К книге
И ты это виделЯМА В ПАВЛОВИЧАХ Вспоминает Евгения Гуральник. Часть I
9%
ЯМА В ПАВЛОВИЧАХ Вспоминает Евгения Гуральник. Часть I
3

Я вам расскажу о яме… Я выползла оттуда одна. Мне суждено было жить, остаться единственным свидетелем и поведать о случившейся трагедии. 

Родилась я на Украине, в Новоград-Волынске[3], и к началу войны в 13 лет окончила шесть классов. 

4 июля 1941 года вся наша многочисленная семья на двух подводах в длинном обозе новоград-волынских беженцев направилась на восток — прочь от наступающего врага. Не доезжая до пылающего в огне Житомира, мы попали под сильную бомбежку. Всем приказали бежать в лес, подальше от шоссе. Немцы отбомбили, и стало сравнительно тихо. Мы вернулись к нашим тяжело нагруженным лошадям. Собрались все, кроме отца — он все не появлялся… 

Мы ждали его у дороги, много раз обегали все окрестные чащи, осматривали еще и еще раз все ямы, канавы, строили всевозможные догадки о причинах его исчезновения. Лишь после войны я узнала, что, заблудившись в лесу, отец пошел в противоположную сторону и оказался у своих, в другой части Житомира. Затем, уже в Кривом Роге, ежедневно искал нас в толпах беженцев, ждал у пристани и там же, на берегу, вскоре скончался от горя, полагая, очевидно, что мы все погибли при бомбежке. 

Целых три дня мы провели в Житомире в ожидании и поисках отца. Это потерянное время нас и погубило. Оставаться далее было бессмысленно, и проселочными дорогами мы пустились в дальнейший путь. На третью ночь добрались до местечка Павловичи[4], где позднее на моих глазах разыгралась кровавая трагедия. Мы подъехали к первому же дому в начале села — там жили евреи. Лошадям нужно было дать передохнуть, а утром решено было ехать дальше, на Киев. На рассвете Яша, муж моей сестры Зины, первым поднялся и хотел было пойти к лошадям в поле, но тотчас же вбежал назад в страшном смятении — приближались немецкие мотоциклисты. Все попрятались по погребам. Мы припали к окнам. 

Поднимая тучи пыли, колонна немцев на мотоциклах с оглушительным ревом и скрежетом остановилась в начале села, почти рядом с нашим домом. Дочь моего брата Дина хотела было перебежать улицу, чтобы предупредить нас, но в этот миг вскочивший с сиденья мотоциклист сбил ее с ног. Подбежали еще несколько немцев и все вместе начали избивать ее. Увидев это, ее мать кинулась на помощь. Немцы набросились и на нее, продолжая избивать обеих резиновыми дубинками и сапогами, сбили с ног, топтали почти безжизненные окровавленные тела. Кругом стоял оглушительный лай собак. Это была наша первая встреча с немецкими фашистами. 

Вскоре немецкие мотоциклы вновь взревели, и колонна направилась в сторону станции Фастов[5], оставив за собой столб пыли и ужас в наших душах. Мы подобрали с дороги бесчувственные тела родных, а остальные наши спутники-беженцы собрались во дворе посоветоваться — ехать ли дальше и куда, или же оставаться здесь. Большинство решили вернуться в свои родные места: если умирать, так у себя, в своем доме. Мы с мамой и сестрой остались в Павловичах, а брат с семьей и весь обоз повернули обратно. 

Прошло несколько дней. Начала устанавливаться новая власть. Постоянного немецкого гарнизона в Павловичах не оставили, но зато систематически стали наезжать каратели, это были сущие изверги. Создали управу и полицию, которые заняли бывшее здание сельсовета, расположенное в центре селения. Выбрали старосту, нашлись и полицаи из числа местных негодяев и подлецов. Мне хорошо запомнился один из них, полицай Иван Горпыно. Сегодня он преспокойно проживает в Попельне[6], в 10 километрах от Павловичей, во вновь отстроенном собственном доме. Горпыно, правда, отсидел небольшой срок, но по хрущевской амнистии 50-х годов[7] был досрочно освобожден (возможно ли вообще прощение убийце?!). 

Помню, пришел Иван Горпыно к нам в Павловичи на праздник Шукес (Кущей)[8] осенью 1941 года и говорит Яше, мужу сестры: 

— Пойдем ко мне в дом, ты хороший портной, будешь обшивать мою семью, а через неделю вернешься. 

С тягостным чувством мы расстались с Яшей — не подчиниться было нельзя. Прошла неделя, наступила пятница, эрев шабат — канун субботы, а Яши все нет. 

— Пойди, Женя, за село, посмотри, что с Яшей, его должны были уже отпустить, — сказала мне мать. — Что-то на сердце у меня тяжело. 

