— Милый, это что, твой... зуб?
В кафе («Давай зайдем, — предложила Рут, — я угощу тебя чашкой чая. Кажется, тебе она не помешает») я направился в уборную, чтобы снова попытаться собраться с силами. «Люцифер, — обратился я к самому себе (я в самом деле не жалею себя, когда мне нужно серьезно поговорить с самим собой), — Люцифер, — сказал я, — сейчас ты возьмешь себя в руки. Ты меня слышишь? Ты можешь себе представить, да ради бога, как это выглядело бы в определенных местах? Ты можешь представить себе, как Астарот... Нет, хватит. Это по-своему весело, но пора с этим кончать. Довольно.»
— Ну как, пришел в себя? — спросила Рут, когда я вернулся к столику. — Будь осторожнее.
Вы могли бы подумать, что она при деньгах: два фирменных вегетарианских блюда для меня, несмотря на все мои протесты. Я видел, как отсидевший свое официант за стойкой развивал свою лондонскую теорию: «Старушка, с претензией на вкус, но проблемы в семье, молодой парень», — но он понял всю несостоятельность своих догадок, разглядев, в каком я был состоянии. Возможно, у вас несколько иные представления об ароматерапии и ночь на мусорной куче где-то у Кингз-Кросс с ними не согласуется, но я почувствовал, что мой новоявленный аромат вполне привлекателен. Как я уже сказал, вы могли бы предположить, что она принадлежит к среднему классу, но на самом деле ей едва удается сводить концы с концами.
Что же стало достаточно веской причиной, чтобы лишить ее кошелька, пока она была в туалете? По-видимому, забавный трофей: 63 фунта, 47 пенсов, чековая книжка «Нат Уэст», открытка с видами Швейцарии, фотография покойных родителей, адреса каких-то газет, которые никогда не понадобятся, и множество бесполезных контактных телефонов, нацарапанных на клочках бумаги и старых билетах, но не в этом дело. Предательство, подрывающее веру в человека, — вот в чем дело.
Полагаю, вам теперь понятно, что я вовсе не поклонник жестокости. Жестокость для зла — то же, что биг-мак для голодного желудка: он, конечно же, делает свое дело и, кстати, кое-чего добивается, но при этом у него полностью отсутствует чувство прекрасного. Биг-маки из Москвы отправятся в Манхэттен лишь по причине чисто прагматического интереса, преследуемого желудком, даже в том случае, если эта посылка не затронет требований его эстетического чувства. Мне просто необходимо ввести квоту на лица с содранной кожей и искалеченные умы, ибо есть еще те, на кого можно наводить прицел. Но я жду не дождусь — действительно, никак не дождусь, — когда священные узы брака соединят жестокость и высшие дарования людей: воображение, интеллект, обыденное мышление, чувство прекрасного — такую жемчужину обнаружишь далеко не в каждой раковине.
Задумайтесь на минуту о том, что я совершил в тридцатые и сороковые годы. Я не имею в виду подъем деловой активности, рекордные прибыли, ошеломительные достижения (о, братья мои, как цвели в аду цветы тьмы, как мы наслаждались цветением, как дурманил их аромат, как он вводил нас в экстаз); я также не имею в виду четкие линии Системы и роль толпы как вдохновителя. Я имею в виду, дорогой читатель, потрясающее единство порядка и разрушения. Достижение этого единения было сопряжено с риском и трудностями, подобными тем, которые сопутствовали поискам алхимиками Чаши Грааля136. (Говоря о Чаше Грааля, стоит сказать, где она находится. Вы не поверите. Но я, пожалуй, еще попридержу ее у себя. Зато у вас будет повод еще поупорствовать... Мой приятель Гиммлер потратил очень много времени на то, что морочил себе голову всякой ерундой — своим кишечником и вопросами типа: подрывало ли ношение очков его авторитет? действительно ли его лицо напоминало — по утверждению старого школьного недруга — безмозглую луковицу? но, главным образом, его занимал вопрос о том, как производить пытки и убийства миллионов людей без нанесения вреда своей гуманности.)
