В первой части этого кошмара мое тело подверглось безжалостному физическому насилию. Поездка в поезде прошла плохо (поездка на поезде никогда не проходит хорошо, даже если вы превосходно себя чувствуете в кабинете врача, это уж я гарантирую): дрожь, холодный пот, лихорадка, зубы стучат, как автомат Томпсона, кровь покрывается перчинками и осколками стекла, жар то нарастает, то спадает, словно приставала, который сразу начинает увиливать, когда дело заходит слишком далеко. Тело, будто лишенное надкожицы, представляло собой один большой синяк — вам бы никогда не пришло в голову, что обыкновенная подушечка для сиденья... Неясный шум в ушах напоминает рев толпы на Уимблдоне в перерыве между играми. Когда, слегка пошатываясь, я ввалился в свою комнату в «Ритце», то был способен лишь на то, чтобы опорожнить бутылку виски «Джеймсонз» и рухнуть на свою величественную кровать. Кажется, я даже пытался разговаривать, но понятно, что не по-английски. Нет. На своем собственном языке. Неудачная мысль. Я бился в конвульсиях. Мой распухший язык горел. Я соскочил с матраса, чтобы ползком (мне не привыкать) добраться до огромной ванной комнаты с ее прохладной раковиной, биде и ванной. Еще одна неудачная мысль. Я поднялся и понял, что меня парализовало. Опухоль на языке спала, и мой желудок разразился фонтаном едкой блевотины. Теперь знаю, что это такое, — редкий случай обладания чужим телом обойдется без прелестей необычной желудочной фиесты», — поскольку все, что было раньше, являлось лишь легким перекусом по сравнению с тем... бесплатным сюрреалистическим пиршеством, которому я предался тем вечером в своей ванной. Я пытался выбраться из тела — ничего не вышло. Волна паники охватила меня, представьте себе такое. (Ничего. Теперь это прошло. Должно быть, произошла временная закупорка из-за того... из-за того, что со мной происходило.) Болезнь прогрессировала. Цепь лихорадок сковала мое тело. Я бессознательно что-то бормотал. Просто не верилось, что я могу двигаться, — не говоря уж о возможности писать, — но раз уж у меня в руках оказался листок бумаги с эмблемой «Ритца», то я попробовал... Не то чтобы это имело какой-то смысл. Почерк тоже отвратительный. Я едва могу расшифровать эти каракули.
5%ностькак ЗниеппртJJ3 666666666ониккк ого ну больбольтылюблю6$и дажеб этотблаженст вонеты!!!1тыдумала нетынеты%$$была хла???тыJJрекс 10скорблен гн3»1»»»»!л умд$J$Jом
Это все, что я смог разобрать.
Этот кошмар прекратился так же неожиданно, как и начался. Или, оставив тело, выбрал объектом своих нападок разум. Состояние, в котором я находился, вряд ли бы кому польстило: я лежал полуодетый на совершенно безразличном к этому полу ванной комнаты. А в кошмарном сне я находился в доме Пенелопы в Манчестере, и слова «прости меня» буквально раскрыли мое нутро — как бы мне это описать? — раздвинули ребра и заполнили их беспредельным пространством. Пространством. А вы монете быть наполнены пространством? Иди это только я? Я мог видеть внутреннюю сторону своей головы. Она была способна вместить в себя всех людей во Вселенной — бесконечный амфитеатр, перекрытый сверху... ну, скажем, небом, залитым оттенками бледно-голубого и лазоревого, оно будет существовать, как вы могли догадаться, вечно. Головокружение? Похоже на то. Головокружение от блаженства. (Ганну стоит взять это на заметку, отличное заглавие: «Головокружение от блаженства». Это должно стать названием чего-то. Чего-то, но не того, что вы читаете.) В любом случае я никогда прежде ничего