К книге
И ты это виделАРНОЛЬД И БУБИ Фронтовая быль
97%
АРНОЛЬД И БУБИ Фронтовая быль
32

Посвящаю моему сыну Эмилю

I

Буби (Шмуэль, или Самуил) Цейтлин был известен многим в послевоенной Риге. Это был смелый человек с большим сердцем и открытой душой, готовый заступиться за каждого, обиженного властью, людьми или судьбой. 

Время, казалось, не оставило на Буби своего разрушительного отпечатка. Он оставался в нашей памяти неизменно одиноким холостяком неопределенного возраста — низкорослым, худым, всегда в одной и той же поношенной старой кожанке и кепке, прихрамывающим после фронтового ранения, с неразлучной палочкой. У него пронизывающие серые глаза и с губ никогда не сходит грустно-лукавая улыбка. Буби и юмор — тоже неразлучны. Его разговор — сплошные хохмы. В Риге он был любимцем еврейского общества, человеком-легендой, олицетворяющим свой город, подобно одесским персонажам Бабеля. Накануне приезда Буби в Израиль, в 1974 году, в местной русской газете «Наша страна» появилось следующее лаконичное объявление: «Наш Буби прибывает сегодня из Вены в 2 часа ночи». И все бывшие рижане знали, о ком идет речь, — это приезжает Буби (Шмуэль) Цейтлин, и в аэропорту в Лоде его встречали сотни людей. 

Впервые я встретился с Буби в начале 60-х годов на новогоднем вечере у наших рижских приятелей. Было уже за полночь, играла негромкая джазовая музыка, кто-то танцевал, все мы были слегка навеселе, и тут Буби стал рассказывать нам эпизод из своей жизни, навеянный новогодними воспоминаниями далекого прошлого.

— Так вот! — начал он, обращаясь к нам, группке молодежи, стоявшей в прихожей. — Если всё уважаемое начальство тут в полном сборе и все молчат, то позвольте мне вам кое-что рассказать. Ничего от лукавого, все принимайте за чистую монету, без балды! Что порой может случиться в жизни, того не придумаешь никакой самой буйной фантазией. Вот такое случилось со мной и нашим соседским мальчишкой Арнольдом, другом моего детства. Хотите верьте, хотите нет — это ваше дело. Сейчас, действительно, такое не случается. Это будет вам новогодняя история, только слушайте и не перебивайте, вопросы потом. 

И так до глубокой новогодней ночи мы с изумлением слушали его рассказ, связанный со столь необычайным стечением обстоятельств и столкновением человеческих судеб, что потом я не раз искал встреч с Буби и расспрашивал его о подробностях и деталях своеобразной жизни довоенной Латвии 20—30-х годов. Вернемся, однако, к самому рассказу Буби. 

— Началась эта история в Риге в 1927 году, когда мы переехали с улицы Реймерса на Лачплеша, 21. Мне было тогда семь лет, и в первый же день приезда мне повстречался на лестничной клетке блондин-юнец из соседней квартиры — наша дверь была как раз напротив его двери. На следующий день мы уже стали друзьями и познакомили наших родителей. Мой отец был особенно доволен тем, что нам достались такие приличные, добропорядочные и спокойные соседи. 

Это была старинная немецкая семья по фамилии Рейншюссель — местные родовитые прибалтийские немцы. Они жили в этом доме очень давно, по крайней мере, еще со времен Первой мировой войны. Арнольд и его сестры Зиги (Зигрит) и Элеонора здесь и родились. Отец их — скромный чиновник, работал бухгалтером, а мать, сколько я ее помню, вечно стряпала и хлопотала на кухне. У них в доме всегда что-то варилось, жарилось, парилось… 

С ними жил еще племянник Курт, двоюродный брат Арнольда, внешне очень похожий на Геринга — типичный ариец-блондин, забияка, борец и боксер. 

Их бабушка, бывшая фрейлина при дворе императора Вильгельма II, была всеми почитаемой, знатной особой, настоящих «голубых» кровей. В их гостиной во всю стену висела написанная маслом картина «Въезд кронпринца Вильгельма II в Иерусалим», и бабушка с гордостью говорила, что та стройная, расфранченная «медхен» слева, на переднем плане, — это именно она. Эта картина была реликвией, а связанные с нею всякие придворные истории о паломничестве бабушки вместе с германской императорской свитой в святые места были их семейной гордостью. 