Сегодня вечером на собрании в Берлине Генрих обратится к высшему руководству СС. Он уже приготовил речь, но дело Крайгера и история с Гоффманом не выходили у него из головы. Эти события давали ему понять, что его речь никуда не годится. Он мысленно делал наброски возможного дополнения, расчесывая волосы перед зеркалом в ванной комнате своей любовницы. Ванная, как и весь роскошный дом с многочисленными коридорами и комнатами, раньше принадлежали кому-то другому. «Господа, в добавление к сказанному нужно...» — нет. «В добавление к сказанному, господа, я должен обратить ваше внимание...» — нет. «Невозможно закрыть глаза, господа, на тот факт, что...» — нет. «На факт, что...» будет лишним. Если вы считаете, что обладаете информацией о каком-либо факте, просто огласите ее. «Господа, есть еще кое-что, требующее обсуждения. Разумеется, я имею в виду...» — но тут на пути этого добавления неожиданно оказываются ободочный спазм и неслышно выходящие газы, вонючий эллипсис заставляет их улетучиться, но на глазах рейхсфюрера они оставляют слезы не то сдержанности, не то облегчения, не то радости. И вот ему снова нужно браться за причесывание. Мало кто знает, что наш Генрих страдает от навязчивого маниакального психического расстройства и что все его поступки в свете и в быту были неотделимы от особых методов и ритуалов. Пол в ванной выложен бледно-голубыми плитками, между которыми можно было заметить ослепительно белый раствор. Интересно, что за рабочий выполнял эту работу, где он сейчас, жив ли он, был ли он евреем. «Я имею в виду, господа, что есть серьезный риск...» — нет. Дурацкий лагерь. Но ни Крайгер, ни Гоффман не оставляли его в покое. Сцилла и Харибда, Крайгер и Гоффман. Незачем упоминать их фамилии, но... А может быть, воспользоваться ссылкой на Сциллу и Харибду, хотя половина всей компании — он знает, что преуменьшил количество, — не сможет даже... Слишком яркий свет (ванная чересчур большая для одного маленького подсвечника) высвечивает его розовый скальп. «Это огромное тяжелое бремя, господа, для нас всех, и для меня в особенности, мне придется нести его...» Воспоминания о том, как она намыливала в ванне его волосы, вылепливая из них хохолок, напоминающий плодоножку желудя, вызвали у него смех. С недавнего времени ему стало казаться, что смех таит в себе опасные ситуации и неожиданные обрывы, за которыми кроется заключение о том, что он безумен. Смех — настоящий смех, а не тот, который используют политики, — недавно вынудил его скользить по наклонной плоскости, размахивая руками и пытаясь схватиться за шаткий край, за которым пустота предлагает ему низвержение в сумасшествие как единственный выход. Поэтому он перестал смеяться по-настоящему. Вместо того он смеется, преследуя определенные стратегические цели, громко, так, что каждый металлический взрыв хохота образует вокруг него броню.
Рейхсфюреру очень тяжело обдумывать формулировку предостережения, сделанного Крайгером и Гоффманом, причем сами происшествия не покидают его мыслей.
Герд Крайгер провел в Бухенвальде восемь месяцев. (Маркус Гоффман пробыл там только три.) В декабре ему дали отпуск, чтобы он мог принять участие в похоронах отца в Лейпциге. Герд не был близок с отцом (может быть, в этом-то дело, думает Генрих), и среди своих коллег по лагерю он не делал секрета из того, что двухдневное пребывание в городе рассматривалось им не как возможность формального выражения скорби, а как шанс в высшей степени неформального выражения похоти: в течение сорока восьми часов (сразу после того, как с обременительным захоронением тела будет покончено) он отправится в объятия своей невесты, восхваляемой им Вильхомены Майер, или, как они оба предпочитали, просто Вилли.
Генрих, вопреки своему здравомыслию (ему кажется, что это не сентиментальность, а какая-то слабость), хранит в верхнем ящике письменного стола фотографии Герда и Вилли (а не Маркуса). Герд стоит перед фотоаппаратом в униформе: сильно выступающие скулы, огромные серые глаза, рот с полными губами, зализанный назад белокурый чуб, который выглядит на снимке белым пятном. (Как раз такие волосы предпочитал и сам Генрих.) Но его внешность не была идеальна: в лице была какая-то однобокость, словно кто-то хорошенько встряхнул его, и его части неправильно перегруппировались; тем не менее ничто не вызывало подозрений.
На другой фотографии Вилли Майер, суженая Герда, — девушка со светлым лицом, темными глазами и ярко-рыжими волосами, искусно собранными в шиньон. У нее немного пухлые щеки и подбородок, и Генрих подозревает, что с возрастом она, к сожалению, потучнеет, но ее лебединая шея просто очаровательна, кроме того, видно, что под облегающей блузкой находится пара внушительных арийских Titten. На фотографии ей двадцать два, она сидит за роялем, но не играет, а крепко держит обрамленный рамкой аттестат с отличием из Лейпцигского частного колледжа музыки. Она выглядит по-настоящему счастливой, немного самодовольной и беззаботной. Когда бы ни выкладывал рейхсфюрер их фотографии рядом друг с другом на покрытый лаком дубовый стол, он чувствовал, что, скорее всего, их ожидали долгие годы скучной, добропорядочной и несчастной совместной жизни и четверо или пятеро карапузов. Он был уверен, что все было бы хорошо.
После этого он посылал офицеров для допроса боевых товарищей Герда и Маркуса в Бухенвальде. Хороший игрок в покер, говорили они о Крайгере. Балагур, говорили они о Гоффмане. Узники? А что сказать о них? Герд и Маркус чувствовали себя так же, как и все мы. Головная боль, эта постоянная головная боль. Евреи, евреи, евреи, нескончаемый поток долбаных дрожащих евреев. Крайгер, бывало, жаловался, что процесс идет слишком медленно и они появляются как грибы после дождя. Что? Нет, конечно же, нет. Вообще, что это за фигня?
