К книге
Я и все остальныеЕлена Жарикова. «И на прозрачных крыльях сна летело детство»
25%
Елена Жарикова. «И на прозрачных крыльях сна летело детство»
14

Миниатюры «Детство в 55 слов»

Там, где деревья были большие

Совсем недавно я побывала там, где деревья когда-то были большие. Въезжаешь в посёлок — в зелёные воды памяти погружаешься: там так всё сонно замерло, словно остановилась, полегла в бессилии — или усталости — суета человеческая, только одинокое недоумение в коровьих глазах да пугливое прядание конских ушей… Пустоглазы дома, пустотелы печки… всё быльём поросло, дылдою крапивной, запуталось повителью кружевною-дивной…

Колодец

Приеду — пойду зачерпнуть водицы. В детстве боялась колодца — он мне казался бездонным, ледяным, склизким, а ещё обнаружилось — там живут гадкие пиявки! А надо было ходить к нему по шатким мосткам, набирать полные ведра, от одного прикосновения к которым (морозная оцинкованная поверхность!) бегали мурашки, и потом волочить эту сладкую пиявкину водицу, дрожа жилками в слабосильных руках.

Чердак

Чердак — тайная палуба. Пахнет пылью, стекловатой, дохлятин-кой. Котята-найдёныши пищат в коробке. Ходим крадучись, чтобы взрослые не прознали. Куски старого толя, клоки старых одёжек, фуфаек-обдергаек, башмаки дырявые… Сокровища! Стоя у чердачного окна, мы воображаем себя капитанами лёгких парусников, бороздящих бескрайнюю лазурь небесных морей!.. До чего ж страшно было заглядывать в колодец двора, быть выше ласточек на телеграфных проводах!

В квартире Маринкиной бабушки

Вхожу в благоговейную тишину и душистость. Нежно-голубые панели, шторы тёмно-шоколадного цвета. Лепота расписная! Сквозь морозные тюлевые узоры падают на пол прихотливые тени. Кровать — торт со взбитыми сливками: кружевные подзоры, снежно-сладкие простыни, вышитые думочки… На это сказочное великолепие, пригорюнившись, взирала со стены васнецовская Алёнушка и жалела, что не она живет в светлой горнице, не она спит на этих перинах лебяжьей красоты.

Пластинки нашего детства

Под радиолой лежали пластинки — чёрные винилы с красными серединками. Ставим одну за другой. Пронзительный Робертино Лоретти; молодая Пугачёва, вся из ахов и охов: то «Ах, А-р-ле-кино, Арлекино!», то «Ой, хорошо»; почему-то отчаянно полюбившийся нам «Цыган на коне верхом»… Мы открываем рот за артиста и изображаем пантомимой всё, о чём поётся в песне! Артистической удали нам не занимать!

Лавочка

Лавочка для нашего дома была местом встреч, секретов, обсуждения последних новостей. Едва продрав очи, ясным утром кто-то выходил на крыльцо, озирал Божий мир и садился на лавочку. Под лавкой росли лопухи, лепились одуванчики, робко тянулась пастушья сумка. Так, сегодня поутру на лавочке грелись двое: старик, прошедший войну, и большеглазый егозливый котёнок.

Выше ноги от земли

Есть такая игра — «Выше ноги от земли». Правила помните? Водящий может ходить по земле, а игроки нет, им надо ловко передвигаться по всему, что над землёй возвышается: камни, тротуар, даже щепки подойдут. Лишь бы ноги не стояли на земле. А водящий ловит нас тогда, когда мы на одной ножке несёмся от одного островка к другому.

Секретики

Все приличные люди в детстве делали секретики и знают, какая это дорогая сердцу штука. Выкапываешь небольшую ямку где-нибудь в укромном месте (под тротуаром в самый раз), кладёшь в неё маленькое сокровище — красивый фантик, чудной камешек, старую брошку — и закрываешь стёклышком от бутылки. Засыпаешь секретик землёй, замаскировываешь кусочком дёрна или камушком, а потом показываешь!

Головастики

Наловив лягушачьей икры, мы помещали её в старую кастрюлю, которая уже полвека валялась на огороде, создавали подходящую среду обитания: тины, ряски, водицы болотной туда — и ждали. И — диво дивное! — слизистый комок икры, который, казалось, собирался испариться, растаять, превращался в стайку юрких тёмно-серых головастиков, смешных и скользких, а потом у них отрастали лапки и отпадал хвост!

