Нет, это был не сон. Я ужасно устал, не боюсь вам сказать, и испытывал гораздо более сильную боль, чем обычно. Все эти колебания туда-сюда, туда-сюда вызывали полнейшее истощение. Знаю, что это вопрос риторический, но все же: вы хоть представляете себе, как трудно искушать человека, не имея ни малейшего понятия о его судьбе? Видите, какое столкновение уровней понимания, да? Было ясно, что Пилату все это тоже давалось нелегко. Он то и дело почесывал шею. Резко вскакивал с места, делал пару-тройку шагов и снова садился. Недоверие теплилось даже в камнях претории, которые казались раскаленными.
Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего117. Да, думал я про себя, это, конечно, очень мило стоять вот тут с опущенными плечами и вздутыми венами и разглагольствовать об истине, но то, что ты только что произнес, могло бы с такой же легкостью быть сказано и моими устами, приятель, и в сказанном не было бы ни слова лжи. Отдельные мысли так поразили нашего папашу, что он тут же вскочил и выпалил: «А что есть истина?» — а затем повернулся на задниках сандалий и выбежал во двор к священникам.
Знаете, утомительно даже говорить об этом. Давайте отвлечемся на мгновение. Доверьтесь мне.
Педофилия относится к тому, что я называю гибкими прибыльными инвестициями. Она дает прибыль сразу из бесконечного множества источников. Самый очевидный из них — непосредственное страдание ребенка, которое сменяется чувством стыда, ощущением вины, отвращением к самому себе, неверием в себя, ненавистью. Кроме того, не менее важны громко тикающие часы, отмеряющие их собственные желания, все те часы и дни, проведенные в мечтах, пока нанесенный в детстве вред не созреет и они сами не начнут растлевать малолетних. Есть еще и насильники. Снова ощущение стыда, презрения к себе, бесполезное чувство вины. Я хочу сказать, бесполезное для Бога. Богу полезно только то ощущение вины, которое предваряет раскаяние человека и его стремление измениться к лучшему. Но чувствующий свою вину педофил никогда не стремится к тому, чтобы изменить свое поведение. Уж слишком сильно его влечет к детям. Сила влечения не сравнится с чувством вины. Схема выглядит примерно так: желание — удовлетворение желания — чувство вины — желание — удовлетворение желания — чувство вины — желание — и т. д. Цепочка прерывается, только если его схватит коп и отымеет судья, в противном же случае она повторяется до бесконечности, разве только огромный физический труд профессионала может что-то изменить, но ни сам педофил, ни окружающие его не проявляют ни малейшего желания инвестировать данное направление. Далее следует упомянуть страдания родителей (конечно, только в тех случаях, когда один из них не являлся насильником). Весь ужас, который порождается страхом перед своим собственным запачканным ребенком. Стыд, что подозрения были, но ничего не предпринималось. Стыд от того, что все известно, но ничего нельзя с этим поделать. Но ценнее всего, гораздо ценнее всего — это возможность, которая предоставляется самоуверенной толпе.
Вглядитесь повнимательнее, когда в следующий раз педофил промелькнет перед людьми в средствах массовой информации, вглядитесь повнимательнее в лицо разъяренной толпы. Вот тогда вы увидите меня. Таблоидное телевидение демонстрирует хороших мамочек и папочек, которые, проглотив огромную ложь о том, что они будто бы являются десницей Божией, моментально превращаются в всплывших на поверхность и надувшихся газом гримасничающих чудовищ, требующих крови, которые учат своих детей сначала ненавидеть, а уж затем задавать вопросы (или, что еще лучше, никогда их не задавать). Вот тут-то влечение к детям сходит на нет: негодующая толпа, жаждущая крови во имя приличия, сбросившая с себя груз мысли и ярмо аргумента, обуреваемая преступными намерениями. ПОРОЧНЫЕ ИЗВРАЩЕНЦЫ ДОЛЖНЫ МУЧИТЬСЯ. При виде расхрабрившихся лидеров я просто начинаю свистеть от гордости. Вы наверняка заметите, как выражение горя и шока на лицах мамы и папы полностью искажается и смакуется толпой, которая уж позаботится о том, чтобы дело обросло все новыми подробностями и превратилось в предумышленный акт насилия и расчетливое выражение неверия. Вы заметите, осмелюсь сказать, дорого купленную горечь уверенности в том, что их, родителей, потеря оправдывает в их глазах их собственное этическое падение и моральное убожество. Они перенесли трагедию Томми, и это снимает с них ответственность за их дальнейшее поведение. От них теперь требуется всего-навсего служить эмблемой для толпы. Пожалуйста, взгляните на эти вопящие толпы и бульварные газетенки, которые буквально разрываются от крика, требуя его смерти, — пойдите скажите мне, если сможете, есть ли в мире что-либо ужаснее поглощения отдельных личностей движущейся и ликующей толпой?
