«Отныне, Зло, моим ты Благом стань»139. Но это всего лишь фраза (он любил все упрощать, этот Мильтон), которая иногда понималась не так, как следует. Чаще всего это толкуется так, будто мне действительно по душе зло само по себе. Позвольте теперь спросить вас, — я уверен, что вы здравомыслящий человек с функционирующим мозгом, — вы что, серьезно думаете, что только на основании одного указа архангел (самый главный архангел — о, нет, вы слишком добры), что на основании одного только указа архангел может с такой легкостью отказаться от своих прежних радостей и достижений? Если бы и на самом деле все было так просто!
Нет, я понимаю, вам будет нелегко ответить, но я могу свести все к одному: я не люблю зло. Оно причиняет боль. Оно просто убийственно, если хотите знать правду. Иначе откуда у меня эти странные боли? Зло причиняет мне боль. Боль. Так же как тогда, когда оно существовало само по себе, еще до моего падения. Если бы только оно было таким простым, как принято считать традиционно. Если бы мне с самого начала казалось, что зло — добродетель и наоборот, но этого не было. Для меня добро до сих пор добродетель, а зло — порок.
Так кто же я такой? Извращенец?
Что ж, может, кто-то так и подумает. Но все дело не в добре и зле, а в свободе. Для ангела может быть лишь одна истинная свобода — свобода от Бога. Свобода — это причина и следствие. Если в этом особенном мироздании свобода от Бога (поклонение Богу, зависимость от Бога, повиновение Богу) есть то, к чему ты стремишься, тогда, боюсь, зло остается единственным оружием в этом городе. Я бы хотел, я бы очень хотел, обладать природой, которая не знала Бога, — как рыбы в пруду, которые не знают о том, что есть жизнь за его пределами: лужайка, дом, город, страна, целый мир...
Ваши мыслители борются с понятием чистое зло, или же, как они любят говорить, зло ради зла. Не представляю почему. Не существует зла ради зла. У каждого проявления зла есть своя причина, и даже у моего. Мучитель, тиран, убийца — виртуозы в созидании зла — все они действуют на основании определенных причин, даже если совершают его ради своего собственного удовольствия. (Ваши мыслители заняты проблемой, какое удовольствие злодеи получают от содеянного зла, но это совсем другой вопрос.) Зло ради зла, если бы таковое существовало, являло бы собой безумство. И даже идиоты действуют по каким-то своим идиотским причинам. Наиболее сильную боль Старику причиняет не то, что я занимаюсь злом, а то, что это причиняет мучительную боль мне самому. Ему больно от того, что я готов заплатить даже такую цену — постоянная мучительная боль — за то, чтобы освободиться от Его пут. Вот в чем главная проблема. Вот этого Он и не может стерпеть.
Можно ведь просто взять да уйти. Можно прекратить искушать, соблазнять, богохульствовать, лгать и т. д. и жить свободно, оставаясь самим собой. Знаете, для меня это ужасно жгучий вопрос, вопрос, чем я являюсь вне наших отношений Вы-Знаете-С-Кем140. Я хочу сказать, я ведь что-то из себя представляю. Хотелось бы мне знать, какой я на самом деле. Интересно, я... э-э-э... нормальный?
Предполагается, что я виновник всевозможных преступлений и проступков, но, когда вы дойдете до сути, вы увидите, что я виновен лишь в одном — желании знать. Говорят, дорога в ад выстлана благими намерениями. Это очаровательно. Но на самом деле она выстлана ставящими вас в тупик вопросами. Вы хотите знать. Вы чего-то себе не представляете, у вас возникает интерес. «Интересно, каково будет вонзить нож ему в горло?» Как вы думаете, чей это вопрос? Вы удивитесь. Так думает молодая мать, нарезая еще теплый хлеб, а рядом на своем высоком стульчике сидит ее малыш, которому нет еще и двух, гукая что-то, ну просто вылитый тупица, с которым плохо обращались. Конечно, в девяноста девяти случаях из ста она не собирается так поступать, но вы знаете, что оно здесь, это желание, — прекрасное, отвлеченное от жизни любопытство. Оно там, потому что его туда поместили. Попробуйте. Возьмите нож, резак, клюшку, заряженный пистолет, когда кто-то находится рядом, возьмите в руку инструмент потенциального разрушения и скажите мне, что нигде, нигде в вашем мозгу не промелькнул этот вопрос: а каково было бы воспользоваться этим?
