Боль? Что ж, можно и так сказать. Я не могу передать, чего мне стоило сдержать ее там, в тени купола, пока вы, мелкие существа, ползали внизу, как тараканы. В телесных выражениях я сравнил бы это ощущение с сильнейшим внутренним кровотечением.
Я бы упомянул о черепно-мозговой травме. Я бы упомянул даже о необходимости экстренной медицинской помощи. Покидать тело было вредно для моего здоровья: подступил опять молчаливый ангельский гнев с прежней болью, но долг зовет срочно вернуться к ним и иметь дело с ним... Что ж. Я буду честен.
Не то чтобы я притворялся, — ясно, что нет, не более чем он, — и, спешу вас заверить, выдержать мое присутствие для него тоже было задачкой не из легких.
— Михаил, — произнес я, — сколько лет, сколько зим, просто целая вечность!
Я подумал, в частности, как, блин, эта крошечная часть материального мира могла выдержать нас обоих на земной поверхности. Я было ожидал, что купол вот-вот развалится на части или взорвется, пока не догадался (это же очевидно): на все воля Божья. В конце концов, мы же в соборе Св. Павла. Иногда я такой недогадливый.
— Ты боишься, — едва слышно произнес он.
Я улыбнулся.
— Просто диву даешься, что вы считаете своим долгом сообщить мне об этом. Вот и Гавриил мне на днях сказал то же самое. Интересно, и почему вы думаете, что это так важно? Скептики, осмелюсь заметить, неодобрительно отнеслись бы к тому, что
желаемое выдается за действительное.
Он улыбнулся в ответ.
— Он советует смертным, как тебе известно, возлюбить врагов своих. Мне жаль, что смертным требуются такие указания.
— Ты видел пятый фильм «Звездных войн» — «Империя наносит ответный удар»? — спросил я у него.
— Потому что для нас естественно возлюбить врагов наших в соответствии с их близостью к нам. Мы так похожи, сатана. Мы так близки друг к другу.
Немного раздражало то, что он произносил «сатана» как будто с маленькой буквы «с». Что значило: «тот, кто чинит препятствия». Раздражало не то, как он произносил мое имя, но то, что он не мог подняться выше этого. Ему ужасно нравится его собственное имя, не говоря уж о том, что на вечеринках он переводит его как «кто как Бог». Интересно, почему Старый Пидор позволяет этому так просто сойти с рук, так как правильный — и менее лестный — перевод представляет собой риторический вопрос: «кто как Бог?» Я бывало много раз бесил его в былые времена. Стоило только кому-либо сказать: «Ну, Майкл», как я мгновенно обрывал говорящего: «Это я».
Так близки и одновременно так далеки друг от друга. Как насчет раболепства?
— Кстати, на роль тебя я планирую Боба Хоскинса123. Как ты на это смотришь? Думаю, ты сможешь уговорить меня пригласить Джо Пески124 вместо него.
Между нами говоря, я действительно пребывал в состоянии мучительного дискомфорта. Я бросил взгляд вниз на галерею, где Ганн, изображавший потерявшего сознание не то алкаша, не то нарка, привлек внимание пары ребятишек, которые, не замечаемые своими родителями, разорвали обертки «Кит-ката» и забавлялись тем, что бросали кусочки шоколадной глазури ему в волосы. Я подумал, что произойдет, если родители позовут охранника.
— Ты нас удивляешь. — Он никогда не мог понять, почему диалог не предполагает произнесения членораздельных звуков со стороны собеседника, пока обдумываешь, что сказать дальше.
— Что, действительно удивляю? А кого ты предлагаешь? Харрисона Форда?
— С твоим незначительным объемом внимания, по нашим расчетам, ты уже должен был превратиться в пожилого меланхолика. Но тебе как-то удалось... задержаться на стадии юношеского эгоизма.
— Ты недооцениваешь юношеский эгоизм, старичок. Обладая юношеским эгоизмом и кучей денег, можно вполне править миром и, само собой, расстаться с работой, когда им уже правит кто-то другой.