подобного не испытывал — ни в своем ангельском состоянии, ни в каком другом. Все еще за столом в Манчестере, все еще наблюдая броские детали: босая нога Пенелопы на стуле, стоящем рядом с ней; кофейные чашки; полуразгаданный кроссворд в газете «Гардиан» — 14-е по вертикали: «простить»? (8); она напишет это слово попозже; открытая задняя дверь с изобилием запахов и богатством цвета; жужжание пролетающей мимо мухи; моя собственная рука, крохотная пепельница и «Мальборо», дымящая между большим и указательным пальцем, — все еще, как я говорю, там. Но вдруг, освободившись от этого, я сразу же попал туда, где можно было ощущать все, что я чувствовал, и наблюдать за тем, как я это чувствовал. Несомненно, в том, что я почувствовал, было меньше приятного, чем в этой языковой сети. Огромность. Внутренняя огромность. Места внутри хватит... пожалуй, трудно написать это, но напишу, места хватит для всего. А разве можно сказать об этом как-то по-другому? Потерпите, я пытаюсь найти... ищу... нет. Места внутри хватит для всего. Обнаружение неограниченного внутреннего пространства, принадлежащего мне, в котором я перестаю существовать и перехожу в материю. В этом кошмаре мои пальцы хватаются за край стола Пенелопы в стиле королевы Анны146, ноги цепляются за его ножки — я убежден, что без таких предупредительных мер мое бесконечно легкое тело станет свидетелем того, как мою бестелесную сущность унесет вверх, пронеся сквозь потолок Пенелопы, полы и потолки трех квартир, расположенных выше, и дальше вверх, вверх, в лазурь, заполненную пространством, освобожденную от этого ужасного блаженства, пронизанную осознанием того, что я — все и ничто, крошечная точка, способная бесконечно расширяться...
Утомительно, не так ли. А вы всего-навсего лишь послушали об этом. Тем временем я вернулся в настоящую комнату, — как жаль, что я прежде включил свет в ванной. Встроенные галогены окружили меня снизу и с пронизывающей яркостью уставились на меня. Как было бы хорошо — как раз то, что надо, — подняться и проползти или пройти нетвердой походкой в темную спальню с ее всепрощающей тенью и окном размером с футбольное поле, через которое в комнату проникают лондонские сумерки. Как раз то, что доктор прописал. Вместо этого я лежу без движения на полу ванной, широко раскрыв глаза, словно онемевший пациент, который не может сказать приближающемуся хирургу, что обезболивающее не подействовало и он будет чувствовать входящее в него лезвие пилы.
Но это был не конец. О нет, не может быть. Бетси — да, Бетси Галвез — стоит в своей ванной, облокотившись на край раковины и уставившись в большое зеркало грушевидной формы. У нее влажные глаза и макияж смазан. Слезы. Время от времени какая-то часть ее приподнимается и смотрит на другие части с презрительной ясностью. Внизу сидит в своем кресле ее восьмидесятитрехлетняя мать, уже выжившая из ума. Днем всегда есть домработница, на Бетси приходятся вечера и ночи. А сейчас как раз наступил вечер. Мистер Галвез хочет отправить старушенцию подальше. Смешно, считает он (запах мочи и лекарств, деградирующий ум, мороженое в руке, идиотские и бессильные приступы гнева), если у них есть деньги, чтобы оплатить все самое лучшее. Но Бетси (вы не поверите, наша-то Бетси) преданно заботится о старой женщине, потому что... Потому что?.. Не знаю почему.
— Я не знаю, — мне кажется, именно это я пронзительно выкрикивал, адресуя слова светящимся глазам ванной комнаты, пытаясь в то же самое время дотянуться до своих коленей, но тщетно.
