«Кроме того, господа, есть очень серьезные обстоятельства, о которых я должен говорить. Конечно, имеются в виду...»
Самоубийство Гоффмана беспокоит Генриха больше, чем преступление Крайгера, вызывая в нем не только страх, но и презрение. (Одним из недостатков моей работы с Нацистской партией было то, что зло, содеянное ею, всегда таило опасность стать смертоносным. Великолепные побочные продукты производства явились угрозой всему процессу. Я чувствовал себя как родитель талантливого, но гиперактивного ребенка: отведи от него на время свой взгляд — Сталинград 1943, например, — и уже не подсчитаешь вред, который он себе может причинить.) Он не знает причины самоубийства Гоффмана. Он не знает деталей. (А я знаю. Я там был, хотите верьте, хотите нет, проездом. Добавил заключительные штрихи, проверил свободно болтающиеся нити, натяжение, веса, противовесы: зло не отдыхает, и так всегда.) Генрих не знает, что Маркуса Гоффмана убило покалывание после онемения. Короткий сон в своей койке в свободное от дежурства время. Его левая рука лежит под острым углом у него под головой. Сосуды пережаты. Онемение. Он проснулся, как это обычно бывает, от мучительной боли с чувством, что рука его не слушается. А потом он обнаружил, пытаясь рассмотреть что-нибудь в темноте, что его рука была сама не своя: странным образом приподнятая, казалось, она подчиняется только собственной воле.
Раньше с ним такого не случалось. Он будто никогда не прикасался к своей руке и никогда не ощущал своего прикосновения к ней. То, как он, испытывая усиливающиеся покалывания, вернул ее тому, кому она принадлежала, напомнило ему о еврейке в сарае. Ее рука упала вниз... Ее рука...
Да. Воображение — скользкий путь. Выбрав его однажды, неизвестно, где вы кончите.
Генрих стоит напротив зеркала в ванной и скрупулезно моет руки. Мыло хорошее, пена — пример гиперэнтузиазма. Ему не нравится прическа. Несмотря на все трудности — может быть, это покажется некоторым извращением, поскольку именно опасение провело его через оба дела, а высвеченный страх менее устрашающ, чем темнота, — дополнение его речи в конце концов потекло...
Я хочу также поговорить с вами по очень серьезному делу. Я имею в виду... уничтожение еврейской расы... Большинство из вас должны представлять, что значит, когда лежат в ряд сто трупов, или пятьсот, или тысяча. Необходимость выстоять до конца и в то же время — за исключением случаев человеческой слабости — сохранить благопристойность сделала нас взыскательными. Это страница славы в нашей истории, которая никогда не была написана прежде и которую уже никогда не напишут потом... Проклятье величия заключается в том, что нам приходится идти по трупам, чтобы создать новую жизнь. И все же мы должны... очистить почву, не то в противном случае она не даст плодов. Мне будет тяжело нести...
Его все еще волновало это; но и ночь, проведенная под покровом огней и кроваво-красного полотнища с кулисами, ведущими в вечность, и нечеткий образ безжизненного, голодного призрака Крайгера и Гоффмана ускользали от него, их смысл, необыкновенная развязка, таящая в себе опасность... и, убегая, так сказать, ad libitum137, он пытается воспользоваться окольным путем и отходит от выстраданной и дорогой ему речи:
...должен быть доведен до конца, не нанеся вреда умам и душам наших лидеров и их приближенных. Опасность велика, ибо единственный короткий путь лежит между Сциллой, которая таит в себе опасность превратиться в хладнокровное животное, неспособное ценить жизнь, в то время как ее нужно ценить (он думает о Вилли, о шиньоне, об аттестате с отличием, о пяти горластых мальчуганах, которым не суждено родиться), ее просто необходимо ценить, господа, и Харибдой, которая скрывает в себе опасность стать мягкими, нерешительными, нервно ослабленными или заработать психическое расстройство...
В конце концов теряешь и самых блестящих своих студентов. Так я довел Генриха до самоубийства (после продолжительных приступов тошноты, боли в желудке и целого ряда психических расстройств, свидетельствующих о том, что даже рейхсфюреру сложно осуществить все, о чем он говорил) в 1945 году. Но оцените по достоинству то, как он пытался держаться. Оцените приверженность к цивилизован ной жестокости. Ничего не бесит Старика так, как она. Он может простить животное внутри вас, разлагающее вас морально. Но он не сможет простить вам то, что вы пригласили животное к столу.
Но вся система лопнула, скажете вы. Лагеря смерти были освобождены. Долбаные наци проиграли.
Да, дорогие мои, они проиграли, но их победа не была моей целью. (Это, прежде всего, была цель их самих, этих придурков.) В конечном итоге их победа не имела никакого значения после того, что они сделали, поскольку миллионы людей отказались от нелепого заблуждения, что Бог любит мир.
Генрих, кстати, очень удивился, когда обнаружил, что кричит в агонии в аду после того, как проглотил приветственный коктейль.
♦
А мне пришлось, не знаю почему.