Я внешне не была похожа на еврейку. В чужом городе меня не знали, и потому я не носила обязательную для евреев белую повязку с шестиконечной звездой. Я направилась к хутору Горпыно, за селом, но только перешла мост, вижу ужасную картину: привязанного к подводе Яшу, в одном нижнем белье, окровавленного, избитого. Я остановилась в оцепенении, не зная, то ли кричать о помощи, то ли бежать назад к матери со страшной вестью. А Яша совершенно обессиленный спотыкался и падал, а лошади, подгоняемые подвыпившими мужиками, рысью волокли его в Попельню. Там на площади Яшу повесили. Горпыно и его дружки заявили немцам, что он, мол, коммунист. 

Вскоре каратели стали приезжать почти ежедневно. В первый свой приезд бандиты выстроили всех мужчин-евреев, вызвали раввина[9], кантора[10], резника[11], вывели лилипутов, певших в синагогальном хоре, и тут же, недалеко от синагоги, над обрывом реки, расстреляли. Тела их камнем падали с обрыва в воду, и по реке еще долго тянулись кровавые следы. В тот же день расстреляли всех школьников, евреев-комсомольцев — выдал их бывший учитель… 

Машины с карателями, как правило, приезжали внезапно. Эсэсовцы в сопровождении местных полицаев молниеносно оцепляли дома евреев, хватали всех без разбора и везли на расстрел. 

Однажды мы с сестрой оказались на улице, когда страшная машина заехала в наш двор. Мы с Зиной бросились к уборной, влезли в дыру и, еле держась за изгаженные бревна под стульчаком, зависли над вонючей жижей. Один из карателей с силой рванул дверь и тут же захлопнул, не заметив нас. А маму и беременную родственницу соседки, которая перед самым началом войны приехала с дочкой из Биробиджана[12] к своим родным на Украину рожать, схватили и куда-то увезли. Всех захваченных бандиты не успели расстрелять, и на третий день они еле приплелись домой. 

В другой приезд каратели загнали всех евреев в большой сарай и приказали раздеться догола. Я ни за что не соглашалась раздеваться, влезла в солому и истошно кричала. Мама, заламывая в отчаянии руки, умоляла полицая отпустить меня, предлагая — пусть взамен ее расстреляют тут же на месте. 

— Мы ждем приказа, — равнодушно отвечал полицай. 

Так мы сидели взаперти несколько часов в ожидании смерти. Наконец приехал на мотоцикле каратель-эсэсовец, что-то шепнул стражникам, и нас голых стали выгонять из сарая и строить в колонну по двое. Было воскресенье, базарный день. Нарядные местные жители в ярко вышитых сорочках и сарафанах не спеша направлялись к церкви, а нашу «голую» колонну через село погнали к центру. Толпа ротозеев с визгом бросилась смотреть на это небывалое зрелище — раздавались смешки, хихиканье, циничные шутки. Вдруг немец остановил нас и приказал всем замолчать. Мы прижались друг к другу, затравленные существа, окруженные враждебной толпой. Эсэсовец прошелся перед нами, внимательно осмотрел строй, выровнял наши босые ноги в линейку, подождал минуту, а затем рявкнул: «Разойдись!» В мгновение колонна превратилась в голое столпотворение и, подгоняемые гиканьем и свистом толпы, мы как безумные бросились по домам. 

Через две недели снова нагрянули немцы и местные полицаи. Всех евреев выгнали на базарную площадь. Офицер-эсэсовец, комендант Попельнянского района, заговорил, обращаясь к нам. Один из полицаев переводил на украинский: 

— Для вас, евреев, здесь будет организована колония. Вы будете здесь работать, и мы привезем сюда еще несколько эшелонов с евреями из других областей рейха. Вас нужно кормить. Снимайте урожай — хлеб, овощи, копайте картофель, свеклу — за это будете получать питание, и никто вас не тронет. А затем добавил: Я подчеркиваю, это будет ваша собственная колония! Когда уберете урожай, мы дадим вам на зиму хлеб и другие продукты в достатке. Как видите, все зависит только от вас и от вашего усердия. Работайте! 

Все собравшиеся охотно согласились выполнять любую работу На следующий день первая большая группа приступила к полевым работам. Вскоре к нам стали прибывать группы евреев из Варшавы, Луцка, Ровно, Бердичева и других окрестных мест. Положение как будто нормализовалось, словно самое трагическое уже было позади, а не предстояло. Так продолжалось пару месяцев. 

Наступили осенние праздники Рош-Ашана[13] и Иом-Кипур[14]. Синагога была разрушена, и евреи собрались в одном частном доме. Мужчины молились, а заплаканные женщины, каждая по-своему, просили у Всевышнего ниспослать хороший год и избавление от всех бед и невзгод. 