Зажили мы с Рейншюсселями добрыми соседями, не раз ходили к ним в гости, встречались за семейным столом, отмечали вместе их Рождество, Новый год, праздновали дни рождения детей. 

Буби Цейтлин. 1941 г.

В канун новогоднего праздника, когда Рейншюссели затаскивали на третий этаж огромную елку и украшали квартиру, у нас, детворы, задолго до праздника уже начинало подниматься настроение, мы предвкушали вкусный праздничный ужин и беззаботное веселье. 

Начиналось у них Рождество с того, что их отец останавливал детскую возню за столом и, убедившись, что все сидят строго на своих местах, зажигал на елке свечи. Это были самые торжественные минуты. Гостиная превращалась в волшебный замок. Огни елки яркими бликами отражались в полированной мебели, как в зеркале, серебром переливался серпантин, повсюду на полу были рассыпаны разноцветное конфетти. Глаза у детей от возбуждения и огоньков свечей сверкали, как у волчат. Вся детская компания была в нарядных костюмчиках, все прилизаны, приглажены. 

Мы с братом Элей сидели рядом с Арнольдом, высоким, голубоглазым, краснощеким мальчуганом. Он — в коротких вельветовых брючках, светлой рубашке и, как все остальные, аккуратно, коротко подстрижен и расчесан на пробор. 

Младшая красивая Зиги (это была моя тайная симпатия) и высокая полная Элеонора — обе с длинными косами, по-школьному туго заплетенными с яркими лентами, держались вместе. Вокруг нас, детворы, хлопотали мать Арнольда и бабушка, приносили и уносили разные чудесные блюда с приятно пахнущими, щекочущими нос, яствами, просили кушать и не стесняться, спрашивали, не добавить ли чего-нибудь еще; словом, ничего лучше и придумать нельзя было. 

Я от природы довольно сухой человек, всякие там эмоции и сантименты не в моей натуре. Но к ним в квартиру я всегда входил с каким-то чувством благоговения, как в театр или музей. Поражали удивительный порядок и чистота. В книжных шкафах и на открытых полках, словно солдаты в строю, выстроились сотни дорогих книг, большей частью редкие старинные фолианты в кожаных переплетах. Для каждого ребенка здесь был предусмотрен свой уголок для занятий. В квартире было пять комнат, и в каждой все на своих местах, каждая вещь будто бы срослась со своим местом. 

Я очень любил листать с Арнольдом интересные книги и журналы, иллюстрированные яркими картинками. Мы читали по очереди, проглатывали массу невероятных историй и приключений. Не выходя из их гостиной, мы в мыслях пересекли с ним все моря и континенты, бывали разбойниками, пиратами и мушкетерами, терпели кораблекрушения и открывали новые страны… 

Арнольд был на год моложе меня, но это был на редкость смышленый парнишка, с ним можно было беседовать на любую тему, он многое знал и мог часами рассказывать, никогда не повторяясь. Впрочем, я отвлекся. 

Так вот, рождественский праздник был в разгаре. Наевшись, дети поочередно начинали выступать: кто декламировал, кто пел, иной даже читал свои собственные стихи. Здесь существовало единственное правило: выступить должен был каждый и за это он получал заранее заготовленный приз. Затем мы начинали громко звать Деда Мороза. 

Улыбающийся отец вставал из-за стола — будет Дед Мороз, будет и мешок с гостинцами-подарками. Переодевшись в Деда Мороза, отец Арнольда бывал очень весел, от души шутил, в праздники он всегда был балагуром, охотником до смешных выдумок. Никогда не скажешь, что этот человек всю жизнь занимается скучным бухгалтерским трудом. Он водил хоровод вокруг елки, разыгрывал призы, раздавал награды, а мы, дети, кто во что горазд горланили: 

О! Tahnenbaum! О! Tahnenbaum!

Wie grüп sind deine Blätter!

Du blühst im Winter,

Wenn es schneiht

Und in dem Sommer,

Wenn die Sohne scheint…

О, елочка, елочка! 

