К книге
Стихи обо всемНебесная лиса улетает в небеса (небольшая поэма)
99%
Небесная лиса улетает в небеса (небольшая поэма)
75

Если лечь ногами строго на юг —

          то приснится тебе Санкт-Петербург.

Если лечь ногами спать на восток —

          то приснится тебе Владивосток.

Ну а ляжешь спать на север головой —

то придет к тебе пустынный прибой.

А придет к тебе пустая полоса —

значит дом твой улетел в небеса.

1.

Если где он и есть – этот странный летающий

          дом,

с занавеской и ветром в кровати, – лихой

          и горбатый,

то он был только там, где мы спали с тобою

          вдвоем,

как с отцом, как с сестрой, как с лисой,

          как с собакой и с братом,

через стенку с Васильевной Анной (соседкою) —

          в сердце моем.

– Я тебя не отдам, – говорил, – я тебя никому

          не отдам,

в белых брюках твоих: ни грохочущим

          грузовикам,

ни случайности глупой, ни смерти,

          ни сожравшим твой мозг лопухам,

а вот девочке – с нежною шеей и именем Аня —

          отдам.

Только слишком уж явно

лиса усмехнулась – в усы,

только были у нашей лисы два хвоста

          невъебенной красы,

только слишком уж крупная рана – на шее у Ани

          цвела,

а сегодня Васильевна Анна – соседка —

          во сне умерла.

– Ты заметил, как слишком по-русски

всю жизнь тосковала лиса? —

Улетает сегодня

лисица твоя в небеса.

2.

          …

          …

          …

          …

Не знаю, война не война, сон не сон, бог не бог,

          или просто так было надо,

но сходили, называется, за хлебушком – а ведь

          спали, никому не мешали

(я голышом в одеяле, собака на одеяле:

и ведь даже ни в Тбилиси, ни в Цхинвали).

И вдруг раскололся дом.

То ли ударило НАТО, то ли взорвался газ.

Я-то проснуться успел, но спала, как убитая,

          такса.

Разлетелись на пять кусков света, и вот уже —

          нету нас.

…смерть не смерть, дым не дым, рай не рай,

          ад не ад, дом не дом.

Каждый летит один, каждый думает о своем.

3.

Собака летит в небеса, не проснувшись,

          и сновидит сладкую думу:

хорошо я устроилась – не зовут меня

          на притравку,

на охоту не тянут – чтоб лису пошугать,

          погонять,

а то схватит лисица меня,

понесет, как слюнявый тапок

(за синие горы, за темные реки, за смеркающиеся

          леса),

буду я в лисьих зубах болтаться, как мертвая

          тряпка,

мордой своей по ромашкам, летящим навстречу,

          стучать…

Я же лечу и думаю: вот порвали мне, суки, шавку,

где же теперь я буду Чуню мою искать?

– Ведь любил я тебя, моя Жучка, мой Мухтар,

          Белый клык и Барбос,

за то, что так сладко и чудно – всё в тебе

          и сплелось, и срослось,

за глупые взгляды, и трусость, и за ухо твоё —

          на бегу,

а за мертвое раны и брюхо я тебя не люблю

          (не могу).

Что я буду – понимаешь – представлять?

Ухо к носу, лапы к брюху приставлять?

Как тебя окучивать? —

Хвостик в попу вкручивать?

Для взлетевших в нашу даль

хвостик – лишняя деталь.

Руки – на юге,

Уши – на севере…

Как же мне тебя любить,

чтобы мне поверили?

В общем, война не война, сон не сон, смерть

          не смерть, жизнь не жизнь, дым не дым.

Каждый летит в пустоту, каждый думает,

          что любим.

4.

(К слову сказать, мне всегда казалось, что в любом стихотвореньи, в самом важном слове есть какой-то лишний слог. Например, вот слово «столтворенье» (беру от фонаря, с потолка). В уме, в подглазной тьме оно слышится именно так. А вытянешь всю строфу на бумагу: и понятно, что надо писать «столпотворенье». Лишний слог – это «по». По-временить, по-любить, по-вы-по-ласкивать. И ты всё, конечно, потом переделаешь, заменишь это слово на близкое или подвинешь другие – и все вроде бы хорошо, но ты-то знаешь: что там, в тумане, в твоей голове, на ничейной полосе, в небесной какой-то параллельной стихотворной России лежала и лежит настоящая строфа, – та, с лишним слогом. Которого как будто не слышно. Которого – просто – нет. А здесь – есть. Потому что не бывает на русском языке нужных слов. И слог «по» – это тоже лишняя деталь. Всё как и было обещано.)