Каждое утро колонны евреев, все — от мала до велика, направлялись в поле, где добросовестно работали — ведь сам комендант Попельни обещал сохранить нам за это жизнь. За работу давали лишь по литру перегона (снятое молоко) в день, но все наивно верили, что с окончанием осенних работ мы получим на зиму муку, зерно и картофель. А пока приходилось ходить по деревням и обменивать на продукты остатки вещей, еще уцелевших после многочисленных грабежей во время облав. Многие оставляли себе лишь легкую одежду, а надвигалась сырая холодная осень. 

Как-то раз мы пришли после работы за положенной порцией перегона, но вместо бидонов увидели лишь приколотую к гвоздю бумажку: «Жидам капут! Жидам перегона не дают!» Это постарались местные «активисты», отпрыски черносотенцев[15] и петлюровцев[16], с нетерпением ожидавшие случая избавиться от нас и поживиться нашим добром. Однако через несколько дней из Попельни приехал комендант и нам снова стали выдавать обещанную порцию перегона. 

Работа приближалась к концу. По утрам начались заморозки, поле покрывалось серебристым инеем. Наступил ноябрь. Пришел новый приказ: нужно выкопать для свеклы большой кювет — яму глубиной в три метра, длиной сорок и шириной два с половиной метра. Приказ есть приказ, надо копать. 

Наступили холода. Земля смерзлась, в открытом поле дул пронизывающий ветер. Рядом с нашим полем было расположено польское кладбище, все лето туда свозили людей на расстрел после облав. 

— Что-то не нравится мне эта яма, уж очень она большая, да и свеклу у нас никогда не хранили в земле, все больше в подполе да в амбарах, не к добру это, — кряхтя, твердила мама, с трудом отбрасывая лопатой смерзшийся ком земли. 

Так непрерывно 10 дней мы копали эту яму. К 10 ноября огромный ров был готов. 

— А зачем привезли эту новую лестницу к яме, разве нельзя сбрасывать навалом? И чего туда ходить! И когда, наконец, свеклу возить будем? — взволнованные женщины засыпали одними и теми же вопросами бездушного усатого украинца, который выводил нашу группу в поле. 

— Когда скажут, тогда и будете возить, а пока делайте свое дело, чистите свеклу! — отделывался он приказом сделать то или другое. Мы закончили и это задание, никакой работы, в сущности, не было. Несколько дней нас перебрасывали группами с места на место. То найдут нам какую-то работу в сарае, то на складе или скотном дворе. 

Но вот настало 25 ноября. Стемнело, было около 4 часов вечера, все сидели по домам, только что пришли с работы. Вдруг, как всегда внезапно, к полицейскому участку подъехали три машины с эсэсовцами — карательный отряд. На рукаве у них была белая повязка с черной свастикой — я их тотчас узнала. Не заходя в полицию, они мигом разбежались по разным сторонам села. Одни бросились занимать посты на подходящих к Павловичам дорогах и мостах, другие стали сгонять к машинам подряд всех евреев — детей, женщин, стариков — всех без разбору. Набивали битком и увозили. Дошел черед и до нашего дома. Всех нас выгнали во двор. Моя мать не смогла вскарабкаться в машину. К ней подбежал немец и ударил сапогом. Она вскрикнула и упала. Эсэсовцы схватили ее и, как мешок, с размаху бросили в кузов. Я с криком кинулась к матери и прыгнула в машину. Сестры с нами не было, она еще работала в кладовой, ее привезли позже. 

Нас высадили в том самом поле, где мы выкопали большую яму, якобы для свеклы. Оказалось, она была приготовлена для нас. Поле кругом было оцеплено эсэсовцами и украинскими полицаями с собаками-овчарками. Обезумевшие люди метались, рыдали. Стоял невыносимый вопль, истошный стон. Каратели били нас прикладами, дубинками, сапогами — приказали всем раздеваться. Я в истерике кричала и не давала матери раздеться, отталкивала ее назад от двигающихся к яме обнаженных людей. 

Под градом ударов, пинков, припав к земле, цепляясь за траву и кустарник, мать как одержимая шептала слова молитвы Кадиш[17]. В те дни был ёрцайт[18] — день памяти по ее братьям, убитым петлюровцами в 1919 году. Рыдая, она умоляла братьев быть заступниками за ее детей, остановить руки палачей, спасти нас. Кто знает, может быть, голос ее и был услышан — она была очень набожна. 

Прибыли еще три машины, набитые людьми, в одной из них стояла моя сестра Зина. Мать, увидев ее, распростерла руки и крикнула: 

— Иди сюда, Злата! Видишь, мы выкопали себе яму. Десять дней копали на морозе! Говорила же я тебе — это для нас! 

Сестра молча подошла, посмотрела на нас странным, безразличным взглядом. Мне показалось, что она нас не узнала, быть может, уже тронулась рассудком. Зина молча разделась и, не глядя на нас, даже не попрощавшись, пошла по лестнице вниз — в могилу. 

