошадью, с нашими сосновыми рощами, с островком в середине пруда. Но день за днем чувство причастности таяло, уходило.
Иногда по вечерам мы с Алисой долго после заката не приходили домой, пропуская ужин и то, что начиналось потом. Я ссорилась с мамой, но мне было все равно. Мне казалось, что она нарочно не обращает внимания на то, что творится у нее под носом. Ее общительная дочь-сорванец стала замкнутой. Ее круглая отличница стала пропускать уроки. Ее «Питер Пэн» уже не был таким уверенным. Вот что случается, когда девочка становится жертвой. Мама должна была понять: что-то происходит, но она ни о чем меня не спрашивала и не вмешивалась. Не один раз она даже намекала, что я пытаюсь увести у нее мужа. Как-то вечером я пряталась под кухонным столом, чтобы избежать купания в ванне с отцом. Мама взяла метлу и тыкала меня ею, пока я не выползла.
— Смотри, до чего ты меня доводишь! — завизжала она, как будто все произошло по моей вине.
В ответ я стала вести себя вызывающе. Мне не нужен ни ее муж, ни его мерзкий дружок Форрест! Что с того, что я каждый вечер пропускаю ужин? Отказ от еды — ничто по сравнению с отказом от дочери. А именно это, насколько я понимала, она и делала.
Наверное, нет ничего удивительного в том, что в тот период я льнула даже к самым крошечным, даже самым странным проявлениям привязанности. Например, хотя отец применял ко мне сексуальное насилие, он часто спрашивал меня, как я себя чувствую после того, что он со мной делал. Его завораживали мои телесные реакции, а мне иногда нравилось то, что он делал… в некотором смысле, хотя удовольствие смешивалось у меня с отвращением. Я не знала, что такое оргазм, но знала, что не хочу поощрять его. И все же иногда мое тело предавало меня и дрожало от его прикосновений. Тогда отец говорил, что гордится мной.
— Вот почему мы этим занимаемся, — говорил он. — Вот почему я дарю тебе свою дополнительную любовь.
В глубине души мне нравилось чувствовать себя особенной — тем более после того, как мать заклеймила меня «никудышной». И все же, когда отец сравнивал меня с матерью, говоря: «Ты моя звездочка. Такого я не делаю даже с твоей матерью», — мне делалось тошно.
Наверное, какой-то инстинкт самосохранения заставлял попытаться почувствовать тело своим, потому что я начала экспериментировать с мальчиками. Мой лучший друг Кайл жил на той же стороне Рэкли-роуд, со своим отцом, Джеем Ди. Я почти не сомневаюсь в том, что отец использовал Кайла в качестве боксерской груши. А его мать все называли Курицей. Однажды, когда нам было лет по восемь-девять, Кайл показал мне журнал «Плейбой», который он нашел в шкафу у отца, и мы сняли одежду и начали робко целоваться и трогать друг друга. Когда я вспоминаю о той сцене, меня поражает ее полная невинность. Мы были детьми; моя грудь тогда была такой же плоской, как у Кайла (именно поэтому нас обоих поражали груди, которые мы видели в том украденном «Плейбое»). Ведомые больше любопытством, чем чем-то хотя бы отдаленно приближенным к похоти, мы сами не понимали, что делаем, но знали, что нам хорошо. Вначале руководила я, подражая тому, что делали со мной отец и Форрест, и Кайл был потрясен. Но мой друг тоже был любопытен, и вскоре мы начали играть в эту игру каждый день. Потом нас поймала моя мать. Она страшно разозлилась, запретила Кайлу к нам приходить, а мне сказала, что я плохая, грязная девочка.
Нам с Кайлом надолго запретили видеться. Нам даже запретили разговаривать через ограду, которая разделяла наши участки.
Именно тогда я разозлилась. До того я толком не понимала, как меняется моя жизнь, но не знала, кого в том винить. Тогда я предпочла винить свою мать. «Как она может говорить, что плохо то, чем я занимаюсь с Кайлом, когда отец и Форрест делают со мной вещи гораздо хуже?» — спрашивала я себя.
В «Паутине Шарлотты» овечка говорит Уилберу, что свиньи для нее значат «меньше, чем ничто». Уилбер возмущен и спорит, что так не может быть. «Ничто в конечном счете — предел ничтожности, — возражает он. — Ниже падать уже некуда… Если есть что-то, что меньше чем ничто, значит, ничто уже не ничего, а что-то, пусть даже разница совсем небольшая».
Каждую ночь, лежа в постели и страшась уже знакомого скрипа двери, я пыталась вспомнить то время, когда я была больше, чем ничто. Мне очень хотелось снова чего-нибудь стоить.