К книге
ЛейтенантГлава 14 Командующий
54%
Глава 14 Командующий
14

Две недели между брандерами и Макаровым я потратил на одно-единственное дело, и дело это снаружи выглядело как разговоры.

Разговор с Огарёвым — за картой, вечером, как бы о брандерной ночи: а ведь как удачно вышло, Владимир Семёныч, что мы той ночью ходили парой и что «Расторопный» знал наш курс наизусть; а ведь возвращающимся из дальней разведки такой же пары у своих берегов нет; а ведь самое битое место всякой разведки — последние мили до дома, на рассвете, когда уголь к концу, люди никакие и противник знает, куда ты идёшь. Огарёв слушал, мрачнел и заканчивал мои мысли сам — это он умел лучше всех моих здешних знакомых.

— Стало быть, ждать их надо не у дома, — сказал он на третьем моём «а ведь». — У дома их ждёт японец. Ждать надо в стороне, откуда японец не ждёт никого… — он повёл пальцем по карте и остановился сам, без подсказки, почти там же, где останавливался мой палец на этой карте за сутки до того, в одиночестве. — Вот тут. Со стороны рассвета. У них солнце в глазах будет наше.

— Запишите, Владимир Семёныч. Это отрядная мысль просится.

— Просится, — согласился Огарёв и посмотрел на меня со своей кривой ухмылкой. — Заметьте, Андрей Николаевич, до чего удобно с вами думать: думаешь вроде сам, а выходит — как у вас. Фокус когда-нибудь покажете?

— Никакого фокуса. Я просто заранее знаю, что вы умный.

— Тьфу, — сказал Огарёв удовлетворённо, и мы сели чертить.

Разговор с начальником отряда — это уже вёл Огарёв, своим сорванным голосом, со своей бумагой: предложение о порядке встречи возвращающихся разведчиков парой дежурных миноносцев в назначенном квадрате. К бумаге была приложена схема. Схему чертил Дитерихс — у мичмана оказалась рука чертёжника, — а думали над ней мы втроём, и от «огарёвского захода» в ней была преемственность, видная всякому: тот же принцип, что у атаки из тёмной полосы, только вывернутый к обороне. Встречающая пара ждёт не там, где ждёт противник, — мористее точки рассвета, со стороны солнца.

Начальник отряда бумагу прочёл, схему оценил и наложил резолюцию, которой я в этом веке уже наслушался: «полезно; по возможности». По возможности. Возможность, как всегда, должна была наступить после первой крови.

Я записал это без злости — злости на «по возможности» у меня не осталось ещё с циркуляра. Машина не виновата, что она машина. Виноват тот, кто знает расписание поездов и не успевает к стрелке. Я успевал: до стрелки оставалось двенадцать дней, и у меня в запасе был человек, который умел превращать «по возможности» в «исполнить». В запасе не у меня лично — у всей этой эскадры, у крепости, у России на этом театре. Просто из всех перечисленных одно я знал точно: никто, кроме меня, не понимал пока, до какой степени всё здешнее будущее стояло на одном немолодом человеке в простом пальто — и на тридцати четырёх днях его календаря.

Человек ехал к нам через Сибирь со скоростью двадцать вёрст в час.

Тем временем война напоминала о себе ежедневно, мелким и не мелким. Двенадцатого крейсера выбегали на перестрелку с подошедшим Того — полчаса грома с дальней дистанции, без решающего; в тот же день пришла дурная весть: «Внушительный», прижатый у Голубиной бухты крейсерами Дэвы, затоплен своей командой. Командир счёл себя отрезанным, открыл кингстоны и свёл людей на берег, не приняв боя. Отряд ходил чернее тучи, и суд над этим решением шёл по всем кают-компаниям. Я в него не лез. Мой бухгалтер видел в потере своё: миноносец шёл один, без пары, без поддержки, и решаться командиру пришлось в одиночку. Для моей проповеди о парах эта потеря была аргументом страшной силы, и я ненавидел себя за то, что бухгалтер отметил это раньше, чем человек отгоревал.