В любом случае у зеркала Бетси. Мать только что залепила ей пощечину. Бетси не знает почему. «Почему» — это понятие, постепенно перетекающее в область неуместности, когда применяется по отношению к ее матери. Старуха Мод измазала десертом всю свою блузку. Они пытались заставить ее носить слюнявчик, но она наотрез отказалась. Поэтому каждый прием пищи сопряжен с разными неприятностями. Бананы, взбитые со сливками и посыпанные пикантным имбирем. Женщина не хочет есть ничего другого в принципе. (Бетси начинает мутить каждый раз, когда она их готовит, поскольку она слишком много раз видела тот же продукт в другой форме, в конце его пути по кишечнику ее матери. Мистер Галвез отказывается находиться в одной комнате со старухой, когда она давится этими бананами. Бетси его понимает.) Когда Бетси наклонилась, чтобы вытереть блузку, мать одарила ее оплеухой и пронизывающим взглядом, полным ненависти. «Я ненавижу тебя, — говорила при этом Мод. — Ты грязная воровка. Ты думаешь, я не знаю, откуда берутся все эти деньги? Ты самая что ни на есть воровка. Ты носишь мой кардиган. Ты думаешь, я слепая?» На сей раз Бетси этого не вынесла. Лишь на мгновение, то мгновение, когда из-за удара ладонью с повернутой вовнутрь гроздью гранатов и бриллиантов у нее из губы пошла кровь. Она побежала наверх, в ванную комнату, возбужденная от боли и удушья, вызванного стоявшим в горле комком сдерживаемых слез. Почувствовав себя в безопасности за закрытой дверью, она остановилась у зеркала и дала волю чувствам.
Как ни странно, я обнаружил, что тоже плакал на полу в ванной. Это было похоже не на рыдание или вытье, а на спокойный, продолжительный плач. Где-то в глубине своей памяти я помню, что паника пыталась полностью овладеть мной.
— Пока у меня есть силы, — говорил я дрожащим голосом Бетси. — Пока у меня есть... О, мамочка...
— С кем ты вообще разговариваешь, будь ты неладен?
На помощь пришла Харриет. Слава аду.
— Ты нездоров? — спросила она. — Ты весь горишь. Нужно вызвать врача. Давай я вызову врача.
— Никакого врача, — сказал я. — Мне не нужен врач.
Только я подумал о том, что надо бы заставить ее раздеться, как мою взбалмошную плоть охватил новый приступ лихорадки. Пусть она разденется и... и... весь этот кошмар закончится.
Неужели так все и должно быть?—спросил я у сверкающих лампочек ванной. — Разве вы не знали? Три лица Евы и прочее? Сивилла?
— Что? — спросила Харриет. Она помогла мне добраться до кровати и сняла испачканные брюки. — Деклан, дорогой, боюсь, ты бредишь.
Действительно. Каждый образ еще больше раздвигал пространство и так уже безграничной арены. Купол синего неба продолжал растягиваться до бесконечности. Резкая вспышка — что-то, что точно идет из подсознания: обнаженный мужчина и обнаженная женщина стоят в теплой вечерней дымке и смотрят на дерево со склонившимися под тяжестью плодов ветвями, переглядываются, держатся за руки, улыбаются... Я хотел бы, чтобы все это закончилось. Как я хотел, чтобы все это закончилось.
Но вдруг появляется Виолетта (следующей будет Харриет, с восхищением и трепетом подумал я), вся в слезах, потому что в мрачном переполненном вагоне метро на северной линии она купила дурацкий брелок у глухонемой, которую другие пассажиры попросту проигнорировали. Она заплакала, когда глухонемая женщина улыбнулась и сказала что-то неразборчивое. Виолетта, не желая выходить за рамки механически проявленного милосердия, ответила ей взглядом, выражающим удивление и говорящим: «Я купила твое дерьмо, а теперь, пожалуйста, уходи и оставь меня в покое». Когда женщина отвернулась с видом смертельной усталости, Виолетта поняла, что непонятная фраза была: «Благослови тебя Бог». Такой перевод удерживает ее на мгновение в равновесии, но ужасающая печаль перетягивает ее на свою сторону. Последний взгляд женщины говорил: «Ты меня не поймешь, потому что я не могу говорить внятно; ты не хочешь, чтобы я с тобой разговаривала, потому что боишься, что мне понадобится от тебя что-то еще: деньги, любовь, время, твоя жизнь; ты просто хочешь, чтобы я оставила тебя в покое; все правильно, я знаю, но я просто поблагодарила тебя». На Виолетту нахлынули воспоминания о всех ее детских шалостях — дети, над которыми они смеялись, невинные жестокости, гнетущее чувство вины — и взрослых проступках, и со сжавшимся от боли сердцем она взглянула на безмолвный брелок для ключей. С одной стороны на нем была небольшая схема, объясняющая язык жестов, а на другой надпись: «Выучи его, и мы подружимся!» До сих пор ее ничто так не трогало, и она при всех расплакалась—вряд ли ее плач можно было бы назвать сдержанным: она всхлипывала так, что при этом сотрясалось все ее тело.