Плач и крики детей, истеричные рыдания и вопли женщин, стоны мужчин, выстрелы палачей и лай разъяренных псов — это было чудовищное зрелище. Один старик из Бердичева перед ямой выпрямился и со жгучей ненавистью выкрикнул: 

— Все равно вы здесь будете лежать вместе с нами, мои сыны вам за нас отомстят! 

Короткая автоматная очередь сбросила его в пропасть. Какая-то молодая женщина спрятала маленького ребенка под кустом, в стороне, около польского кладбища, а сама побежала к яме, чтобы отвлечь внимание. Но собака-ищейка тут же побежала по следу, схватила малыша за кофточку и в зубах притащила к яме. Над ямой, в зубах у собаки, ребенка и пристрелили. К яме пригнали двух светло-русых юнцов. Мать, учительница местной школы, цепляясь за сапоги палача, умоляла пощадить детей, объясняя, что они русские, от русского отца — он был тут учителем, его все знают. 

— Убейте меня, но их пощадите! — безумно кричала учительница-мать. 

— Смотри! Вот какие дети будут у русских отцов! — гримасничая ответил полицай и на глазах матери их застрелил. 

Многие мужчины перед смертью проклинали палачей, плевали им в лицо. Одна женщина на валу перед ямой нечеловеческим голосом кричала, прижав к себе маленького сына и дочку лет десяти. К ней подбежал каратель и выстрелил в ребенка. Женщина упала как подкошенная, словно выстрелили в нее. А девочка все продолжала теребить мертвую мать и кричала: 

— Смотри, мама, братика застрелили! Мама, смотри!.. 

Тогда палач схватил девочку, с силой бросил на землю и вонзил ей в висок шпору кованого сапога. Она покатилась под горку вниз, в яму, вся заливаясь клокочущей кровью. 

Вокруг образовались большие горы одежды, обуви, тряпья. Несколько карателей грузили их в машины, а запомнившийся мне Иван Горпыно кричал, требовал быстрей раздеваться, подталкивал и пинал людей, ворошил то одну, то другую кучу, что-то выискивая для себя. 

Перед нашей очередью спуститься голыми вниз, в яму, убили женщину из Биробиджана. Накануне ночью она родила, и ее одну, еврейку с новорожденным ребенком, выгнали из родильного дома и почти голыми привезли на бойню. Эсэсовец на глазах затравленной толпы схватил голого малютку за горлышко, высоко поднял, придушил и с размаху бросил в яму. Крик ужаса пронесся по страшному полю. Молодая мать потеряла сознание, ударом сапога ее столкнули вниз. 

На тех, кто не раздевался, натравливали собак. Овчарки, с остервенением рыча, рвали в клочья одежду, вгрызались в тело. Палачи хорошо подготовились к этой кровавой работе, все продумали, видимо, им это было не впервой! 

Моя мать до боли ухватилась за меня и не отпускала. Сзади напирала толпа. Я с безумным криком прыгнула с лестницы на голые спины трупов вперемежку с еще живыми людьми. Один эсэсовец расхаживал по яме и пристреливал раненых, а нам приказал лечь головой вниз. 

— Не плачь, Женя, ложись! — крикнула мне мать. — Я буду тебя держать! 

И последнее, что осталось у меня в памяти, это то, что, лежа ничком около мамы, я почувствовала, что она крепко сжала мне руку и чем-то укрыла голову. Сверху начало греметь, и я словно провалилась в бездну пропасти… 

Мать Жени Гуральник, Хася Киликиевская. 1941 г.

Очнувшись, долго не могла понять, где нахожусь: я чувствовала на себе большую тяжесть, в воздухе стоял тошнотворный запах. Я вся была скользкая и мокрая. Сделав несколько сильных, резких движений, выкарабкалась из-под трупов. Я огляделась и увидела, что нахожусь не на том краю, где залегла с матерью, а почти посередине. Яма не была засыпана. Мне показалось, что она дрожала и стонала, шевелились отдельные руки, ноги, головы, окровавленные тела. Мне стало жутко, и я больше не могла смотреть на трупы. Я взглянула наверх. Падал мягкий снег, на темном небе мерцали звезды. 

Я приподнялась и осмотрелась вокруг, стараясь не видеть бесформенные груды тел: лестницы уже не было, высокая яма уходила ровными краями вверх. Вдали еще были слышны стрельба и лай собак. Я нащупала в земляной стене ямы выступы корней, обрезанных лопатами, разгребла их и начала карабкаться на поверхность, соскальзывала, падала и опять взбиралась вверх. Наконец выползла… 

Что же мне делать? Голая стою в морозную ночь перед страшной могилой, волосы слиплись в сплошной кровавый ком. Начинало лихорадить. Ночь была темная, сплошной мрак. Оглядываюсь вокруг, недалеко под кустом что-то чернеет, подбежала ближе — вижу старая рваная фуфайка, видимо, палачам она не понадобилась или они ее не заметили. Я стряхнула с фуфайки снег, судорожно натянула ее на замерзшее тело и укуталась. Придерживая полы руками, утонувшими в длинных рукавах, я побежала что было мочи подальше от этого страшного места, по направлению к большим скирдам. Взобралась на высокую ячменную скирду, вынула сноп и зарылась в образовавшуюся нору. 