Письмо матери я в те дни получил и перечитал трижды: она писала, что молится, что Машенька вырезает из газет всё про Артур и завела альбом, и что в Кронштадте по церквам служат молебны о флоте. Альбом. Где-то на другом конце земли девочка-гимназистка клеила в альбом газетные строчки про мою войну. Я написал в ответ полстраницы — что жив, что служба идёт, что миноносец наш ходит хорошо, — и впервые добавил отдельно для Машеньки два слова про то, как выглядит зимнее море на рассвете. Пусть в альбоме будет хоть строчка не из газет.

Пары мы с «Расторопным» тем временем отработали до автоматизма — благо «по возможности» не запрещало учиться. Трижды выходили на рассвете в свой квадрат, мористее точки восхода, и трижды «встречали» условных своих: расхождение, опознание, прикрытие отхода. На третьем выходе Жилин опознал «своего» за четыре мили по манере дымить. Я записал в книжку: готовы. Не хватало одного — приказа, который превратил бы учение в службу.

* * *

Двадцать четвёртого февраля, с утренним поездом, в Порт-Артур приехал Макаров — и я, стоявший в тот час на стенке Восточного бассейна по делам погрузки, видел исторический момент так, как его не видел ни один из моих учебников: со спины, через головы, мельком.

Утро было серое, с мокрым снегом, и снег этот таял, не долетая до земли, — день как день, ничем не отмеченный в небесной канцелярии. Меня всегда занимало в исторических датах это: их будничная погода. Внутри учебника день приезда Макарова набран жирным. Внутри самого дня шёл снег, у пристани ругались из-за места две шаланды, и часовой у пакгауза маялся зубом.

На вокзале гремел оркестр. Толпа — офицеры, чиновники, дамы, нижние чины, китайцы-зеваки — стояла плотно, как на крестном ходе. Из вагона вышел невысокий плотный старик с раздвоенной бородой, в простом пальто, оглядел всё это великолепие — и, по рассказам очевидцев, поздоровавшись с начальством, спросил первым делом не о парадных вещах, а о доке: готов ли кессон для «Цесаревича». После чего сел в коляску и уехал не в отведённую резиденцию, а в порт.

Подробности дня расходились по эскадре со скоростью, какой не знал ни один семафор, и обрастали в пути живописными деталями: где-то Макаров уже снял с должности трёх интендантов, где-то собственноручно пробовал на зуб уголь, где-то обещал выпороть подрядчика. Я слушал и отделял правду от фольклора без труда — правда была у меня тридцать лет как законспектирована. Но самый фольклор был симптомом: эскадра сочиняла себе командующего, по которому стосковалась, — деятельного, скорого, грозного к тыловым и своего к строевым. Сочиняла и тем самым обещала ему слушаться. Половина макаровских реформ, если по-честному, держалась на этом авансе.

К полудню эскадра знала о новом командующем три вещи. Что флаг он поднял не на броненосце — на «Аскольде», крейсере, который ходит, а не стоит. Что в доках он был раньше, чем в штабе. И что инженеров и мастеровых он привёз с собой два вагона, а бумаг — один портфель.

На «Сторожевом» новость обсуждали за обедом, всем железом сразу — перегородок наш камбуз не признавал. Зарубин высказался в том смысле, что командующий, который начинает с дока, — это командующий от бога; Дитерихс цитировал «Рассуждения по вопросам морской тактики» страницами, к месту и не к месту; Михеев, подавая, сиял молча, как самовар. Скепсиса не держал никто. Я слушал и думал, что эскадра за один день получила то, чего я не мог ей дать всеми своими тревогами: веру в верх. Низы у неё к февралю уже были, теперь становился верх.

К вечеру случилось четвёртое, и четвёртое стоило первых трёх: «Ретвизан» сняли с мели. Подготовка шла неделями, прилив был расчётный, Макаров тут был ни при чём и сам бы первый это сказал — но корабль, две недели сидевший у всех на глазах калекой, пополз с банки в гавань в день приезда нового командующего, и эскадра выдохнула: знак. Я не верил в приметы. Я верил в совпадения, которые работают лучше приказов, — а это совпадение за один вечер сделало для духа эскадры больше, чем месяц реляций.