В тот момент я чувствовал себя по-настоящему ужасно. Вам знакомо ощущение, когда вы добираетесь до дома в состоянии полнейшего опьянения, но воспринимая все происходящее вокруг, включаете свет, падаете на кровать и чувствуете, что комната начинает медленно кружиться перед глазами и к горлу подкатывается приступ тошноты? Определенно. А когда у вас перед глазами кружатся галактики, ощущение в миллиарды раз сильнее.
— Это может показаться грубым, но, дорогой друг, зачем ты сюда заявился?
— Чтобы помочь.
Если бы в тот момент у меня было лицо, мне стоило сильно напрячься, чтобы оно не вытянулось, я смог лишь произнести что-то нечленораздельное, вроде:
— Ага? Гм. Н-да?
— Люцифер, разве в последнее время...
— Послушай, почему бы тебе не выложить все сразу? Будь хорошим мальчиком, а? Ну а потом, по: жалуй, продолжим обмен любезностями. Если это ускользнуло от твоего внимания, хотелось бы напомнить, что я пришел посидеть полчасика в тишине в церкви.
— Ты пришел потому, что тебя позвали.
— Боже мой, это звучит так грубо. Знаешь, Михаил, уж от тебя-то я ожидал соблюдения определенных...
— Ты боишься.
На сей раз он сказал это с таким видом, будто ему и в самом деле было известно что-то чрезвычайно важное. Сделай он паузу, я бы не сомневался, что апокалипсис начнется в ту же минуту.
— Ты боишься того, чего более всего желаешь. А желаешь ты того, чего больше всего боишься. Подумай об этом.
— Подумаю, будь уверен.
— Подумай.
— Подумаю, будь уверен.
Надо отдать ему должное, он не злорадствовал. Нет. А отдавая ему должное, нужно сказать, он был не прочь остаться, чтобы поболтать о мелочах.
— До скорой встречи, Люцифер.
— Я встречу тебя, Михаил, будь уверен.
Не помню, как после этого разговора я добрался до «Ритца». Позвонил по сотовому Харриет, она прислала за мной «роллс-ройс» с Паркером, настоящее имя которого Найджел. Мы с Найджелом привязались друг к другу. Проболтали около часа за стаканом виски, пока ехали по городу (Харриет тем временем дремала на заднем сиденье), он показался мне своим парнем. Теперь он необходим мне так же, как вам отвлеченный от жизни фильм, снимающий напряжение во время подготовки к экзамену.
— Дело в том, — сказал я, откидываясь на спинку заднего сиденья и ощущая нежность объятий дорогой обивки, — что, когда политики говорят о многочисленности культур или культурном разнообразии, о неграх и белых или о том, что мы — составляющие этого дурацкого мира, они не замечают нечто более важное. Не замечают намеренного уничтожения одной нации другой, то есть то, что в двадцатом веке мы назвали геноцидом. Найджел, мне кажется, что ваше дело, правое дело вашей агрессивности, — остановить геноцид, что имеет место в этой стране, здесь и сейчас.
— Вы себя хорошо чувствуете, босс? — спросил Найджел, бросив взгляд в зеркало заднего вида. — Вы выглядите несколько уставшим.
(Дружеское участие Найджела, хотя и разбавленное продуктами «Партии за сохранение британской национальной независимости»: права, порядочные граждане, честь, различие, белая раса, патриотизм, родина, передислокация.)
— Что говорят о христианской стране, Найджел? — продолжал я, нащупав в кармане сигареты «Силк Кат» и зажигалку «Зиппо». — Что ее церкви — ее церкви — могут быть проданы мусульманам и превращены в мечети? Поправь меня, если я ошибаюсь. Возможно, мои представления об истории ошибочны, но разве в течение нескольких веков не проводилась небольшая операция под названием «крестовые походы»?125 Или что, это были всего лишь учения? А? (Я буквально выкрикивал эти риторические вопросы. Как ни странно, такие беседы доставляют ему большое удовольствие, хотя это удовольствие заключается лишь в очередном приступе отвращения к политикам.) Найджел, тебе известно, что в отдельных районах Британии детей в возрасте десяти лет — детей христиан — маленьких англичан, детей христиан — заставляют читать Коран? Знаешь, когда ты говоришь об этом людям, они принимают твои слова за ложь.