«Заводилы»

В ручье можно было «заводить» мелкую рыбёшку — гольянов. «Заводить» не означает выращивать, разводить. Глагол «заводить» означает способ лова. Ручей узенький, извилистый, петлистый, с запрудками. Берём большую марлю, перегораживаем ею ручеёк, а один кто-то должен пройтись по ручью сверху вниз, шумя, шуруя ногой под прибрежными кустами. Пригонит он добычу, а ты знай вовремя поднимай марлю!

Игрушки

Полдетства я провела одна, наедине с посылочным фанерным ящиком. Там жили мои игрушки: пластмассовый заяц, медвежонок, ёжик резиновый с дырочкой в правом боку — гладкий и красно-жёлтый. Скажете, фантастическая расцветка? Но на планете детства было возможно всё: там по солнечной поляне разгуливал розовый слон, в траве стрекотал кузнечик коленками назад, а из норы выглядывал нос фиолетовой мыши…

«Однажды в студёную зимнюю пору…»

Вот папа заглядывает в морозом разукрашенное окно с новогодним подарком! И чего я тут парюсь с этими порошками и микстурками! Кроме конфет в бумажном пакете, папа вручает мне тонкую книжку Некрасова «Крестьянские дети». На глянцевой обложке — добрая лошадиная морда и мальчишеская физиономия в ушанке. Мама в который раз читает мне этот хрестоматийный кусок про студёную пору, половину слов я не понимаю, но всё равно строчки заучиваются наизусть.

Книжки

Летом как-то особенно дурманят голову книжки; их мало, у них скучные неяркие обложки, которые быстро обтрёпываются по краям, но куда, куда они уносят тебя под стрёкот кузнечиков, когда валяешься на старой железной койке, выставленной в огород по старости! Запах цветущей картошки, Робинзон в своей козьей страшной шапке, Моби Дик и озорная Пеппи Длинныйчулок!

Радость по рублю

Под Новый год, под балет «Лебединое озеро», под непреходящую «Иронию…» происходило особо любимое мною действо: на бархатную гладь дивана вытряхивались все новогодние подарки! Счастливый миг обладания горами разновсяких конфет, мандаринов из неведомого «Марокко», шоколадных батончиков и медалек! Медальки-то помните в золотинках? Ирис «Кис-Кис»? Шоколадки крохотные «Сказки Пушкина»? Батончики «Спортивные»? И особенно «Дунькину радость» по рублю кило!

Весной на огороде

На огороде. Тётя Шура передаёт через забор то смородиновый черенок, то луковицы лилий: «Сади, Васильевна, у меня этого добра вагон…» Транзистор ловит «Маяк», и на весенней волне заливается Лещенко соловьём: «И с полей уносится печаль…» Да, она уносится с ветром, эта зимняя печаль-кручина, а мы вдыхаем прель чернозёма, духовитого навоза — и легчает на сердце.

«И родина щедро поила меня…»

Первая зарубка на берёзе. Из древесной раны часто-часто, звонко-весело начинают бежать светлые капли — весенняя берёзовая кровь. Она переполнила берёзовые жилы и готова напоить нас, жаждущих прикоснуться к простому природному таинству. Я ломаю и обкусываю соломинку, и, ткнув её в белую ямку-зарубку, тяну и тяну берёзовое прозрачное молоко. И не оторваться!

Когда же?

Садик. Деревянная горка-каток. Смотрим мечтательно вдаль — туда, где синеют морские края, т. е. маячит здание начальной школы. Около неё на полянке копошатся ребятишки в коричневых и синих формах. Когда же, когда же и мы пойдём учиться на «пятерки» и шагать дружно в ряд, и носить чудесный белый фартучек с оборками на праздник?

По грибы

Во-о-от он, миленький, и не один, целая маленькая стайка! Поражённые неслыханной щедростью мира, мы падаем на коленки и с ярым охотничьим азартом ползаем, срезаем, звериным чутьём вынюхиваем каждый грибок, ахаем и снова ползаем. Коленки мокрые от росы, платок сбился на сторону, волосы в глаза… Ух ты, маслёнкино счастье! Вот и в корзиночке дно покрыто.

Вздох по запаху молока

Всё детство — тягучий неизбывный вздох по запаху молока… Он царил тепло и безраздельно в общем коридоре. Соседка выставляла в тумбочку только что надоенное, исходящее ароматами лугового разнотравья парное, живое, с теплом коровьего тела, с душистой пеной молоко. Запах дурманил голову, вплывал в двери квартирок, поил всё вокруг травяной сладостью.

А мы не держали корову.