— Везучий, — сказал Зарубин за ужином, и в его устах это было целое богословие.

— Везучий — это который готовился, когда другие спали, — проворчал Огарёв. — Вон, Андрея Николаевича спросите. Он по этой части у нас первый.

— А я скажу, — неожиданно встрял Дитерихс, у которого от событий дня горели уши, — что нам всем теперь стыдно жить по-старому. Вот увидите: через неделю эскадра будет выходить в море. Вся. На эволюции. Помяните моё слово!

— Помянем, мичман, — сказал Огарёв. — Особливо если на тех эволюциях нас с вами не утопит какой-нибудь энтузиаст маневрирования. Эскадра год от стенки не отлипала, у неё повороты, как у свадебного поезда.

Я промолчал. Про человека с раздвоенной бородой я знал то, чего не знал никто за этим столом: что везения ему отпущено тридцать четыре дня и что отсчёт пошёл сегодня. В моих книгах этот срок стоял непреложно, как камень, и весь мой год, вся моя зима, все мои сети и тревоги были, если честно перед собой, только подступами к этой одной дате. Тридцать первое марта. Я смотрел на ликующую эскадру и держал своё знание, как держат на весу полное ведро. Не расплескать. Донести до дела.

* * *

Смотр миноносцам Макаров устроил на третий день — если слово «смотр» вообще годилось для того, что он устроил.

К смотру отряд готовился сутки — и готовился наоборот: не красили и не скоблили, а наоборот, прятали поглубже всё парадное. Слухи с больших кораблей донесли уже, как новый командующий смотрит корабли: краску не хвалит, спрашивает дело. Огарёв, послушав слухи, распорядился коротко: «Ничего не наводить. Показываем, как живём». Решение было рискованное и единственно верное — как большинство огарёвских решений.

Никакого фронта, никаких белых перчаток. Командующий пришёл на отряд утренним катером, с одним флаг-офицером, влез на «Выносливый», потом на «Властный», спускался в машины, щупал котельную обмуровку, разговаривал с кондукторами — с кондукторами дольше, чем с офицерами, — и задавал вопросы, от которых вытягивались не по уставу, а по существу: сколько часов держите полный пар, чем заделываете трубки, когда последний раз стреляли миной и куда она пошла. Командир «Властного» — лейтенант Карцов, однофамилец моего полтавского минёра, к которому я так и не привык, — вышел после этого разговора, по слухам, мокрый, как из бани, и счастливый, как именинник: командующий нашёл его машину «приличной». Слово «приличной» отряд к вечеру носил, как кокарду.

До «Сторожевого» он добрался к полудню. Поднялся — мы встретили по форме, — оборвал рапорт Огарёва на втором предложении («это я читал, дальше»), прошёл к аппаратам, к орудиям, заглянул в машину к Зарубину и вышел оттуда удовлетворённо-хмурый, что у него, как мы уже поняли, было высшей оценкой.

У минного аппарата он задержался. Спросил кондуктора — не Дитерихса, кондуктора, — который из аппаратов стрелял по брандеру. Старик показал. Макаров тронул трубу рукой, как трогают лоб лошади, и сказал «добро» — и кондуктор наш после этого «добро» неделю ходил так, словно его причислили к лику.

А у самого трапа командующий вдруг повернулся ко мне. В упор, со своим знаменитым прищуром, от которого, по мемуарам, потели жандармы и министры.

— Маринин?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Это вы — лейтенант с сетью.

Это не было вопросом, и отвечать я не стал — стоял смирно. Макаров рассматривал меня секунды три, как рассматривал час назад котельную обмуровку.

— Доклад о поимке мины я читал, — сказал он. — Дельно написано: без геройства, с пеленгами. Так и пишите впредь. — И, уже взявшись за поручень: — Тревоги ваши полтавские тоже читал. Почему «ночных» вычеркнули?