Убийства продолжались и на следующий день. Хотя моя скирда находилась довольно далеко от ямы, я отчетливо слышала крики, стрельбу и лай собак — все повторилось. В скирде я провела сутки. Ела зерна, которые теребила с колосьев, и все думала, куда бы пойти. Может, никуда не идти, а просто вернуться к матери, к своим? Попросить, чтобы расстреляли? Но инстинкт жизни взял верх. На второй день, когда стемнело, я выбралась из скирды и, постоянно оглядываясь, пустилась наутек, подальше от ямы. Стоял лютый мороз. Фуфайка была велика, она волочилась по земле, далеко мне все равно было не уйти. 

Я разглядела за речкой лесок и побежала напрямик по льду, чтобы срезать путь и не заходить в деревню. Но под моими босыми ступнями лед в середине реки проломился, и я окунулась в студеную воду. От неожиданности и холода перехватило дыхание, молнией пронзила мысль: сейчас утону. Из последних сил начала лихорадочно цепляться за обломки льда и края пролома. Чудом выкарабкалась на крепкий лед. Не вставая, я осторожно поползла по льду. Меня всю лихорадило, стучали зубы, ног я не чувствовала от холода. С трудом добралась до берега, хотела бежать, но сил больше не было. Еле доплелась до первой ёлки, подогнула промокшую фуфайку под ноги и уселась. Отдышавшись, снова стала всматриваться во тьму. Гляжу — светится один домик. Решила: будь что будет! Пойду. Все наши все равно убиты — значит, так суждено. Я постучала. Вышел мужчина. 

— Кто ты? — спрашивает. 

Отвечаю, вся дрожа, и не узнаю своего хриплого голоса: 

— Я еврейка, вышла из ямы, немцы нас убивали тут недалеко, в поле, где яму копали, — и заплакала. 

— Ладно, не плачь, зайди, отогрейся. Но знай, в наш лес заходят немцы, долго не оставайся. Я лесник, они ко мне часто по всяким делам приходят, — сжалился он надо мной и завел в хату. 

В доме было празднично — готовились Святки[19]. Жена лесника, разглядев меня, в ужасе ахнула. Я ей все рассказала. Придя в себя после моего рассказа, она прежде всего достала ножницы и срезала кровавый ком волос на моей голове. Затем умыла, накормила, смазала гусиным жиром обмороженные ноги и уложила на печь. Пока я сидела на печке и грелась, она выбрала для меня из своих запасов груботканую льняную юбку, старую фланелевую блузку, а из разного тряпья и обрезков смастерила нечто вроде валенок. Я была ей бесконечно благодарна. 

На рассвете лесник вывел меня на дорогу и сказал: 

— Здесь, в Соколянке, немцы вчера весь день евреев искали, так ты поднимись на горку и иди на Вербиевку, там они меньше шарят. Иди вот по той тропинке, по краю леса, — и указал рукой. 

Однако тропинка, указанная лесником, вскоре затерялась, и я начала блуждать. Временами останавливалась, прислушивалась, не звучат ли человеческие голоса. Кругом было безлюдно, лишь верхушки деревьев раскачивались под резкими порывами ветра, создавая сплошной лесной шум. Я долго блуждала и потеряла счет времени и пройденному пути. Вечерело, а мрачному лесу все не видно было конца. Я очень устала, присела под вековым деревом, вытащила из-под фуфайки несколько кусков хлеба, что дала мне на дорогу жена лесника. Подкрепившись, снова пошла, пока окончательно не убедилась, что брожу наобум в лесной чащобе. 

Стало совсем темно. Я сгребла в кучу прелые смерзшиеся листья и улеглась, съежившись в клубок и дрожа от холода. За всю ночь я так и не смогла уснуть, лишь ненадолго погружалась в полузабытье. На второй день мои запасы иссякли, а лес все казался бесконечным. Я еле волочила ноги и еще раз заночевала в чаще этого темного шумящего бора. 

Лишь на четвертый день к вечеру я вышла на открытый холм и оттуда вдали увидела ряды хат какой-то деревни. Мысленно выбрала себе дом и направилась к нему. Постучалась в дверь. Щелкнул засов, и из сеней выглянула большая рыжая голова. На мгновение на меня уставились свирепые глаза и из усатого рта, как из звериной пасти, вырвался рев: 

— А, харя жидовская! Успела убежать! 

Я моментально развернулась и, хотя была совершенно без сил, стремглав вылетела из сеней и помчалась через огород к канаве. Мужик погнался за мной. Я пригнулась и, сгорбясь, побежала вдоль канавы назад к лесу. 