Радиатор в ванной подрагивает и лязгает. Как трудно прокручивать все это в голове, думает Генрих. Душные ванные — признак... «Я хочу обратить ваше внимание, господа, на то, что волею судьбы мы с вами оказались на лезвии ножа...» Да, но тогда теряются образы Сциллы и Харибды. Хотя они все равно не обратят внимания, по крайней мере, добрая половина из них. Слишком многие из них не отдают себе отчета в том, что мы... в том, что мы...
Герд провел ночь наедине с Вилли. Это была важная ночь для них обоих. Важная ночь для Вилли, потому что она знала, мать не поверит, что она заночевала у Лисль, и пусть она смотрела сквозь пальцы на то, чем занимается ее дочь, уголки ее губ шевелились как-то странно, совершенно по-новому, выдавая ее как соучастницу преступления, в этом повинна война, думала Вилли, с ее чувством раскрепощения и предательства, которые перемешались до такой степени, что вызывали тошноту. (Нужно также сказать, что это была совершенно малозначительная ночь для Маркуса Гоффмана. Как раз в то время, как Герд и Вилли приступали к своим делам, молодой Маркус вставил в рот пистолет, нажал на курок и вышиб себе из макушки большую часть мозгов.) Важная ночь для Герда, потому что через некоторое время после того, как он вошел в нее (обычный презерватив) , он ударил ее в живот в районе желудка портняжными ножницами, которые лежали на тумбочке у кровати. Затем нанес несколько ударов по почкам, по нижней части живота, а потом в сердце. После этого он принял ванну, оделся и отправился в ближайшее кафе, чтобы пропустить стаканчик. Он находился там в течение шести часов, пока гестапо не пришло арестовать его.
Генрих потребовал протокол.
Я не знаю. Хотя теперь это не имеет никакого значения, поэтому я расскажу вам. В лагере была женщина. Теперь мне это безразлично, поэтому с какой стати меня должно это волновать? Я не мог остановиться. Я не знаю ничего о Маркусе. Он присоединился к нашей компании. Не знаю, случалось ли это с ним прежде. Но вскоре это произошло. Большую часть времени она работала на кухне, но иногда мне удавалось видеть ее. Я скажу, что все это, конечно, странно, сержант, я знал, и вы знаете о том, что любое ее прикосновение ко мне или мое прикосновение к ней означает для меня осквернение, но... это трудно объяснять. Какое это имеет сейчас значение? Странно. Действительно странно. Моя мать отвезла меня как-то раз в Веймар навестить деда, а у него в кармане была здоровенная какашка, его собственная какашка, представляете? Няня сказала, что это нормально для старика. Я не то чтобы похож на него. Прикосновение к чему-то, напоминающему... если знаешь... Что? Да. Знаете, я свободно могу говорить обо всем этом, поскольку теперь это не имеет никакого значения. А какое значение это имеет для придурка Маркуса? У них в доме кончился керосин, и она пришла к нам в сарай. Франц был на дежурстве, а Дитер играл в пасьянс, и они не видели ее. В атаку пошел я один. Кажется, случайно заскочил Маркус. Все было очень просто. Мы не проронили ни слова. Что я могу вам сказать? Я помню, ее тело было холодным. Она сама ничего не делала, просто позволяла мне двигать ее руками и ногами так, как я хотел. Что еще сказать? Она была как глина. Куски глины из моей школы в Лейпциге. Она не произвела ни звука даже тогда, когда я ударил ее. Я не мог поверить, что выйду сухим из воды. Хотя, я полагаю, сухим из воды я все равно не вышел, не так ли? Ха-ха. Кажется, комендант не поверил ни единому слову. Но ему ведь было все равно. Она никогда не издавала никаких звуков. Позже я вспоминал, как Маркус поднял ее левую руку, и она шлепнулась об пол. Он был как одержимый. Если вы меня спросите, я скажу, что в лагере он никогда не был одним из первых. Слабак.
Вилли предала меня. Понимаете, когда я прикоснулся к ней, она была так похожа на ту еврейку в сарае. Та же глина. Я пытался, но не мог почувствовать разницу. Я просто не мог остановиться. Кажется, уже не имело никакого значения, сделаю я это или нет. Когда я совершил это, я почувствовал такое умиротворение во всем теле, какое бывает тогда, когда вас мучает высокая температура, а наутро вы просыпаетесь и обнаруживаете, что она спала, это просто волшебство...
Генрих навестил Герда Крайгера в камере. Крайгер читал газету двухнедельной давности. Не удосужился приветствовать. Камера была чистой, но в ней стоял неприятный запах, концентрированный и удручающий, такой, какой производит грызун, живущий в ящике размером не больше собственного тела. Генрих настаивал на встрече с глазу на глаз. Телохранитель прикончил бы Крайгера за его дерзость, но что это могло бы изменить? (Понятно, что даже крошечное добавление было излишним для грубо вылепленной массы «эго» рейхсфюрера, — удивительно, как постепенно рос страх наделенного бременем власти Генриха. Он и сам этому удивлялся.) Он шел с намерением допросить Крайгера, но при виде лежащего молодого тела и мягкого вопрошающего лица ему не пришло в голову ничего, о чем можно было бы спросить. Так они смотрели друг на друга в тишине, а затем рейхсфюрер повернулся на каблуках и вышел.