Секунду я решал, что дороже — гладкость или правда. С этим человеком вопрос решался сам.

— Не я вычеркнул, ваше превосходительство. Вычеркнули там, где слово «ночных» нервировало.

— А. — Макаров не удивился. Он, судя по всему, знал эту механику лучше моего. — Ну, теперь не нервирует. Теперь бодрит.

Полсотни человек на палубе «Сторожевого» запоминали этот разговор для внуков. А командующий уже шёл к трапу и уже у трапа, натягивая перчатку, спросил — без перехода, в пространство между мной и Огарёвым:

— Чья мысль — встречать разведчиков парой со стороны солнца?

Пауза вышла короткой, но содержательной. Огарёв сказал: «Отрядная разработка, ваше превосходительство», — и это была правда. Я сказал: «Командира, ваше превосходительство», — и это тоже была правда. Макаров посмотрел на нас обоих по очереди, и в прищуре его мелькнуло что-то очень понимающее.

— Отрядная, — повторил он. — Хорошо, когда мысль отрядная: её не жалко исполнять. Схему вашу я видел у начальника отряда — с резолюцией «по возможности». — Он договорил уже с трапа, не оборачиваясь, тоном, каким диктуют писарю: — Объявите: возможность наступила. Пары встречи — с завтрашней ночи. Расписание — мне на стол к вечеру.

Катер отвалил. Огарёв посмотрел ему вслед, потом на меня, и сказал с чувством, негромко:

— Вот так это делается, Андрей Николаевич. Учитесь. Двадцать лет служу — первый раз вижу, чтобы «по возможности» умерло за восемь секунд.

— За восемь секунд оно умерло у нас на палубе, Владимир Семёныч. А готовилось к смерти две недели — вашей бумагой, дитерихсовским чертежом и тремя учебными выходами. Командующему осталось только подписать готовое. На том и стоит вся его скорость: он подписывает готовое, а у кого не готово — у тех он спрашивает, почему.

Я учился. Я смотрел вслед катеру с такой жадностью, что глазам было больно. Тридцать с лишним лет я читал об этом человеке; теперь он прошёл в трёх шагах, спросил о моей схеме и убил резолюцию, на которую у меня не было управы. Так работал Макаров, и так предстояло работать с Макаровым: не пророчествами, не записками через головы, а готовыми отрядными мыслями, положенными там, где он ходит. Он ходил везде. В этом был мой шанс — и шанс этой эскадры.

И ещё одно я унёс с того получаса, и это одно было важнее всего. Он молодой. Не по годам — по ходу. Пятьдесят пять лет, борода в седине, а по трапам бегом, и мысль бегом, и от него на корабле оставался след, как от свежего ветра в задраенном отсеке. После его получаса наша палуба ещё час разговаривала вполголоса, торопливее обычного, и кондуктор у аппарата дважды без приказа протёр и без того сухую трубу — заразился спешкой, которой минуту назад не было. Тридцать четыре дня, говорили мои книги. Я смотрел на этот свежий ветер и впервые за зиму чувствовал не страх перед датой, а злость на неё. Хорошую, рабочую злость, какой хватает надолго.

* * *

Назавтра, двадцать пятого, с темнотой, в дальнюю разведку к островам уходили двое: «Решительный» и «Стерегущий».

Команды на разведку расписывал штаб, и в этой росписи не было ничьей злой воли, обычная очередь. Я знал из книг, что очередь ляжет именно так, и всё равно, читая приказ, испытал короткое глухое сопротивление материала: до последнего часа теплилась дурацкая надежда, что новое расписание перетасует и эту колоду. Не перетасовало. Большие узлы держались своего.

Приказ привёз с берега вечерний катер, и я прочёл его через плечо Огарёва, уже зная каждое слово: осмотреть острова, выяснить базирование миноносцев противника, к рассвету вернуться. Подписи, время, два названия. Бумага как бумага — таких за войну будут сотни.

В моих книгах эта бумага была некрологом.