Порок, о котором вы знаете, конечно, волнует воображение, как ничто другое. Спросите тех, кто работает с преступниками, совершившими преступления на сексуальной почве, полицейских, расследующих дела о педофилии, инспекторов по делам об изнасиловании. Спросите у них, сколько времени нужно на то, чтобы возникло это желание знать. Попробуйте. Идите навестите вашего местного Дамера, или Сатклиффа, или вашу Хиндли141. А после визита скажите мне честно, что вас ничуть не побеспокоило то чувство, что они знают что-то, что не известно вам. Огромная растиражированность «Настоящего преступления»142 — все эти удивительные свидетельства, черно-белые изображения... Почему они покидают полки, прилавки, Интернет? Приятное возбуждение? Да, разумеется (желание пролить кровь, садизм под маской усталости и вопросов типа: что заставляет этих монстров залезать в долги? Неужели они не поймали этого подонка? Вы бы удивились, осмелюсь сказать, узнав о том, какое влияние на бульварные романы оказали события, произошедшие где-то на окраине города), более того — желание знать. Конечно, за исключением того, что вы не можете знать за него, за этого монстра, не познав всего на деле. Определенные виды знания (вам это известно, но вы продолжаете обманывать себя) требуют строго эмпирического подхода.
Мне было интересно, как, знаю, и вам: а зачем, собственно говоря, я этим занимаюсь? Не фильмом. И не всей этой затеей с месячным пребыванием в теле Ганна (к этому моменту уже ясно, зачем я этим занимаюсь... Ну, ради мороженого, ради поцелуев, пенья птиц на рассвете, ради ощущения тени от листвы, вкуса клубники на языке, ради чистейшего рок-н-ролла плоти и ее чувств), да нет, я имею в виду это занятие, это занятие литературой. Зачем, последовал бы ваш закономерный вопрос, тратить столько времени и энергии на написание книги, когда я мог бы проводить снаружи каждую секунду, когда не сплю?
Вот Ганн объяснил бы все с легкостью, но не в этом дело.
Дело в том...
Стыдно признаться. На самом деле стыдно.
Иисусик ходил среди вас и говорил с вами на ваших языках. Он оставил после себя книгу — такую двусмысленную и парадоксальную, что ее можно подогнать под потребности любого слабого или скептически настроенного ума, книгу, из которой было совершенно ясно, куда направлять благодарность в виде денежных пожертвований и хвалы, когда бутерброд упадет маслом вверх. (Они не слишком желают услышать, что вы скажете, если он упадет маслом вниз.) У него была всеохватывающая слава, потому что он владел языком полностью. Слава и есть язык. А какая слава была у меня, с моей гипертрофированной гордостью? Любое гордое существо сошло бы с ума, находясь в невидимом состоянии еще бесконечность назад. Я чувствовал себя как писатель-гений, которому навечно запретили насладиться его частью успеха, оглушительных оваций, брошенных на сцену букетов, оставив ему часто непонятливый и посредственный актерский состав. Но разве я жаловался?
Я бы никогда и не жаловался, если бы мне не подкинули на стол это абсурдное предложение, что было сделано, по-моему, довольно презрительно — не проронив ни звука, не произведя ни шороха. Это никому не делает чести и достаточно для того, чтобы никогда не пойти на уступки. («Никогда не сдавайся». Это стало моим девизом давно, еще задолго до того, как оно вылетело из уст какого-то вашего бывшего премьер-министра.) Этого было бы достаточно, чтобы остаться... самим собой в тишине, так и не войдя в живые страницы вашей истории. Но что поделать с тиканьем часов и всем прочим?..
В конце концов, я был так близок вам. Я не совсем без... Я хочу сказать, я знаю, было... трудно по временам, можно сказать, люблю и ненавижу одновременно, но я всегда... знаете, всегда был там ради вас, разве не так?
К тому же теперь я печатаю со скоростью четыреста знаков в минуту.
♦
Да, я чокнутый. Совершенно чокнутый. Честно. Меня нужно по телевизору показывать. Не поверите, но я вчера такое наворотил... Расскажу — не поверите. Сказать вам? Я ездил к Пенелопе.
Обозревателей рубрики слухов ожидает депрессия. Глубокая депрессия. Потому что я начал рассказ, находясь в состоянии сильного уныния, но встрепенулся и в мгновение ока схватил ключи Ганна — итак, слушайте. Надо же, готовый фразеологизм слетел с губ, словно Афина Паллада, вырывающаяся из грозного лба Громовержца Зевса. Такого допускать нельзя. Единственный способ бороться с такими оплошностями — записывать их. Им невозможно придать нужную форму, ими невозможно по-настоящему творить, их вообще невозможно использовать в искусстве. История фиксирует факты. Что не, позвольте мне начать перечислять факты, свидетельствующие о моих оплошностях. Я отправился навестить Пенелопу.
Осмелюсь утверждать, среди вас есть такие идиоты, охотники до любовных историй, что воображение уже рисует им, как будет развиваться столь невероятная и поистине эпохальная любовная связь между мной и Пенелопой. Ради таких, как вы, существуют голливудские режиссеры, подобные Фрэнку Гетцу, приятелю Харриет: «Это история о том, как Дьявол приходит на землю? Вселяется в тело придурочного писателя, так? Хорошо. А теперь, какая бы мурня не происходила, он в любом случае должен влюбиться. В подружку придурка-писаки. Следите за ходом моих мыслей. В нее стреляют. Больница. Реанимация. Нашему парню приходится идти на сделку с Богом. Ее жизнь в обмен на его. Когда он умирает, оказывается, что у него больше нет чешуйчатых крыльев и прочего дерьма. Ослепительно белые перья. «Страдания в аду? Хуже. Страдания от любви». Это станет ключевой фразой в рекламе. Все понятно? Дозвонитесь до Питта143. Он сразу приедет...»