Только когда была уже далеко от деревни, я остановилась и оглянулась назад: вокруг никого не было. Я упала плашмя на землю и громко зарыдала «Почему они нас так смертельно ненавидят? Что мы им сделали плохого? За что они нас так?..» — думала я. Вволю наплакавшись, я вновь побрела, собирая на полянах и опушке леса мерзлые ягоды, остатки травы и тонкие ветки. 

Так прошло шесть дней. Я впала в полное отчаяние. Зачем мне эта жизнь бездомной собаки, больше не могу, — всех наших убили, кому я нужна? Мне стало все безразлично. Как только встречу первого человека, решила я, сдамся, скажу, кто я, — пусть убивают… От этих мыслей мне стало легче — не надо больше прятаться, не надо бояться… 

Я прибавила шагу и миновала негустой лесок, за которым увидела большую деревню — это была Вербиевка. Не раздумывая, я двинулась к ближайшему дому — пусть будет так, как суждено… Изможденная, голодная и замерзшая, держась руками за косяк двери, чтобы не свалиться, я постучала в хату. Мне повезло. Тут меня накормили и пригрели, но остаться даже на одну ночь нельзя было — за домом следили, а самому хозяину пришла повестка явиться в управу — он был до войны коммунистом. 

— Мне грозит не лучшее, чем вам, вот извещение, велят пойти в районную управу, наверное там и прикончат, — с горечью сказал хозяин. Его тяжкие предчувствия оказались суровым предвидением. Больше домой он не вернулся. В тот же день, когда пришел в управу, его расстреляли, но об этом я узнала позже. 

Я вышла из этого дома и снова побрела по селу, переночевала под каким-то сараем, а на следующий вечер решилась зайти в другую хату. В дверях показалась молодая женщина. Я назвалась и попросилась на ночлег. Не раздумывая, она согласилась и провела меня в комнату. Я не поверила своему счастью — поесть и поспать в тепле. Женщина показалась мне симпатичной, я доверилась ей и все рассказала. 

— У меня сегодня крестины[20], уйду до вечера, а ты оставайся на денек, понянчи ребеночка, — предложила она. «Неужели пойдет донесет, выдаст? — ужаснулась я. — Ну и пусть, значит, такова моя судьба. Больше прятаться не буду, нет сил. Пусть будет так», — уговаривала я себя, стараясь быть спокойной, а сама не могу оторвать от нее взгляда, с волнением слежу за каждым движением, пытаясь понять ее намерения. 

Она наскоро оделась и вышла, а я с замиранием сердца прислушивалась к малейшему шороху и звуку с улицы. 

Слышу шаги… Это за мной… Снова удалились… И кажется мне, вот с минуты на минуту войдет хозяйка с вооруженным полицаем и пальцем укажет на меня: «Берите ее — она жидовка!» Меня прошиб холодный пот, а сердце так заколотилось, что дыхание перехватило. Тогда-то я по-настоящему прочувствовала, что пока глаза видят и стучит сердце, душа жаждет жить — таков закон жизни, закон природы, всего живого… 

Хозяйка вернулась поздно, уже за полночь, захмелевшая и взлохмаченная. Не сказав ни слова, она завалилась на постель и захрапела. У меня отлегло от сердца. 

У этой женщины я пробыла несколько дней, возилась с ее ребенком, готовила еду и стирала белье. В последний вечер она вернулась с улицы очень взволнованная и, еще не раздевшись, сказала: 

— Не могу тебя больше держать, Женя, люди повсюду болтают, что я прячу жидовку в доме. Пойди в село, может, кто другой возьмет тебя… 

Снова пришлось мне пуститься в бесконечные скитания в поисках пристанища и пищи… 

Так я провела всю ту страшную зиму до ранней весны. Днем проберусь в деревню, зайду в дом, что похуже на вид, — бедные люди, полагала я, должны быть добрее. Достав что-нибудь поесть, я снова убегала в лес, в рощу, отсиживалась там или бродила, чтобы не замерзнуть вконец, а с темнотой подкрадывалась опять к селу. Если увижу, что не заперт сарай или хлев, тайком влезу на сеновал и сплю там до зари, затем опять убегу. Раз заспалась я в одном сарае. Слышу шаги. Пожилой мужчина идет в мою сторону за сеном, а я чуть-чуть лишь прикрыта, чтоб легче дышалось. У самых моих ног он вынул большую охапку сена; а если взял бы еще хоть самую малость, то открыл бы меня. Но на мое счастье, он посмотрел себе под ноги, не разбрасывается ли сено и, не оглядываясь, направился прямо к дверям сарая. 

Мучительно долго тянулся каждый день. За эти месяцы я уже по разу наведывалась во все подходящие хаты, старые да ветхие. Новых домов я боялась, обходила их дворами, огородами, бедные люди, полагала, душой добрее. 