Вечер в Клеркенуэлле. Пишу часами. Безразличный ко всему дождь, небо Лондона, похожее на легкое заядлого курильщика. Весь Сити, уставший, с больными ногами и мокрой кожей, разошелся по домам. Разошелся по домам в поисках утешения от работы. Разошелся по домам, чтобы есть, пить, мастурбировать, болтать, курить, смотреть по телевизору «Кто хочет стать миллионером?». Разошелся по домам к своему заурядному существованию, лишь временами прерываемому ужасным намеком на то, что, несмотря на все, несмотря на сериал «Улица коронации», сигареты «Силк Кат», супермаркет «Сейнзбериз» и две недели Уимблдонского турнира, несмотря на все это и еще множество других вещей, заурядное существование однажды будет окончательно остановлено — смерть поставит свою точку. Я сидел у окна в квартире Ганна и наблюдал за тем, как офисы и банки выдыхали людей, — за систолой и диастолой часа пик. Я видел то же, что и всегда, и считал своей обязанностью убедиться в том, что каждый неземной наблюдатель мог видеть, как люди избегают Бога. Все же какими красивыми вы кажетесь мне даже спустя все эти годы! Глаза, — я никак не могу привыкнуть к красоте человеческих глаз, — так явно подчиненные душе и готовые продемонстрировать мои достижения.
Трудно объяснить причины того, как я оказался здесь. Я расскажу вам одну из них.
Не так давно, пребывая в мире довольно продолжительное время, я решил вернуться немного назад во времени и побродить среди плебеев, чтобы пощекотать нервы и встряхнуться. Нужно поддерживать форму. Опытные мастера во всем мире скажут вам, что просто необходимо время от времени стричь кого-либо, чтобы не потерять сноровку. Так я очутился на опушке леса в северной части равнины Солсбери (Стоунхендж? Моя работа. Ритуальное изнасилование, пытки и убийство. Календарь? Эти ученые-исследователи просто смешат меня.) вместе с Эдди и Джейн. Эдди слышал в последнее время какие-то голоса, выражаясь точнее, голоса Баракила, Ариоха, Изекеила, Йеквона и Самшиила, нашептывавшие ему на ушко с утра пораньше. В любом случае несколько часов назад они еще не знали друг друга, хотя скорее это Джейн не знала Эдди, который уже некоторое время наблюдал за ней. Эдди — тридцатидвухлетний радиоинженер с головой, похожей на пивную кружку, карими глазами и вечно черным ногтем на большом пальце. Джейн — двадцатичетырехлетняя брюнетка, ничем не примечательная, но и не уродина, одна из двух служащих маленькой компании по прокату автофургонов, расположенной на окраине города и не имеющей своей собственности.
На лице у Эдди явно проступает потенциал серийного насильника. Снять с него маску, и трудно сказать, сколько (девушки, берегитесь!) будет жертв. Плюс его мама, фанатичная католичка, что само по себе является своего рода сахарной глазурью на торте. Ребята работали некоторое время, но признавались, что в конечном счете, вопреки своим ожиданиям, им требовался Голос Своего Господина, чтобы завершить начатое. Со мной такое часто случалось. Я передавал им полномочия, но рано или поздно они робко приползали обратно, сняв в почтении головные уборы, интересуясь, не найдется ли у меня минутки, чтобы... э-э-э ... и т. д. «Эдди, — обратился я к нему голосом его матери, — все в порядке, ты не попадешься». (Вот то, что вам нужно услышать, — не то, что поступок можно оправдать морально, а то, что о нем никто не узнает.) Это сработало.
Большинство из вас захотели бы получить описание похищения, изнасилования и убийства, пустую болтовню с трупом в стиле Томаса Харриса138, и, поверьте, будь это Ганн, вы бы наверняка получили все. В псевдопоэтической обертке, пара трогательных деталей, вроде тени от облаков и яркого образа пустой банки из-под кока-колы у ее колена, немного болтовни—типа наблюдений за полетом птахи, — чтобы отвлечь вас от мысли о том, что все происходящее, возможно, приятно возбуждает его (да и вас тоже), но даже столь откровенных фактов некоторым из вас будет недостаточно, чтобы испытать то удовольствие, которое испытывает Ганн, этот трусливый садист. «У меня были связаны руки, и мне пришлось заниматься оральным сексом». Это всего лишь безликие детали, взятые из газет, но фонари все равно продолжают мерцать, и раздается колокольный звон. Он успокаивает себя тем, что работа писателя заключается в передаче всей правды без разбору, будь то радости материнства или подробности убийства. «Продолжай в том же духе, — рявкала на него Пенелопа, — и пополнишь список авторов-мужчин, которые писали о насилии мужчины над женщиной. Описание того, как мужчина убивает женщину, выделилось в отдельный жанр. Конечно, я понимаю, что ты обязан писать об этом, если это составная часть мира (наряду с дружбой, честью, истинной добротой и гибелью за свою веру, но, может быть, ни одна из этих тем не так интересна для тебя в творческом плане), но ты также обязан понять, какое значение это имеет для тебя и зачем ты пишешь об этом. Потом, Деклан, не приходи ко мне весь в слезах, если выйдет, что ты пишешь об этом, потому что тебе это нравится». Как видите, критические высказывания Пенелопы были не в его пользу, но я уверен, что тупоголовый Ганн усвоил урок.