Как зелены твои иголочки! 

Ты в зелени зимой, 

Когда снежит, 

И летом, 

Когда солнце светит… 

Да, приятно вспомнить…

Безоблачным было небо нашей детской дружбы. 

II

После ульманисовского переворота в 1934 году[164] вышло специальное постановление о национальных школах. Дети национальных меньшинств отныне могли учиться либо на своем языке, либо на латышском. Таким образом, я как еврей не мог больше учиться в немецкой школе. И мои родители перевели меня в еврейскую школу № 10 на улице Лазаретес с обучением на иврите. Арнольд же с Куртом продолжали учиться в немецкой гимназии "Bezen Kommerzschüle" на улице Валдемара, где ныне расположена Латвийская академия художеств. 

Хоть мы и оставались добрыми соседями и даже продолжали иной раз бывать друг у друга в гостях, но между нами уже пролегла невидимая тень от зловещего дыма Рейхстага[165] и еврейских погромов в Германии. Да и наши школьные формы уже как-то не вязались одна с другой — моя темно-синяя бархатная шапка с бело-голубой лентой, на которой был вышит яркий магендавид — шестиконечная звезда, с его нововведенной формой, похожей на форму гитлерюгенда[166] — короткие черные вельветовые гольфы до колен и легкая блузка-безрукавка со свастикой. 

Вместо былых безобидных приключенческих книг теперь у Арнольда появился большой атлас, где он помечал все немецкие колонии в Африке. Он был страшно зол, что его Германию так урезали после Версальского договора, что она просто задыхается и будет вынуждена силой вернуть утраченные пространства и былое величие. Теперь он стал мечтать о подвигах и военных походах. Арнольд был напичкан романтическими историями о Нибелунгах[167], Зигфриде[168], его кумиром стал Бисмарк[169]. Из него уже сформировался маленький слепой фанатик, заядлый немецкий патриот. 

Мне было неудобно при нем упрекать всех немцев из-за Гитлера и его нацистской банды, а он никогда не упоминал гитлеровские речи, пропитанные антисемитским ядом, бреднями о «мировом заговоре евреев» и пр. Тем не менее, мы оставались хорошими знакомыми и в последующие годы, и даже после того, как рижские гимназисты-немцы объединились в полувоенную скаутскую организацию “Flatfinder" («Искатель просторов»). Под видом скаутских занятий и проведения досуга для молодежи немцы устраивали в Межапарке военно-спортивные игры и состязания, обучались стрельбе, фехтованию, приемам борьбы и бокса. Латышские власти Ульманиса об этом, понятно, знали, но смотрели сквозь пальцы, чтобы не раздражать могущественного соседа — гитлеровскую Германию. 

Тогда же и начались потасовки между еврейскими ребятами, трумпельдоровцами-бейтаристами[170] из нашей школы, и немецкими гимназистами, обычно кончавшиеся кровавыми драками или поножовщиной. Бывало, мы всем классом уезжали в Межапарк на футбол или другие игры, но без ножа или финки там было не обойтись. И мы, и немцы устраивали друг другу в городе засады, подкарауливали небольшие компании в темных углах, стреляли из рогаток, били стекла. 

Арнольд, однако, не принимал участия в этих драках, и мы лично не враждовали. Он не любил улицу и избегал хулиганов из их скаутской организации, предпочитая свой уютный уголок-столик у белой кафельной печки и полку с книгами. Арнольд всегда был поглощен чтением, вел дневник, писал стихи, рассказы, он мог бы стать, наверное, хорошим журналистом или писателем. Но вскоре наши жизненные пути совсем разошлись 

В 1936 году мы разъехались по разным адресам. Помню, говорили, будто бы хозяин нашего дома проиграл в карты свой шестиэтажный особняк, а новый владелец так по-бешенному взвинтил квартплату, что все старые жильцы разъехались. С тех пор мы с Арнольдом стали лишь «шапочными» знакомыми. Кивнем, бывало, головой при редкой случайной встрече и расходимся в разные стороны. 

В 1939 году Рейншюссели по призыву нацистов репатриировались в Германию, и семья Арнольда осталась в моей памяти лишь как приятное воспоминание детства. 