Зима стояла в тот год на редкость суровая. Однажды я вспомнила, что летом мы с мамой отнесли одной крестьянке в Павловичи белый пуховый кавказский платок, папину шубу и еще кое-что из белья — был большой узел. Мы хотели сберечь вещи от облав и обменять их к зиме на продукты. «Как бы эти вещи мне сейчас пригодились», — рассуждала я сама с собой. И решилась тогда тотчас же пойти в Павловичи, хотя там постоянно дежурили полицаи и расхаживали патрули. 

К той женщине мне нужно было пройти на другой конец села, через центр, базарную площадь, мимо управы. С трудом за два дня я одолела с десяток километров, показавшихся бесконечными. Вот и Павловичи… Я начала метаться взад-вперед по одной единственной длинной улице городка. Как только увижу вдали прохожих, забегаю во двор и пережидаю. Страшно, ведь: все местечко на виду — если погоняться, скрыться будет негде. Чувствую, коченеют руки и ноги, не могу пошевелить пальцами, они словно одеревенели. Сама себя уговариваю: «Еще немного, теперь уже совсем скоро приду, поем, отогреюсь, заночую, а может, она мне еще предложит и остаться». 

И, наконец, миновав все опасные места, я приплелась к нужному дому. Но только вошла в переднюю, хозяйка, разглядев и узнав меня, набросилась с истеричным криком, словно сорвавшаяся с цепи собака: 

— А ну, жидовская морда! Давай быстро отсюда, не то сейчас же в полицию заявлю! Чтоб твоей ноги я здесь больше не видала!.. 

Не дослушав ее визгливого крика, я хлопнула дверью и выскочила как ошпаренная, подавленная этим чудовищным перевоплощением человека в зверя: я помнила, как она любезно разговаривала с моей мамой, когда принимала вещи… С ней я повстречалась и после освобождения, но об этом расскажу позднее. 

Когда той зимой я бродила по дворам и пустырям в поисках ночлега и еды, жизнь свела меня на время с двумя детьми сходной с моей судьбы, которые запали мне в душу до конца моих дней. Однажды я издали заметила в канаве за одним огородом две темные фигурки. Поначалу даже испугалась их, но, поняв, что это дети, подошла к ним и узнала, что они, так же, как и я, чудом уцелели от расстрела. Мы очень обрадовались друг другу. Это были одиннадцатилетняя Рива из Павловичей и ее трехлетний братик Лёвик. Я как-то видела их вместе еще летом в селе. Мы были счастливы встрече и договорились в дальнейшем прятаться вместе. Рива мне рассказала, что в день убийства они с братиком, ничего не подозревая, ходили по соседней деревне и меняли вещи на продукты. А когда возвращались к вечеру домой, приблизившись к мосту, услышали крики и стрельбу. Рива поняла, что убивают. Она схватила малыша и побежала что было силы прочь от дороги к лесу. 

Дети повели меня в свое убежище. Они жили в большой яме на невысокой горе, откуда летом вывозили желтую глину для мазанок. Вход в яму ребята закрывали куском мерзлой земли, чтобы не попадал снег, но это не спасало от холода и пронизывающего ветра. Мы стали в ней жить втроем. 

Я научила ребят прятаться в хлевах. Мы заприметили в селе несколько хлевов, которые на ночь крестьяне не запирали, и с наступлением темноты втроем перебирались к коровам, чтобы немного отогреться и поспать, а с рассветом, перед приходом хозяек доить коров, снова убегали в нашу яму. 

Днем братик Ривы Лёвик по очереди оставался то со мной, то с ней, а одна из нас ходила по деревням, выпрашивая еду. Мы не мылись и страшно завшивели. Стоило нам тряхнуть головой, как на снег сыпались вши, блохи, куски навоза… 

— Пойдем в другое место, в Трабиевку, — предложила однажды Рива, — здесь уже многие знают нас. 

Я согласилась, и мы пошли. До Трабиевки было километров пять. Мы прошли мостик, за которым начались хаты деревушки. 

— В этом доме я попрошу хлеба, — сказала я своим друзьям, — а вы постойте, подождите меня. 

Я быстро побежала наверх через огород к избе. 

Вдруг на дороге появилась машина с немцами и затормозила недалеко от мостика. Немцы приезжали грабить деревню — отбирать продукты. Быть может, фашисты и не обратили бы внимания на двух оборванных детей, но Рива с малышом в испуге бросились бежать, и немцы дали по ним автоматную очередь. Перевалившись с мостика, они упали в речку, оставив на снегу две алые полоски крови. 

Когда я выбежала из дома с куском хлеба, то услышала лишь звук удаляющейся машины. Вблизи мостика, там, где только минуту назад стояли мои друзья, остался теплый, еще неостывший сгусток крови, от которого на морозе исходил легкий парок. Из окрестных домов выбежали люди и бросились вниз к речке. В толпе стоял крик: 

— Двух жиденят убили! 