Хорька гонять

Наше привольное царство-государство было усеяно огородами, малыми-захудалыми — и обширными-тучными. Эх, были же огородики на отшибе, словно предназначенные для того, чтобы малолетний пролаза осторожной тенью махнул через низкие перекладины изгороди. Махнул — и, как тать в нощи, лисьей повадкой, понизу, вкрадчиво, дорвался наконец до истекающей жарким июльским соком виктории… Отчего это ворованный плод так сладок?

Очередь за хлебом

Стоять в очереди — значит, перездороваться со всем посёлком, переслушать сплетни, перетереть теленовости, поохать-поахать, посетовать на засуху и дожди, на град, который опять побил картошку.

Сегодня нам посчастливилось: очередь небольшая, десятка два старушек, хлеб только что подвезли, он дышит — и нет сил, мы отщипываем и грызём духовитую корку (а дома-то влетит за обкусанную буханку!).

О недостойных медведях

Из рыжеухого медведя с подслеповатыми глазками и чугунным затылком сыпались опилки. Бог знает, кто вылепил его такого неказистого, неловкого, неумняшку. А у другого медведя — жёлто-цыплячьего окраса, бесхарактерно-мягкого — всё время отваливалось то худо пришитое ухо, то вяло приклеенная пуговица носа. Словом, медведя достойного не было. Не с кем было по душам перемолвиться.

В детском саду

В детском саду было несколько поистине мучительных для меня занятий. Мука мученическая — спать в «тихий час». Для неспящей моей души он превращался в тихую вечность. Кто-то ведь умудрялся заснуть на этих железных панцирных сетках под непрерывную болтовню бодрствующих мартышек вроде меня. Как можно терять полжизни на сон! Сопеть в детсадовскую наволочку! Дудеть в сонную дудочку!

«Город, где судьба меня ждёт…»

Зелёных качелек мало — летим наперегонки. Оседлав скамеечки, успокоенно тянем: «Письма, письма лично на почту ношу, словно…» Что значат эти странные слова — «Вологде-где-где-где…» — мы не понимали, но солист «Песняров» так нежно-соловьино выводил это «где», что мы верили сладкому тембру и повторяли вслед за ним под качельный скрип: «Город, где судьба меня ждёт…»

В стайке-сарайке

Визжат свиньи, прошныривает в уютном полумраке юркий крыс, а пацанам ничего: притащили банку клубничного варенья, кружки, маленькие шахматы, картишки, удочки — ну, всю эту мальчишескую байду, — нас не пускают: у них свои дела, повзрослевшие секреты, а нам, значит, шататься по помойкам-закоулкам с собаками злючими, быками бодучим, лепёхами, в которые, как дурак, раз — и сослепу наступишь!

После кино

О! Как высоко звёздной солью усыпанное небо! И ноги в валеночках сами летят по морозу! Я быстро-быстро перебираю ногами, сжало сердце морозной дымкой — и чувствую, что чернота неба, и мороз, и слёзный финал любимого фильма — всё придаёт мне новых сил, вбрасывается что-то в кровь, — лечу! — и скоро от морозного стремительного воздуха начинает колоть в груди.

Кикимора

В семь лет в кукольном театре мне выпала роль Кикиморы. Кикиморой быть непросто. Особенно когда хочется сыграть главную героиню — Настеньку. Эх, упущенная первая роль, чувство незаслуженно обойдённой примы! Зато в Кикиморе было что поиграть: лихорадочно-тонко хихикать, кокетничать с Лешим, быстро вертеться и мелко-мелко трясти эту нелепейшую — зелёные лохмотья на проволоке — куклу с лягушачьей усмешкой.

Летняя дорога

Лето и дорога не ждут! Обжигающе-пыльная, вязко-сухая дорога… Пусто. Знойно. Приличный народ на покосе, неприличный и босоногий, то есть мы, дни прожигает в деловитом безделии: то мы ловим краснопёрок в дальнем пруду у станции; то роем красную глину на откосе и лепим потом из неё пучеглазых кособоких кошек; то дрессируем Чернушку, то сочиняем книжки.

Чернушка

«Лопушок, лопушок!» — сказала Наташа, покачав в чашечке ладоней Чернушку. Собачонок был совсем капельный, умилительно, упоительно шёлковый, плюшевый, с тёмно-синими маслянистыми глазками. Есть не умела маленькая Чернушка, плакала тонко-тонко, спотыкалась и кувыркалась. Однако вскоре уже семенила чуточными ножками за нами, иногда останавливалась, отчаянно чесала за ухом задней лапкой, скулила (донимали блохи) и торопилась следом.