Я не знаю, откуда у меня возникла подобная мысль. (Это один из тех вопросов, на которые мне хотелось бы найти ответ. Конечно, я знаю, откуда берутся ваши мысли. Но со своими разбираться не так-то просто.) Должен признать, что мне ужасно любопытно встретить ее во плоти: я — в своей, а она — в своей. Хотя это, естественно, плоть Ганна. У меня даже был безобидный план, который по возвращении Ганна (если он вообще появится — он ведь такой трус) вернул: бы его к подружкам без всяких директив сверху со стороны ангелов Чарли144. Я не собирался с ней ничего делать. По крайней мере, не то, что вы подумали. Лишь невинная шалость. Я просто хотел... В общем, вы это сейчас сами увидите.
Я сел на двенадцатичасовой поезд в Юстоне145 и прибыл на Манчестер-Пиккадилли в 14.35. (Плохо, что Ганн не умеет водить, а я бы предпочел умереть, чем потратить целый день на то, чтобы украсть машину и обучиться вождению.) Был необычайно прекрасный день. Такого лета вы не видели с семьдесят шестого года (по Новому Времени). Жара струилась по городу. По дороге на вокзал я съел четыре порции «Найти найн» и клубничное мороженое. Мороженое. Представьте себе, что ваш рот — кратер, постепенно заполняемый влажной прохладой, и вы ощущаете блаженство. Во всяком случае, я чувствовал себя именно так. Разница между горячим и холодным — это просто поразительно. Особенно когда начинаешь об этом задумываться. Все время в Англии я объедаюсь, с тех самых пор, как попал сюда (барашек жальфрези, анчоусы, зеленые оливки, вымоченные в масле и начиненные чесноком, глазированная вишня, копченая семга, шоколад «Тублерон», редиска с морской солью и молотым перцем, селедка, мятные пастилки...), но мне еще предстоит попробовать то, что сравнится с мороженым: спираль холодного восторга в вафельном рожке «Найнти найн», украшенная гирляндами — нет, усыпанная драгоценностями с липким соусом из благородной малины, приправленной искусственными и чересчур завышенными в цене хлопьями. Я вам торжественно заявляю: мороженое настолько вкусно и вредно, что мне даже не верится: неужели его изобретение принадлежит не мне?
Тем временем я шел к Юстону. Оказывается, мне все еще очень нравилось ходить пешком. Кажется, такая нелепость: просто ставите одну ногу перед другой — и вы на месте. Небо было далекое, безумно голубое с плывущими в вышине кучевыми облаками-крапинками. Моя тень подпрыгивала и дрожала рядом со мной, словно медлительный или парализованный попутчик. Любимый Лондон, будто подгоревший омлет, испускал вонь от своего транспорта и мусора — здесь вы можете почувствовать запах девятнадцатого, восемнадцатого, семнадцатого и шестнадцатого веков; ароматы города перемешивают эпохи: кружево ресторанов быстрого питания и застаревшие нечистоты, дизель и пергамент с пылью. (Я уже достаточно прошел пешком с того момента, как открыл глаза в ванной Ганна. Однако мне приходится делать над собой усилие, чтобы сохранять спокойствие, находясь в вихре окружающих меня цветов, чтобы сдерживать возможные приступы бешенства и не упасть в обморок, чтобы контролировать ситуацию.) Нет, вряд ли я смог бы отрицать достоинства прогулок, как, пожалуй, и достоинства безделья. Отменил встречу с Харриет, назначенную на вечер следующего дня. Просто так, взял и отменил. Я сидел у себя в комнате в «Ритце»; только я вдохнул верно отмеренную дорожку качественного боливийского кокса, как меня, а сначала мой нос, привлек к раскрытому окну запах свежескошенной травы в Грин-парке; я в него и выглянул. Небо, изборожденное оттенками розовато-лилового и сиреневого, снизу было забрызгано кровавым закатом; синеватый парк выдыхал накопленную за день жару; деревья слегка потрескивали; на вкус воздух был не то опаленным, не то очищенным, как будто его наполнял огонь... Я позвонил ей на сотовый и сказал, что меня тошнит. Вы бы в это поверили? Променять гипнотизирующие монологи Харриет на спокойное вечернее созерцание того, как сумерки плавно перетекают в ночь. Я сам едва верю в это. Может быть, наступила фаза зрелости. Красота и грусть. Во мне было столько меланхолии, столько печали и деревенского одиночества, что ничего не оставалось, как заняться ночью петтингом с Лео. (Я еще не говорил о Лео? Из объявления «Он ищет его»: «Лео, первоклассные плетки и прочие услуги, исполняю роль господина или раба, против видео не возражаю, никакого сексуального контакта, никаких женщин». Нет, кажется, не говорил. Да, мой дорогой Деклан, боюсь, тебя ожидают удивительные новости.)