Задыхаясь от рыданий, не оглядываясь, я помчалась через лес обратно в Вербиевку. Прибежала в нашу глиняную яму и проплакала всю ночь. Сама яма, каждый камень в ней напоминали мне моих маленьких друзей, ставших родными. Я все не могла привыкнуть к мысли, что никогда их больше не увижу, что никогда больше мы не прижмемся друг к другу — мы с Ривой по краям, а Лёвик между нами, чтобы чуть-чуть согреться. «Прощайте, мои милые, я вас никогда не забуду», — шептала я сквозь слезы. 

Опять я совсем одна. Одна среди лютых зверей, одна в целом мире. Неужели это навечно?! 

Рассвело. Слезы замочили мою кофту, и она, смерзшись, стала жесткой, как жесть. Руки посинели от холода. Прошло много времени, а я все лежу в оцепенении. Надо жить! Надо есть! «Иди к людям», — настойчиво повелевает внутренний голос, инстинкт жизни. 

И снова я стучусь в чей-то дом… На этот раз дверь отворила молодая стройная женщина, спросила, кто я, как зовут и, не сказав ни слова, повела в сени. Это была Женя Варфоломеевна Мельничук, как потом оказалось, женщина очень странного характера. В деревне ее презрительно называли «Рябая» — из-за оспинок на лице, въевшихся мелких темных ямочек. Она жила одна с пятилетним сыном и приютила меня на время, оставила ухаживать за ребенком и вести хозяйство. 

Муж Жени Мельничук был учителем в Вербиевке. В начале войны он был мобилизован на фронт. Родственники его, по фамилии Батраковы, жили неподалеку от Жени, напротив, и люто возненавидели ее за связь с немцами. 

И вправду, раз ночью она приехала с двумя немцами. Я от неожиданности побледнела и стала, как вкопанная. Женя увидела, что мне страшно, спокойно усадила немцев за стол, а меня потянула за рукав в сени и заговорила шепотом: 

— Не бойся, они тебя не тронут, ступай с Юрой на печку. 

Мы с ребенком примостились в тепле, но заснуть я все равно не могла. А они всю ночь пили, смеялись, галдели. Лишь к утру убрались. 

После случившегося Женя увидела, что я хожу сама не своя, молчаливая, пришибленная, и попыталась успокоить: 

— Что ты так косо смотришь на меня? Знаешь, почему я гуляю с немцами? Мне нужно оружие! Поняла?! Я достаю его для партизан. Немцы мне доверяют, моя племянница замужем за комендантом Ружинского района[21]. Ты их в моем доме поэтому не бойся, но язык держи крепко! Обещаешь? 

— Конечно, конечно, Женя, я все понимаю и буду вам во всем помогать. 

Этот разговор меня успокоил. И действительно, Женя Мельничук не соврала. Вскоре на нашем чердаке появились четверо русских пленных: они чистили оружие, а я им приносила еду. Через несколько дней они исчезли, видимо, их переправили к партизанам, затем появились другие. Партизаны меня уже знали, и по условному паролю я принимала людей, отводила их в укрытие, кормила. Так продолжалось некоторое время, до лета. 

Женя почти не бывала дома, лишь изредка наезжала. Я изо всех сил старалась управиться с ее большим хозяйством, но она всегда приезжала недовольная, взвинченная, вздрюченная, все ей не нравилось. 

— Жидовские руки у тебя, ничего не умеешь! — напустилась она раз, едва войдя в дом. Мне до боли было обидно и горько. Я старалась от всей души, чтобы Юрочка был накормлен, чисто одет, в доме было прибрано, чтобы вовремя была подоена корова, накормлены свинья и куры. Как закручусь с утра, ни минуты не присяду передохнуть. 

В дальнейшем военнопленные и партизаны больше не приходили. Тянулись дни. А Женя меня вконец невзлюбила. Стало тепло. Мы вскопали большой огород в 60 соток, посадили картофель, овощи. Теперь я стала ей почти не нужна, и она начала открыто издеваться. Однажды, работая на огороде, Женя ударила меня тяпкой по ноге и раскричалась без стеснения на весь двор: 

— Ты что так медленно копаешь, жидовская харя! Убирайся к чертовой матери, надоела ты мне! 

Я расплакалась от обиды. Эту сцену видели родственники ее мужа, Батраковы. Они встретили меня позже и обласкали: 

— Не плачь, милая, уходи от «Рябой», пойди на бережок. Уже тепло, люди не обидят тебя. Поживи пока там, а зимой видно будет. В тот же день я перебралась на берег речушки за деревней. Батраковы отнеслись ко мне по-доброму, приносили от нескольких хозяек всякую работу — полотно, чтобы белить на солнце в холст, рукоделие, вязание и оставляли еду. Спала я там же, в копне сена.

Женя Гуральник с семьей. 60-е гг.

Предыдущая главаГлава 3 из 33Следующая глава