Уборка в подъезде

«Поди-ка вытряхни половички!» Собираю разномастные коврики, стараясь не дышать тучей недельной грязи. Когда-то весело-полосатые — наподобие радуги, — теперь перекочевали под дверь, под ноги гостей, немилосердно терзающих радугу сапожищами. Поблёкла радуга, и сейчас я пытаюсь вытрясти из неё въевшуюся пыль. Жалкие обрывки! Закрываю глаза, чихаю и бегом тащу этот ворох наверх. Наш корявый половик пахнет чернухиной шерстью.

Пирок!

На широкую чурку — природную скатерть-самобранку — ставится всё, что есть в печи: пирожки с зелёным луком, запашистые ватрушки, медовые оладьи…

И без того дивные яства приобретают новую прелесть: дух пирожков перемешивается с запахом мокрых дров и с ароматом молочного облака, что несут с собой мимо проходящие коровы. Так мы пируем: движения величавы, неспешны, речи витиеваты…

Заветный шкапчик

Чернила, которыми пишу, издают сладковатый аромат. Этот запах тянет за собой сквознячок памяти, словно кто-то приоткрыл створку старого белого буфета. Да, так пахнет крошечный граммофончик медуницы, если его разжевать; так пахнет старый посылочный ящик, в котором уснули мои игрушки; такой запах живёт в белом посудном буфете соседки. Сколько раз мы тайно открывали его и находили меж сказочных жестянок что-нибудь заманчиво вкусное! О, в шкапчике заветном пахло пленительно: ванилью, и корицей, и лимоном, и сухой черёмухой…

Многоуважаемый шкаф

«Многоуважаемый шкаф» Анны Семёновны казался старинным и очень дорогим. Массивный, глубокого шоколадного цвета, полированный, с малахитово-зелёным стеклом верхней боковой дверцы. Помимо шуб и платьев, в нём хранились старые, аккуратно перевязанные ленточками открытки, пачки писем и ещё какие-то невероятные фамильные ценности. За боковой узкой дверцей шкафа открывалась стопочка белоснежного, бережно сложенного постельного белья. Аккуратность этих этажей умиляла. Очень понимаю Гаева! Не шкаф — оплот прочности, вечности, основательности.

Ветреница

Я ложусь лицом к ветренице и дышу землёй. Лилейно-белый лепесток щекочет мне нос… Бестелесный, несмелый, мотыльковой породы цветок. Стебелёк тщедушен — в чём только душа держится? Сорвёшь эту ветреную неженку, только донесёшь до дома, а она уже и уснула. Если и оживёт, поднимет кремовую головку цветок, то стоит совсем мало, день-другой — и сникнет, умрёт.

Ручки на коленочках

В детском саду нас приучали сидеть на стульчике, сложив ручки на коленочках. Помню, как мы напрягаем все свои маленькие силы послушности, чтобы и спинка ровненько, и носки рядышком, и ладошки точь-в-точь как две опрокинутые лодочки на коленках с обвисшими колготками кисельного цвета. Весь мой организм ёрзал и не слушался, не желая принять такую простую и естественную для малолетнего памятника позу.

Маньки, зорьки, апрельки…

Вечером такие рулады выводят наши горячегорские тётки! Прищурившись на заходящее солнце, из-под низко повязанного платочка вглядываются в дремотную глушь какого-нибудь Осинового ложка и тянут то надрывно, то протяжно — а то частят. И вот, переваливая рыжие с белым бока, потрясая огромной головою с венцом рогов, идёт Зорька (рыжая — значит непременно Зорька или Апрель-ка!), вязнет копытами в вечной грязи проулка…

А по утрам они лежат тихими громадинами посередь дороги — и молочная тишь стоит над ними благодатным облаком.

Бегом из кино!

Лечу со всех ног! Останавливаться никак нельзя! Потому что стужа, потому что страх ночи, потому что дорожка от клуба — вниз-вниз, под уклон, сама зовёт бежать всё быстрее… мимо сгоревшего книжного, мимо снесённой больницы, мимо первого «белого дома»… а дорога всё под горочку — накатанная, словно лакированная колея, неудержимо тащит сама — и я уже качусь на новых своих валенках (а мама строго-настрого велела — не раскатывать!). Влетаю на лестницу единым махом, единым духом — и дома уже отходят ноги, горя снежными иглами, и в груди словно раскрывается тёплый цветок…

Предыдущая главаГлава 14 из 55Следующая глава