Лирическая миниатюра
Миниатюры пишутся из ничего. Из таких пустяковин, что мелочью пересыпаются в старой шкатулке, задвинутой в угол нижней полки комода. Овдовевшая серёжка, осиротевшая янтарная бусина, записка столетней давности… Стоит устроить генеральную — бац! — и выпадет из уголка памяти какая-то ниточка, чепуховинка, газетный клок, пуговка… И, казалось бы, что в ней, в этой пуговке? Ан нет — как из того кувшина джинн, из пустяковины этой — всплывает, разрастается, клубится, вспоминается… И вот уже касается тонко плеч, дует тихонько в ухо сквозняк прошлого.
Ну вот же — пуговица. Обычная, чёрной тканью обтянутая, от моего костюмчика учительского отвалившаяся… В тот далёкий мартовский день держалась она на честном слове, и некогда было остановиться, прихватить — минутное же дело! — нет, летела, сбивая каблуки новых ботиночек…
…Знакомо ли вам ощущение, когда что-то давнее, тяготеющее, как долгая зима, сходит с вас, тает, как сугроб — в один только день! И невыносимая лёгкость бытия подхватывает на крыло, холодок щекочет щёки, солнце из тайников сердца выплёскивается наружу… Какие-то слёзы струнами оплетают горло, и точно, совершенно точно с самого утра знаешь, что всё будет так, как задумано, — и ещё лучше, слышишь!..
Не оглянулась, но почуяла спиной шаги, услышала всего-то «здравствуйте»… но сразу провалилась в бархатную яму голоса, и куда-то вглубь нырнуло сердце, притаилось. Посметь не могла взглянуть в его сторону.
…Пишу из прошлого. Из того длинного дня весеннего равноденствия, где расточительное солнце и привольно разлившиеся лужи… Неужели не помнишь? А мне в этот день наконец блеснул свет; просто — кончилась зима.
Отчего это с утра так летелось, пелось, дышалось? Предчувствие встречи. Чуда. «Моя надоба от человека — любовь. Моя любовь, и — если уж случится такое чудо — его любовь. Но это — в порядке чуда. В чудесном, чудном порядке чуда».
После взгляда в упор гипнотически голубых глазищ, после двух пустяковых реплик, сказанных в рабочем порядке, мне уже ничего не оставалось… Ты думаешь, были пути отступления? Оказалось, что до дома два шага, оказалось, что живём мы в одном доме! А лужи оказались, как на грех, непроходимыми-необходимыми…
И вот уже стемнело, и ледком подёрнулись непроходимые лужи, и земля морозно цокает под каблучком, а я лечу, едва дыша, к первому подъезду, взмываю на девятый (кто не знает, на мне новое чёрное пальто, чёрная шляпа, чёрные ботиночки элегантного фасона, кудри вьются, а очки посверкивают!)… Звоню, вхожу, уверенная (резкая, как нате!), а у него озадаченный взгляд: немного раньше пришла, чем ожидал. Хлопочет, спотыкается о косяки, роняет посуду — вот это кино! И на экране твой любимый герой! Смеюсь! Мне легко и неловко, как никогда.
Бесконечно прекрасен в своих неловкостях — огромный, двухметровый, с непропорционально большой головой, с необычайно манким, в ресницах пушистых, взглядом…
Каким соловьём разливался ты, какие пируэты выписывал: включал восточную музыку, взвивался в лезгинке, выводил рулады дурным басом, «козлом свадебным прыгал»! И с блюдами что-то начудил, приправами заморскими сдобрил. А пальцы-то, маменька моя родимая — как у музыканта, самостоятельной сложной жизнью живут, эдакие фортеля выкидывают! А мне ничего — сижу и улыбаюсь: мели, Емеля, твоя неделя!
И подступиться-то к такой принцессе-нетдотроге не знал как, с какого боку на кривой козе подъехать — не ведал! Удивлёно брови вскинул, когда я, отряхнув крошки с юбки, легко встала: «А ты разве не останешься?» В этот момент нижняя пуговка моего пиджачка (что весь день на ниточке едва дышала!) бесшумно отвалилась, скользнула по юбке на пол. Успела заметить, быстро подняла — в карман. «А что, ты рассчитывал на такой вариант?» — засмеялась. «А вот смотри, пуговичка твоя другое задумала…»
Стояли, голову задрав, в мартовской ночи уставившись на комету — далёкую огнеглазую запятую…
А я её больше пришивать не стала, она необязательная, нижняя (без неё удобнее). Бросила в шкатулку. С тех пор и лежит. И выбросить жалко — и ни к чему не пришьёшь.