* * *

В первые дни войны, 25–26 июня 1941 года, Рига кишела, как муравейник. Вовсю отступали советские воинские части, в спешке эвакуировались учреждения, в панике уезжали жители. Взрывались бомбы, откуда-то доносилась стрельба — была полная неразбериха. И вот в этом хаосе прохожу я как-то днем по улице Миера и вижу знакомый профиль — Арнольд! Я оторопел, быстро подошел к нему и окликнул: 

— Арнольд! Как ты попал сюда? Что ты здесь делаешь? 

— Нет, нет, извините, я спешу, вы меня с кем-то путаете… — невнятно пробормотал он по-латышски. 

Он был одет в штатское, в руке держал велосипед "Latvello" и куда-то торопился. Увидев меня, он растерялся, затем стремительно вскочил на велосипед и, не оглядываясь, укатил. Было ясно, что он хотел, как можно скорее, отделаться от меня. Позже я узнал, что немцы в тот день выбросили десант, именно вблизи этих мест, у старого латышского кладбища — большую группу диверсантов. Я остановился на мгновение в растерянности, не зная, как поступить — побежать сообщить властям, да и где их было искать в такой неразберихе и панике. Я все-таки хотел было погнаться за Арнольдом, но тот как-то мигом скрылся из виду, должно быть, завернул в какой-то двор. А тут объявили тревогу, завыла сирена и опять началась бомбежка. 

Не стану рассказывать, как я вырвался из горящей Риги, с какими приключениями добрался до города Горького[171] и как жестоко расправились фашисты с моими родными — это уже, к сожалению, всем известная трагичная история. 

Но для меня настоящая война фактически началась 13 ноября 1941 года — в тот день я был мобилизован в армию. В Гороховецких лагерях тогда формировали Латышскую дивизию[172]. В большинстве, конечно, там были евреи, латышей, особенно поначалу, было мало[173]. Нас наскоро обучили, кое-как вооружили и оттуда вскоре перебросили на Калининский участок фронта. Так я оказался у станции Осташково Старорусского района. Кто был тогда в Первой ударной армии, тому эти названия о многом напомнят. Уже был конец марта 1942 года, но все еще стояли трескучие морозы, мели и завывали настоящие русские метели — в тот год стояла на редкость суровая зима. Мы сидели в активной обороне. К контратаке готовились и мы, и немцы. 

Как-то раз, когда уже стемнело, в нашу землянку спустился комиссар полка и сказал: 

— Ребята, поймали трех «языков», нужен переводчик. Есть среди вас кто-нибудь, кто прилично по-немецки «шпрехает»? Надо этих фрицев хорошо потрясти. 

Переводчиков в нашей землянке нашлось сразу несколько. За каждый допрос переводчику полагалась пара лишних пачек махорки, иногда перепадала буханка хлеба или другой харч — словом, покрутишься переводчиком у начальства в штабе — не прогадаешь. Я тоже вызвался в переводчики — у меня с немцами были свои счеты. 

— Сиди, Абр-р-рам, — наверное, ты знаешь только свой евр-р-рейский, — съязвил комиссар, особенно налегая на картавое «р». — У меня уже были такие переводчики. 

— Как хотите, вам виднее, я только хотел помочь. 

— А откуда вы знаете немецкий? — спросил он сухо у высокого худого русского парня, заросшего щетиной и грязью, но все еще сохранившего следы былого интеллигентного облика. 

— Я окончил филологический факультет Ленинградского университета, немецкое отделение. 

— Хорошо, это подойдет, собирайтесь в штаб. 

— Не повезло, Цейтлин, не повезло, упустил «пайку», — подтрунивали надо мной в землянке, когда переводчик с комиссаром ушли. 

«Дурачье, вы дурачье, что мне вам объяснять, — подумал я про себя, — скажи им, что я учился в немецкой школе и у нас дома говорили только по-немецки, так они, чего доброго, еще подумают, что я “шпиён”. Тут много не надо, раз — и к стенке, поди потом доказывай им…» 

Мы потушили коптилку, сменили на ночь дозор и улеглись. Опять кто-то идет, открывает дверь, отряхивает снег. Смотрим, снова комиссар и с ним ленинградец-переводчик, светит карманным фонариком. 