Как мы станем умирать, умирать,

мы пойдем друг друга на небе искать,

голубками толстенькими по небу лететь

(у меня в зобу – веселая жизнь,

          у тебя во рту – веселая смерть),

а в масштабе – как Россия и Польша:

ты поменьше голубком, я – побольше.

…Вдруг я вижу: это что – за ремешок?

Это Чуня, мой прозрачный дружок.

Ты теперь как целлофановый мешок,

вся видна от кровотока до кишок.

И хотя я не так себе представляю момент

          умиранья

(ну не быть мне в послесмертии тем же):

– Если хочешь, – предлагаю, – на прощанье

(я побольше сгустком света, ты поменьше),

мой туман с твоим туманом погуляет

над проснувшейся Москвою, как и прежде?

– Давайте! – отвечает собака.

А сама уже тает и тает.

Удивительно все-таки глупая сука.

5.

…Полетим на юг Москвы посмотреть —

          как там Оленька здоровая живет,

полетим с тобой на запад посмотреть —

          как там Ирочка счастливая живет,

и на север полетим посмотреть,

          как там Сеня с Сашей в Питере живет,

Рома, Настенька и Светочка живет

(у меня уже такой большой живот,

что осталось только несколько минут) —

ну живут – и слава богу, что живут.

А собака уже тает и тает.

…Мне тут снилось однажды:

          далекий израильский дом,

(всего-то пять дней мы и были с тобою вдвоем),

ты мне всё говорил: ты же темный,

          как кошкины сны,

потеряешься в городе этом, найдет полицейский,

          а ты только «мяу» да «ы-ы».

Даже улицы, где ты прописан, ты не знал

          и, уверен, не знаешь.

А ну отвечай – ведь не знаешь?

И я отвечаю: – Не знаю.

…но зато я узнал, сколько было в нас

          волчьей любви…

Пять уж лет как проснулся,

а я только «мяу» да «ы-ы».

А еще я запомнил (при жизни) – дом в Москве

          и заснеженный дуб:

много было в доме этом – рук ее и губ,

девять лет одно лишь дело

было у нее:

тело женское, большое,

тело белое твоё.

Ты любила это тело, глупая и нежная,

только где же твоё тело, тело твое прежнее?

Девять лет меня хотела, молодела, старилась

(но лисе такое дело никогда не нравилось):

трубки разные во рту, лейкемия белая,

лебедь белая моя, что же ты наделала?…

Но когда один человек уходит, выздоравливает

          или повесился,

другой человек через несколько лет собирает

          в мешки оперенье его,

все шмотье: белоснежные крылья, пальто

и штаны —

и выносит на лестницу,

и спускается к мусоросборнику – и на сердце его

          легко.

          …На помойке выпал снег,

          и бомжей обрадовал:

          у лисы любимых нет,

          ей они без надобы.

          Как от них лиса устала,

          и во сне не рассказать:

          четырех сторон ей мало,

          надо пятый свет искать.

          Но прощаясь говорила

          (я точнее говорил):

          – Тех, которых я любила,

          я действительно любил.

– Дорогой автоответчик, ты прости меня

          за ложь,

(ты потом на человечий сам меня переведешь).

Ни английский я не знаю, ни на русском не пою,

я на ломаном туманном тут с тобою говорю.

Жили-были эти люди, неродная мне семья,

я надеюсь, снова будет кто-то счастлив без меня.

Длится долгое свиданье,

слез прощальных – полон рот.

– Дорогие, до свиданья,

здравствуй, жопа, Новый год.

6.

Кстати о Новом годе. Вышеозначенный Ромочка мне однажды написал (а я тоже его любил, по-своему):

«Дима, здравствуйте.

Я просто хотел сказать, что во втором варианте вашего предыдущего стихотворения есть на один фрагмент пазла больше.

И вот о чём я только что подумал.

Это как в старых, ещё советских, детских конструкторах, которые нам так часто дарили под новогодние праздники, – там всегда на одну железяку больше. Как проклятье какое.

И вот ты сидишь, как дурак, собираешь механизм, завинчиваешь болтики, следуешь чертежу-схеме, а всё равно ничего не получается. И тогда – крутишь, вертишь то, что должно было быть идеальным (потому что таким было задумано) – жизнью, любовью, не знаю, ну богом, если он есть. А вместо этого у тебя в руках – сам не понимаешь что.

Сейчас почти четыре утра, поэтому вряд ли смогу толком объяснить, что имею в виду, и буду надеяться, что вы понимаете мой лепет.