Я ушёл с ней — мысленно — на ют и там, в одиночестве, проделал упражнение, которое за зиму стало моей главной гимнастикой: разложил будущее на то, что менять нельзя, и то, что можно. Нельзя: выход состоится, встреча с четырьмя истребителями состоится, бой состоится — это большие узлы, их не сдвинуть, не выдав себя и не сломав всю разведочную службу. Можно: чтобы у боя был свидетель с минами; чтобы отрезанные знали, что к ним идут; чтобы у японцев на третьем часу драки появилась причина оглядываться через плечо. Расписание встречи, подписанное Макаровым, превращало «можно» в «приказано», и большего попаданцу не даёт ни одна книга.

— Встречающей парой по новому расписанию заступаем мы с «Расторопным», — сказал Огарёв, складывая приказ. — Квадрат — по схеме, время — с пяти утра. Андрей Николаевич, вы у нас глазастый и невыспавшийся, стало быть, как всегда. Прошу на мостик к четырём.

— Есть к четырём.

Огарёв ушёл распоряжаться. А я остался на юте и смотрел, как в густеющих сумерках вытягиваются к выходу два низких силуэта — первым «Решительный» под брейд-вымпелом Боссе, за ним «Стерегущий», — как прошли они створ, как растворились в сером.

С «Решительного», проходя, нам отмахали ручным семафором: «до встречи». Обычная меж миноносцами вежливость; сигнальщик ихний и не знал, как читалось это на нашем мостике этой ночью. До встречи. Так точно, братцы. В том и замысел.

На «Стерегущем» уходили в ночь лейтенант Сергеев, ещё один лейтенант, мичман, инженер-механик и сорок восемь нижних чинов, из которых я знал по именам четверых — тех, чьи фамилии в моих книгах стояли в самом коротком на свете списке: «спасены японцами». Остальных списков история не оставила — только братскую цифру.

Сергеева я знал и лично — шапочно, по отрядным делам: серьёзный, исполнительный, в командирах без году месяц, с того же января, что и вся эта война. Третьего дня мы курили рядом на стенке, и он расспрашивал про брандерную ночь — дельно, по-штурмански, про пеленги и дистанции. Я отвечал и не знал, куда девать глаза. Есть особый род мерзости в том, чтобы смотреть на живого человека через его некролог; за зиму я научился с этим жить, но привыкнуть не привык и надеялся не привыкнуть никогда.

Я стоял и провожал их, как не провожал ещё никого в обеих жизнях: с ненавистью к собственному знанию и с холодным, выверенным за зиму расчётом против него. Расписание встречи подписано командующим. Квадрат выбран по моей схеме, мористее точки рассвета, со стороны солнца. Пары заступают с пяти. Всё, что могла сделать арифметика, было сделано; остальное предстояло делать железу и людям, и я был теперь, слава богу, не пророком при этой истории — я был железом и людьми.

В четыре утра я поднялся на мостик. Ночь стояла серая, мглистая, с зыбью от зюйда.

«Сторожевой» и «Расторопный» снялись тихо, без огней, и легли на курс к своему квадрату. Машина стучала ровно. Михеев принёс чай и не ушёл — встал у обвеса, рядом, молча: его барометр показывал бурю. Жилин на крыле уже врос в свой сектор. Дитерихс доложил с юта о готовности аппаратов голосом человека, который этой ночью не намерен промахиваться. Я проверил всё, что проверялось, — связь с «Расторопным», ракеты, прогретые орудия, — и встал к биноклю.

Где-то там, у островов, уже разворачивались домой два миноносца, и навстречу им, отрезая от Артура, выходили из мглы четыре японских истребителя, которым в моих книгах было отведено по странице, а «Стерегущему» — по главе.

Пять ноль-ноль. Квадрат. Стоп машина — дрейфуем, слушаем. Зыбь толкала в скулу, мгла лежала ровно, и где-то за ней, в получасе хода, лежала точка рассвета, на которую выйдут — должны выйти — двое наших.

Ждём.

Посмотрим, что им отведёт эта ночь.

Предыдущая главаГлава 14 из 26Следующая глава