— Рядовой Цейтлин, вставай, прошу сюда! Зажгите свет. 

— Посмотри, ты сможешь прочесть и понять эти документы? Они вроде написаны старонемецким шрифтом, мы их нашли у пленных. Он развернул стопку бумаг. Я посмотрел, полистал — обычный готический шрифт. 

— Ну, конечно, это же проще простого. У нас каждый ребенок это прочитает. У нас в Латвии только по такому немецкому шрифту и учили в школах. 

— Хорошо, одевайся! Некогда возиться… мать вашу так, всякие тут переводчики, — и он еще добавил такую трехэтажную фразу, которую не буду воспроизводить из приличия. 

Привели меня в большую землянку к командиру нашего артполка. Он носил три шпалы в петлицах и на рукавах — это звание подполковника (тогда еще не было в Красной армии погон). Поздоровался командир со мной за руку, спросил, откуда знаю немецкий, предложил закурить и велел как можно скорее перед допросом расшифровать записи, а сам занялся какими-то бумагами и топографическими картами. Я, понятно, сразу приступил к делу. 

В землянке расположился штаб, тепло, горит электричество, непрестанно звонит телефон. Сидят тут несколько лейтенантов, адъютант, комиссар, принимают рацию, приказы, вызывают рассыльных; вокруг землянки человек 10 несут вахту. Я дымлю, углубляюсь в чтение, рукопись примерно на 200–300 страницах, а мне дали на это не более часа. Пока содержание идет пустяковое — какие-то любовные письма, стихи, — сплошная лирика, но читаю подряд каждый лист, может быть, это шифровка. Читается легко — чертовски знакомые каракули, мне кажется, некоторые из них я даже где-то видел: «Да это же, черт возьми, почерк Арнольда!» Меня словно обухом ударило по голове. «Это же его дневник и его переписи Нибелунгов!» Только теперь до меня дошло, что это Арнольд попался к нам в плен. Но я тут же сообразил, что не могу сказать начальству об этом, что знаю его, — это было бы просто опасно для меня самого — поди объясняй им эту историю. 

— Здесь ничего интересного нет! — докладываю я командиру полка, бегло пролистав до конца все записи, — это какая-то семейная хроника и личная переписка. Разведданные можно будет получить только в ходе допроса. Я готов. 

— Хорошо, сложи бумаги. Введите пленных и начнем! — распорядился командир, обращаясь к одному лейтенанту. 

— А вы (это относилось ко мне и к комиссару) усаживайтесь поудобней, поближе к столу. 

Ввели трех высоких, здоровенных немцев и среди них — Арнольда. Я углубился в бумаги, чтобы не встретиться с ним взглядом, не выдать себя. Впрочем, меня бы тогда, наверное, и родная мать, будь она жива, не узнала — я был с длинной рыжей бородой, заросший слоем грязи и копоти, в замызганной телогрейке и ушанке. 

Арнольд окинул землянку безразличным, пустым взглядом и уткнулся в землю. 

— Ну что, довоевались? — поприветствовал их командир и сказал, обращаясь ко мне: 

— Передайте им, что, если они хоть малость соврут, нянчиться не будем, вздернем в два счета к чертовой матери… и так далее. 

Я постарался как можно точнее передать его угрозу и предложил командиру начать с крайнего. Это был Арнольд. Я подозвал его поближе. Он был в мундире, но уже без шинели. Застукали его с какими-то катушками телефонных проводов — он был связным и принимал передачи из немецкого штаба. Меня об этом предупредили, и я знал, что следовало из него выуживать. 

— Военнопленный! — начал я строго, не поднимая, однако, головы. — Ваша фамилия? 

— Келлерман, — последовал негромкий ответ. 

— Имя? 

— Ганс. 

— Место рождения? 

— Кельн. 

— Профессия? 

— Штудировал право. 

— Где? 

— Там же, в Кельне. 

— Чин ваш? 

— Ефрейтор. 

— В каких частях служили? 

— В пехоте. 

— Имеете ли специальную военную профессию? 

— Нет, военной профессии не имею. 