Всему этому меня научил Господь. Да, Сам Господь Бог научил меня ценить толпу пару тысяч лет назад там, в Иерусалиме.
Ребята мне потом частенько говорили, что они просто не могли поверить в произошедшее. А случилось то, что они бросились нашептывать бессчетное количество доводов в уши толпы. (Кстати, на самом деле народу было не так уж много. Может быть, пара сотен. Ни в коем случае не более того. Мысль о том, что на казни, блин, по своей инициативе присутствовали тысячи евреев, требующих пролить кровь Иисусика, созрела в средние века и оказалась такой полезной в последующие столетия, что по этому поводу даже нечего жаловаться: влияние вредного для здоровья ветра и все такое.) А произошло вот что: мои ребята говорили толпе одно, а Бог устроил все так, что те слышали совсем другое. Я хочу сказать: «освободи Варраву» звучит так же не похоже на «освободи Иисуса», как «отпусти его» на «распни его». Уж так случайно ослышаться, ну, совсем невозможно. Тогда я думал, что ребята просто халтурят. Душа же Пилата все еще пребывала в нерешительности и колебалась, словно бланманже, озабоченная, собственно говоря, изумленная своим собственным нежеланием поступить так, как она поступала обычно, ища пути наименьшего политического сопротивления. Это чувство было одновременно и привлекательным, и отвратительным, и, испытывая нечто среднее между ними, он приказал высечь заключенного.
Мне это совсем не понравилось. Конечно же, не наказание per se118, нет, а то, что в результате его некая нить физической близости, возникшей между ними, порвалась. Во всем мире те мужья, которые бьют своих жен, скажут вам, что эффект самого первого удара (допустив, что она не бросила вас в тот же час и не отрезала вам ночью член во время сна) значительно облегчает второй удар, посильнее — в следующий раз. Затем в третий, четвертый и т. д., а когда ударов становится недостаточно, вы подключаете воображение. Хотя Пилат и не сам держал хлыст в руках, этим поступком он замарал свои руки, и, что важнее, он увидел, что может пролить кровь этого человека и ее цвет не отличается от крови других. Ставки понизились. Это не сулило мне ничего хорошего. Если он мог подвергнуть его бичеванию как человека, он мог и распять его с такой же легкостью, — все же, надо признать, вид мучений Назаретянина несколько развлек его. Затем от Прокулы прибыло послание со слугой в красном, некрупные черты лица которого, казалось, сбились в кучу, как бы опасаясь наказания. «Не связывайся с этим человеком. Я слишком много выстрадала из-за него во сне».
Что ж, не связываться с ним было уже немного поздно, коль он висел на столбе, весь в кровавых бинтах, с терновым венцом на голове, с него градом катился пот, и он был оплеван солдатней Пилата. Но, возможно, еще не слишком поздно (именно так, продолжай!), еще можно избежать распятия на Голгофе. Предполагая, что к этому времени мои ребята уже навязали толпе определенное мнение, я вложил в голову Пилата мысль о том (и почему полы до сих пор мостят, как в претории?), что нужно показать заключенного толпе: пусть эти идиоты увидят, какое невинное, жалостливое зрелище представляет собой так называемый Царь Иудейский на фоне имперского великолепия и порядка; одним словом, избавиться от него, сыграв на чувстве сострадания толпы. Повторю: я не знал, что Бог уже был среди них. Не знал этого и Каиафа, что послал друзей подкупить толпу серебром. Все было лишним. Бог уже выпустил на свободу всю силу благочестивого коллектива с мертвым разумом. Они не знали, зачем нужно было обязательно распять этого парня, они лишь осознавали, что он принадлежит ИМ, а ими были МЫ. Все это могло происходить и на трибунах Олд-Траффорда или Анфилд-Копа119. Среди них мои собратья казались остатками исчезающей радуги. Не отсутствие рвения помешало им чего-либо добиться — они кипели, роились вокруг людишек, нашептывали им на ухо, и все безрезультатно. Именно в тот момент ко мне вернулось мое самонадеянное утверждение о том, как важно сделать нужное замечание в нужный момент, — оно преследует меня до сих пор, потому что Каиафа наклонился к самому уху Пилата и произнес одно из таких замечаний: «Подданные Цезаря едины в своем порицании богохульника и подстрекателя против Рима. Я уверен, императору не понравилось бы, что его наместник в Иудее позволяет такому человеку жить и дальше распространять свою ложь. В конце концов, рано или поздно Риму все становится известным».
Пилат закрыл глаза и снова медленно открыл их, он очень устал. Конечно, он сделал это не так медленно и не с таким трудом, как Иисус, у которого уже возникли проблемы с ногами.