(…естественно, лишняя деталь не в том стишке, просто дописанная строфа, как мне показалось, „подкидывает“ её во вселенную стихотворения.)

Понимаете?»

– Конечно, нет.

Потому что в смерти – не в постели:

ни втроем не будешь, ни вдвоем.

Каждый погибает, как умеет,

каждый умирает о своем.

А собака уже тает и тает.

7.

…А под нами уже разлеглась, без границы,

          прекрасная осень,

август-сентябрь, Россия, Париж и Мадрид:

они засыпают, а думают, что плодоносят,

у них от твоих причитаний – во рту

          и в подвздошье – болит.

Но потом – на всеобщих ветвях – непременно

          затеплится глобус

новогодний, дешевый, поддельный, китайский,

          земной.

…По личным небесным дорогам несется

          небесный автобус:

ты чужой Париж не трогай – он прощается

          с тобой.

8.

…Едет автобус, трясется, летит и гудит

(собака свернулась в чужой переноске – и спит),

на сиденьях автобуса пять человек,

          как эмигранты, сидят

(пьют просроченный йогурт и призрачный

          пряник едят).

А за быстрыми окнами – только туман да кусты

(почему другие кресла – интересно мне —

          пусты?).

– …Женщины ищут своих мертвых мужчин,

а мужья своих жен не ищут, —

говорит Гаретовский Н. И., мой покойный

          учитель живого английского языка.

– Для мужчины смерть как прыщик,

сковырнешь и все: пока!

А для женщин все иначе – им важны

          воспоминанья

жизнь из них уходит долго – словно пена

          в мыльной ванне.

Вот и Анна Васильевна в толстом носке

(что сидит на переднем сиденье и так некрасива),

ты всю жизнь провела в ерунде, в молоке,

а ведь тоже, наверно, считала, что была

          безответно любима?

– Да, – отвечает Анна Васильевна, —

женщины ищут своих мужей, а мужчины

          своих мертвых жен не ищут,

ищут других – живых, помоложе.

Бедная, тетя Нюра, в каком ты прекрасном платье

смотришь с своей фотографии, на ту что лежит

          в прихожей —

старую, в темном халате, в упомянутых глупых

          носках

(но с такой же нежной сердцевинкой,

как и тридцать лет назад).

Помнишь, Коля, эти ноги?

Как рукой их раздвигал?

Как капризничал с резинкой,

Как расстегивал ширинку?

(…много-много лет назад)

Больше, Нюра, не хотят.

Ведь закончились притирки,

и закончились придирки:

разлюбил и расхотел…

А умерший мальчик, каких-то неполных

          семнадцати лет,

несущий на заднем сиденье тяжелый цветочный

          бред,

говорит непонятно кому (и уж лучше бы

          мальчик – пел):

– О эта тяжесть мужского тела, напруженная

          ключица,

синяя жилка бьется, то ли ящер он, то ли куница,

(прижми его крепче, Нюра, он щас улетит

          как птица).

Не удержала, дура: вот он вырвался – и улетел.

…Но если вдруг они все замолчат

и перестанут плакаться, как дети,

они почувствуют, что через них сейчас

(как через нас, живых, пять-шесть секунд назад)

проходит розовый и серый ветер.

И серый ветер – всех печальней нам,

а розовый – счастливей, чем мы знали.

И в этом больше одиночества, чем там:

когда нас не любили и бросали.

– Это очень легко проверить, – говорит

Гаретовский, глядя в автобусное стекло, —

когда при жизни провожаешь из дома

          человека на поезд,

и вдруг понимаешь, что завтра не будет завтра,

и вдруг понимаешь, что прежним он уже

          никогда не придет, —

вот тогда на тебя накатывает такая печаль

          и такая нежность, что хочется плакать,

и гладить его по макушке, и повторять:

           «Идиот, идиот…»

(оскорблять людей, когда любишь, —

          особая доблесть:

через грубость и нежность – жизнь через нас

          поет).

– Это очень легко проверить, – говорит Анна

          Васильевна в одиноком носке,

я любила тебя, я купала тебя в молоке,

я стирала тебе портки, я вдыхала твою рубаху,

и теперь – даже после смерти – я твоею рубахой

          пахну.

– Это очень легко проверить, – говорю я самым

          простым

из всех своих голосов, самым простым на свете:

– Если где он и был, этот дом, превратившийся

          в дым,

то он был только там, где сквозь сердце мое

          проходил,

через бывшее сердце мое – серый ветер

          и розовый ветер.

Предыдущая главаГлава 75 из 76Следующая глава