Но это и не Ганн, слава Богу, а дело Эдди и Джей не главное. Дело в том, что в самый разгар действия мимо проползла собака.
Черная. Эта собака знавала лучшие дни. Собака была измученной. Не знаю, откуда появилось это несчастное создание, но если она и знавала лучшие времена, это было давным-давно. Сказать, что с этой собакой что-то произошло, значит сказать, что в августе сорок пятого в Хиросиме произошли небольшие беспорядки. С этой собакой случилось буквально все. Ее сбила машина, в результате чего собака лишилась одной передней ноги и сломала заднюю. Ее движение представляло собой странную комбинацию прыжков и перемещения волоком. Но это было одно из последних происшествий с ней. Один глаз вытек. Пасть (челюсть, кстати, была тоже разбита) загноилась от какой-то инфекции, шерсть вылезла почти целиком. На голой коже виднелись раны от ударов, большинство из них гноились. Задница кровоточила, а наполовину видный член был воспален.
Но дело не в этом. Вы ведь не считаете, что дело в этом? Эй, вы там! Я председательствовал во время мучений и смерти миллионов людей, испытывая эмоциональное возбуждение, подобное тому, которое испытывает метрдотель ближе к вечеру в пятницу. Уж не подумали ли вы, что вид больной дворняжки разобьет мое сердце?
Нет, дело не в этом. А в том, что за несколько мгновений до смерти эта собака остановилась, чтобы нюхнуть и лизнуть свернувшуюся поблизости калачиком другую собаку, у которой была течка. Я внимательно наблюдал за ней. Я подумал, учитывая ее состояние, что она просто не сможет. Часть меня даже (не знаю почему) искренне надеялась на это. Я надеялся, что близость смерти избавит ее от бессмысленных инстинктов. Я надеялся, она просто сдохнет.
Но этого не произошло (она сдохла менее чем через минуту). Она подпрыгнула-подползла, наклонила свою уродливую морду, потянула воздух, лизнула, и какой-то внутренний голос сказал мне: «Это ты, Люцифер».
На самом деле я никогда не желал своей работы (как плачутся все диктаторы). Беда в том, что, когда мы оказались в аду, все смотрели на меня. (Как бы описать ад? Пустынный ландшафт, заполненный причиняющей невыносимые страдания непрерывной жарой, вечный алый полумрак, вихри пепла, вонь боли и грохот... Если бы только это. Ад представляет собой две вещи: отсутствие Бога и присутствие времени. И бесконечные вариации на эту тему. Звучит неплохо, что скажете? Доверьтесь мне.)
Я не желал этой работы, то есть не хотел посвятить все свое оставшееся время работе против Бога, не хотел становиться олицетворением зла, но взгляните на все моими глазами: что касается Его, между нами все было кончено. Никакой примирительной чашки капуччино в присутствии великодушного официанта. Никаких отношений. Никаких открыток с надписями: «Видел это и думал о тебе, с любовью, Люцифер». Да вы знаете всю эту рутину. Вы расходитесь? Обмен локонами, раздел и упаковка CD, возврат колец, симпатичные игрушки тянутся в обе стороны и разрываются.
То, что я чувствовал себя отвратительно, не имеет никакого значения. Не имеет никакого значения то, что я понял, что, возможно, вел себя как нетерпеливый младенец. Не имеет значения, что я (мы все) хотел начать все сначала. Не имеет значения. Ты — ангел, ты падаешь, больше тебе не подняться, все, конец. (Или, по крайней мере, тебя заставили в это поверить до этого странного поворота событий.) Посвяти мы себя изучению рака или спасению домашних животных, все равно мы бы не оставили и следа в Его бесконечно жестоком сердце, так же как в первоклассном сердечке Назаретянина, предназначенного с того момента человечеству. (Младшенький и его сердце. Словно беременная женщина с растущей грудью: убирайся, это для ребенка.) Счет был всем нам известен. Счет: Бог - до фига, ангелы — ноль. И все смотрели на меня. Если бы я сплоховал, меня бы растерзали на месте. Что же касается речи во славу ужаса и подземного мира, в котором, хотя я сам прятался в его пере, Мильтон все же ухитрился лишить нас ангельской славы (так же как и перечисление опустошений, которым подверглось ангельское войско), должен сказать: что бы я ни потерял, мой хорошо подвешенный язык остался со мной. Нужно было видеть, как эта речь потрясла их. К концу ее я развернулся вовсю. Хотя во мне царило уныние. У меня было примерное представление о том, каким должно быть настоящее зло. У меня было примерное представление о том, что оно должно быть требовательным. Но я повторяю: разве у меня был выбор?