— Этот раунд за тобой, — сказал я, проскользнув мимо Пилата. — Но со всей этой затеей с гвоздями едва ли получится воскресный пикник.
♦
Знаешь, я буду сильно скучать по тебе, когда покину тебя. Мне будет недоставать нашего... нечто нашего, нашего сотрудничества. Мне будет недоставать твоего внимания как слушателя, того, как ты постигаешь смысл моих слов, того, как следуешь моим советам. Мне будет недоставать твоей искренности (я имею в виду твою внутреннюю искренность, которая спрятана под маской двуличности, бездействия и обмана). Мне будет не хватать твоего эгоизма, чувства юмора, пагубной слабости поступать, как хочется, лишь для того, чтобы почувствовать себя лучше. Я хочу сказать, почувствовать себя лучше изначально. Скоро все кончится, все. Что я буду делать с собой, когда покину тебя?
И благодаря этому временному пребыванию в человеческом облике, мне будет не хватать... черт побери, парень, представь себе, мне будет не хватать рукопожатия. Настоящего приятного ощущения крови и плоти. Кровь и плоть — ведь они настоящие. Они объективно существуют. Ветер в волосах, капли дождя на лице, ощущение тепла солнечного луча между лопатками — непосредственные ощущения. Поцелуй. Потягивание. Пук. Забудьте о Рене120: чувства не лгут о серьезных вещах, только не о том, каково это — быть здесь.
Я оторвался от рукописи и направился в собор Святого Павла. Если хотите, назовите это шестым чувством, интуицией, намеком, но что-то влекло меня туда. (Кстати, видения выбивают меня из колеи. Снова и снова я пребываю одновременно и в крошечном и в безбрежном пространстве. Вам это о чем-то говорит? Вам снятся парадоксальные сны? Проснулся сегодня утром и даже не смог вынести одного вида «Buck's Fizz»121. Харриет предложила обратиться к врачу, к психиатру. Горшок, чайник и чернота, Харриет, подумал я, горшок, чайник и долбаная чернота. Этот фильм — он крутится в прокате. Харриет не покидает постели уже два дня. Сидит, скрестив ноги, обложившись подушками, отвечает на многочисленные телефонные звонки, двигает деньги, лжет, получает заказы, съедает заказанное наполовину и просит унести остальное. Я ей говорил: снизь темп, так ведь и заболеть можно. Думаете, она меня замечает? Трент злится из-за того, что у проекта не будет продолжения. Он пребывает в состоянии депрессии с тех пор, как я указал ему на то, что о событиях, предшествовавших описываемому действию, рассказать невозможно. А я в это время загружен работой над третьим актом.)
Собор Святого Павла. Если вы собираетесь что-то предпринять, делайте это открыто. Иногда мне требуется некоторое время, чтобы добраться до места назначения. Сегодняшняя прогулка к собору — не исключение, ну и что, если лондонский асфальт раскален добела и деревья не вызывают уважения, если в воздухе смешались запахи духов и вонь, если солнечные лучи проникают повсюду, а облака в небе похожи на призраков. Я тоже более или менее ровно держусь на ногах, не считая небольшого похмелья после кока-колы и трех бокалов «Люцифера Бунтующего», по крайней мере мне удалось убедить себя в этом. Вероятно, в эти дни в съежившемся мозгу Ганна все время присутствует осадок химикалий и алкоголя, но вам же в некоторой степени известно, что сам-то я сообразителен.
Как обычно. Смотря кто появится.
Едва я успел покинуть оболочку Ганна у самого купола в «Галерее шепота»122, как у меня появилось ощущение, что за мной наблюдают, это ощущение беспокоит меня с тех пор, с тех пор... не могу точно сказать. Некоторое время. Как бы долго оно ни тлело, но там, среди снующих туда-сюда звуков, оно вспыхнуло как пламень. Опасно было забираться так высоко без подготовки, учитывая свойственную Ганну боязнь высоты, и так свешиваться через перила галереи. Вот-вот появится кто-то из ангелов — у меня в этом не было ни тени сомнения, — я четко ощутил это еще перед тем, как все усиливающийся звон в ушах возвестил о нем. Чувство, охватившее меня, могло буквально столкнуть вниз, а фигурально — свести с ума. С ужасной болью (представьте себе боль при вывихе бедра, когда оно выходит из сустава) я вырвался из тела Ганна, которое тотчас, чего и следовало ожидать, осело ягодицами кверху, приняв то непристойное сидячее положение, которое характерно для брошенных тряпичных кукол.
— И великий змий был изгнан, тот старый змий, имя которому Дьявол, Сатана, — пробубнил Михаил с выражением смертельной скуки на лице, — что вводит в обман целый мир: он был изгнан на землю, и его ангелы пали вместе с ним... Ба! Сатана! Ты что, мой друг, все позабыл?