— Ну, вот что, хватит врать! Вас, кажется, предупредили, чем это пахнет! — выпалил я, и собственный голос показался мне каким-то чужим, неестественно огрубевшим. — Имейте в виду! Наша разведка располагает исчерпывающими сведениями о каждом из вас в отдельности, и если сейчас вы чистосердечно не признаетесь, то немедленно после допроса будете расстреляны. Так вот, слушайте. Нам известно о вас персонально следующее: ваша фамилия — Рейншюссель, имя — Арнольд, вашего отца зовут Теодор, родились вы не в Германии, а в Латвии, в Риге, в 1922 году. Нам известны даже улица и номер квартиры — Лачплеша, 21—4. Мы знаем не только о вас лично, но и о ваших родителях, что они ежегодно ездили в Тильзит продлевать германское подданство, и даже о вашей бабушке, фаворитке императора Вильгельма II, что она умерла в 1939 году, когда вы из Риги эмигрировали в Померанию. Ваша бабка тогда от волнения скончалась в порту на трапе парохода «Штойбен». Да и все остальное для нас не секрет… 

Арнольд побледнел, как полотно, на его лице не осталось ни кровинки. Казалось, этот здоровяк-верзила вот-вот упадет. А я вошел в такой раж, что уже не замечаю недоуменного взгляда командира, в нетерпении ожидавшего перевода моей тирады. Мы договорились, что он будет задавать вопросы мне, а я их буду переводить пленным. Но я уже совершенно этого не придерживался и продолжал: 

— Имейте в виду, мы предупреждаем вас в последний раз! Нам слишком многое известно о всех вас троих, знайте, что ваша жизнь теперь исключительно в ваших собственных руках! Ну как? Будете говорить? 

— Да, я расскажу, только сохраните мне жизнь, — пролепетал Арнольд. 

— А вы приготовьтесь! — пригрозил я двум остальным, прервав Арнольда. 

Арнольд, как говорится, «раскололся», как стеклышко. Он был, оказывается, радистом, хоть и невелик чином, но шифровал и передавал команды о дислокации и перегруппировках частей — это тогда командованию немало пригодилось. Он рассказал, кроме того, что на этом участке фронта против нас действуют в основном курляндские немцы — прибалтийские фольксдойче[174], среди них много обмороженных, они очень страдают тут от непривычных холодов. В заключение он снова спросил, оставят ли его в живых после этих правдивых показаний. 

— Ваша жизнь не представляет для нас никакой ценности! Посмотрим! — продолжал я над ним измываться, — послушаем, как другие будут разговаривать. 

Допросы окончились глубокой ночью. Я был совершенно без сил. Уже до этого не спал несколько ночей подряд — всё тревоги и подъемы, то бежим к орудиям, то опять вахта. 

— Уведите пленных, утром переправьте их в лагерь, только примите все необходимые меры предосторожности! — приказал командир сопровождающим, а мы еще надолго остались анализировать материалы допроса, готовить отчет командованию. 

— Что будет с ним? — мучили меня угрызения совести. Переправлять пленных сейчас очень опасно. Немцы простреливают все наши подходы. У нас с тылом поддерживается связь только через единственную дорогу. Попадут под горячую руку и уложат их, как пить дать, «при попытке к бегству». Ну и пусть! Это им будет за моих родителей и сестру! Но тут же другой голос мне возражает: «…но это же Арнольд! Розовощекий Нольдик! Видела бы его сейчас его мама!» И на меня, будто видение, устремляются добрые глаза, и я уже слышу ласковый голос на лестничной клетке: “Bubi, mein lieber Knabe, hier ist ein frischer Kuchen…" («Буби, мой милый мальчик, вот тебе свежий пирожок»). 

Нет, я не сделаю этого! Пусть надо мною будут смеяться как угодно, я все равно никому из наших этого не расскажу. Да они это и не поймут, только засмеют меня за сентиментальность. 

После того что немцы совершили, каждый из наших солдат готов был любого немца растерзать на куски и, наверное, был бы прав. Но я должен сопровождать моего фрица до самого лагеря, спасти моего «Бисмарка». Пусть он когда-нибудь, если выживет, расскажет об этом своей сестре Зиге и маме… Пусть они знают, вспомнят, что был такой Буби… 

— Товарищ командир полка! — обратился я официально. — Разрешите мне сопровождать пленных, я полагаю, что смогу еще кое-что выжать из них по дороге. 

