А я-то думал, всё, что останется от меня —
быстротечная майская муть, светло-зеленая слава,
но все что останется здесь – ваши глупые имена,
которые я разбрасывал горстями налево-направо.
…Мать носила его с трудом, держала его взаперти,
думала: вот же неугомонный, надо Иосифу всё
рассказать,
а он стучался в нее будто в дверь, просился войти
(а может, наоборот, боялся – просился
не выпускать).
– А может, я не хочу быть ни мальчиком,
ни девочкой,
а хочу быть, допустим, белкой? —
говорил он то ли с собою, то ли с розовой
пуповиной
(впрочем, вряд ли он видел, какого она там цвета):
– Может, я хочу быть кроликом – на целую
половину?
А может, я хочу быть столбом ослепительно
белого света,
стоящего вверх, уходящего в небеса?
…А мать говорила Иосифу: Я любила тебя
и поэтому
пусть у него будут твои голубые глаза.
Но что мы знаем о том, что ждет нас еще – впереди?
…в этом смысле мне нравится, как сказал один поэт про другого поэта (будем считать, имярека): «Его стихи напоминают обращение Сталина к народу в первые дни войны: братья и сестры – одновременно царское слово (лукавое) и растерянность человека».
– Да, потрясающее определение.
…Сухое и жаркое лето… Неизвестность, тревога, пышная зелень Москвы, свобода от гнета, – и никто не знает, будет ли через четыре года (и чья?) победа.
А стихи – это есть первые дни войны.
Поэтому давайте соизмерять масштаб, чтоб потом
не хныкать
(и чтоб по углам не хихикать – тоже давайте
соизмерять масштаб),
потому что все, что ты сделал не так: лживый
фильм, ужасную книгу —
всё в слабоумных тапках вернется к тебе назад.
…Но женщина – между тем – напружинившись
как сиреневый куст,
все-таки выталкивает ребенка и думает: «Господи,
как хорошо»:
наконец-то можно лечь на живот и так полежать
чуть-чуть,
на сдувшемся животе, пока молоко – не пришло.
А ребенок – пока еще не настали последние дни
войны
(и нам есть еще кого выбирать и есть,
кого обнимать)
чувствует свой пупок и вытягивает из большого
мешка судьбы
самую кареглазую, близорукую, как и мать…