«Сейчас мы вам покажем знакомый предмет, запечатленный в необычном ракурсе. Если вы назовете этот предмет, вы заработаете десять очков».
Поверьте, мне вовсе не хотелось опознавать никакие предметы. Смесь всеобъемлющего блаженства и едва сдерживаемой паники то подбрасывала меня вверх, то швыряла вниз, словно выброшенную на берег рыбу, до тех пор, пока Харриет — да хранит ее ад — не утихомирила меня, забравшись сначала на постель, а потом и на меня.
В этот самый момент — «тсс, — повторяла она, — все в порядке, тсс» — боюсь, в этот самый момент я сказал свое последнее слово в этом спектакле: я наложил в штаны и расплакался.
♦
Идра — это небольшой остров в Эгейском море к югу от Пароса и к северо-востоку от Спеце, три часа от Пирея на гулком пароме — и вы избавлены от головной боли, вызванной запахом дизеля и солнцем. На острове нет никаких машин. Вообще нет транспорта, работающего от мотора; лишь ослы с длинными ресницами и клячи, помнящие и лучшие времена, они терпеливо стоят у дока под солнцем в состоянии экзистенциального небытия или неторопливо цокают копытами по розовым и серебряным булыжникам, перевозя грузы, туристов, багаж; их блестящие ляжки выглядят не менее сексуально, чем намазанные маслом бедра стриптизерши, их худые тени, приметанные к копытам, покрываются рябью.
Оказавшись здесь, вы попадаете в другой часовой пояс. Местное население насчитывает менее двух тысяч жителей. Гавань образует изгиб с мозаичной полосой ювелирных магазинов и ресторанов, на одном краю которой находится старый форт, а на другом — вытянувшийся коктейль-бар. Пришвартованные лодки раскачиваются из стороны в сторону и клюют носом. Солнечный свет, отскакивая рикошетом от поверхности воды, окропляет их корпуса. Небо представляет собой простертую в вышине ультрамариновую оболочку. Иногда где-то очень далёко проплывают облака. Царящую атмосферу изредка оживляют грозы. Летом жара и тишина вступают в заговор; закройте глаза и положитесь на них, а они уж унесут вас в царство пустоты или снов. От вас ничего не требуется. Ночной клуб на холмах служит пристанищем странствующей молодежи и безрассудным местным подросткам (рай для них стал ловушкой, и они умирают, чтобы выбраться из нее), но в гавани есть тихие бары с гибким режимом работы и капризными ценами, где вы сможете разговаривать, не повышая голоса. Здесь тратят деньги на замысловатые коктейли, которые, словно десерт, подают в стаканах, размером с суповую тарелку. Здесь есть и кинотеатр под открытым небом: внутренний дворик без крыши с шумным кинопроектором и опускающимся экраном, где вы, спрятавшись под крылом звездного Лебедя или под юбками небесных Плеяд, можете смотреть голливудские фильмы, о которых остальной мир уже шесть лет как не говорит. Перерыв — это просто непростительная остановка показа в самый напряженный момент фильма, который, как всем кажется, выпал именно на его середину (фильм обрывается на половине сцены, на полуслове, на полуслоге); а пока можно выпить густой, словно ртуть, кофе в крошечном пластиковом стаканчике, размять ноги, покурить «Мальборо». Дети бегают здесь без присмотра вплоть до самой ночи. К сожалению, с ними ничего не происходит.