— А не устал ты, Цейтлин? Может, отдохнешь? Сегодня ночью опять качать фрицев будем, теперь ты будешь все время у меня работать в штабе. Молодцом трепал их и раскалывал. Здорово это у тебя как-то получается. Но если хочешь, иди, только не задерживайся, время, сам понимаешь, какое… 

После короткого отдыха к шести утра нас подняли, дали двух конвоиров, и мы повели пленных. Буран улегся, взошло солнце. Пальба вокруг прекратилась, было непривычно тихо, слышался только скрип сапог идущих впереди немцев. 

— Стой! Перекур! — остановил я их. — Reinschüssel! Zu mir! (Рейншюссель! Ко мне!), — окликнул я Арнольда, шедшего впереди колонны. Он вяло подошел и остановился в нескольких шагах. В глазах его застыл испуг — наверное, подумал, что здесь их будут расстреливать. Но я теперь мог говорить с ним о чем угодно, мои товарищи-конвоиры не понимали по-немецки ни слова. 

— Шкура! Посмотри мне прямо в глаза! Может, узнаешь? — выпалил я ему и снял ушанку. 

Он остолбенел, смотрю, с ним делается чуть не припадок, губы что-то лепечут, голова трясется. Он меня вчера так и не узнал. 

— Bubi. Das sind Sie, Bubi… 

— Да! Это я, тот самый Буби! Запомни, субчик! Если выживешь, передай своим маме и папе, чтобы они каждый день ходили в церковь и ставили свечку за милую душу их старого соседа Буби, если я к ним сам не доберусь. Скажешь им, что, не будь я сегодня твоим сопровождающим, так вон там, внизу, под оврагом, ты бы сейчас растянулся со своими товарищами на долгий ночлег «при попытке к бегству» и имел бы хороший шанс передать лично привет своей бабушке. Учти, у нас не берут в плен, мы сами чуть ли не в окружении. Я знаю, что вы там творите в оккупации, как убиваете всех наших без разбора — от мала до велика. Мне бы сейчас самый раз рассчитаться и уложить всех вас троих за мою мать, отца и сестру. Ты ведь их хорошо помнишь, Арнольд? Помнишь? Скажи! 

Он стоял бледный, безжизненный, как провинившийся школяр. 

— Но я хочу, Арнольд, спросить тебя только об одном перед тем, как сдам вас часовым в лагерь. Скажи мне, но только честно, а вот окажись я у тебя в плену, ты бы тоже меня так спасал? А? — и я впился в него взглядом в ожидании ответа. 

— Почему ты молчишь? Мы же с тобой ходили в одну школу, учили одни и те же предметы, вместе справляли праздники. Что же с вами Гитлер сделал, отчего вы стали у нацистов, как послушные скоты? Почему ты молчишь?

— Понимаешь, Буби, — наконец произнес он после долгой паузы, со страхом поглядывая на конвоиров, — ты же сам знаешь, как немцы относятся к евреям. Что бы я мог тогда сделать? Нас обоих бы расстреляли… Ты же знаешь, я всегда уважал тебя… 

— Ладно, я все понял, что с тебя взять. Ты мелкая шкура, хоть вон какой вымахал — прямо Зигфрид! Иди, но запомни: выживешь — молись день и ночь, что повстречался тебе в России под Старой Руссой, у озера Ильмень, твой старый сосед Буби… 

Буби Цейтлин и Давид Зильберман Хулон. Израиль, 1989 г.

* * *

Где-то в конце 50-х годов я случайно узнал, что Арнольд Рейншюссель пережил советский лагерь и обосновался в Западной Германии, в Мюнхене. Он стал пацифистом и примкнул к крайне левому движению сторонников за бескомпромиссный мир и разоружение. Его имя тогда промелькнуло в печати в связи с беспорядками, вызванными демонстрациями против американских баз в Германии. 

Записано со слов Буби (Шмуэля) Цейтлина,

Рига, 1968 год

Предыдущая главаГлава 32 из 33Следующая глава