— Во главе тори хитрый парень.
— Знаю, Найджел, знаю. Знаешь, когда я думаю о... о... — Я запнулся. (Я так давно не видел Михаила. Новое Время его совершенно не изменило. Все та же чрезмерная серьезность речи, ангельское телосложение, также рисуется, все тот же вид посвященного. Вне сомнения, он полагает, что знает многое, что мне неизвестно. Да, пожалуйста. В конце концов, я тоже кое-что знаю, что ему неизвестно.) Я продолжал: — Когда я думаю о той роли, которую твоя страна играла на мировой арене, когда я думаю о том, что солнце никогда не заходило над Британской империей, когда я думаю о том, как эта страна несла блага цивилизации в отдаленные уголки, даря им современные технологии, промышленность, импорт, экспорт... как твоя страна несла менее разумным народам знания о том, как пользоваться природными ресурсами, о существовании которых они иногда и не подозревали, когда я об этом думаю, Найджел, в свете культурного и языкового геноцида, которому теперь содействуют школы, церкви, больницы, само законодательство... меня поражает то, как страны, входившие в состав империи, отплатили своей бывшей метрополии.
Твоя страна. Я разрешил зародившиеся у Найджела подозрения, объяснив, что являюсь наполовину итальянцем. Я не живу там постоянно, но время от времени наведываюсь. Являюсь членом PPNI (Partita per la Preservazione di Nazionalismo Italiano)126, несуществующей организации наподобие PPBN. Когда я произношу что-то типа «бывшая метрополия», потом, как правило, сожалею о сказанном, поскольку словарный запас Найджела небогат, но в этом весь я, что ж поделать. Несколько претенциозный, поэтому иногда я вынужден поступать именно так. Откровенно говоря, я часто становлюсь своим собственным злейшим врагом.
Когда мы выехали на Трафальгарскую площадь, Найджел заметил:
— Эти дурацкие газеты просто выводят меня из себя. «Санджит затрахал всех тут, Мустафа достал всех там, гребаный пакистанишка ведет прогноз погоды на канале Би-би-си 1».
Фасады Уест-Энда, шумная стая голубей, зеленый свет светофора, мой ответ Найджелу:
— В этом мире грядут значительные перемены. Перемены, которые должны были наступить уже давным-давно.
♦
Фотография матери Ганна, случайно попавшаяся мне на глаза сегодня днем в логове этого писаки в Клеркенуэлле, посеяла во мне грусть. (Вся эта игра в писателей — идея Исусика. Сценарий, блин, — сущий пустяк, как и бесцельные прогулки. О всех соблазнах всех городов всего мира...) Фотография. Конец шестидесятых. Ганн, вероятнее всего, недавно пошел в школу. Во второй половине дня она работала в кафе на Маркет-стрит. В нее был влюблен шеф-повар. Он ей нравился, но всего лишь как друг. После того как сикх бросил ее, бастионы ее сердца стали еще более неприступными, не говоря уж о внутреннем дворе-влагалище. (Это произошло до того, как стакан и я совратили ее, толкнув в не особо горячие объятия таксистов с огромными ручищами и прочей дряни, у которой вечно воняет изо рта.) Фотография. Можно с уверенностью сказать, что в тот момент кто-то окликнул ее: «Анджела!» — и, как только она повернулась, нажал кнопку фотоаппарата. Этот момент зафиксировал ее естественное выражение лица и открыл его миру, который не дал ей ни секунды на прихорашивание. Лицо, бесхитростное лицо без защитной маски. Можно также с уверенностью сказать, что секундой позже, разрушая остатки магнетизма, созданного ее образом, она произнесла: «Какого черта, Дез (или Фрэнк, Ронни, да кто угодно), проваливай». Но в тот момент она была самой собой, такой, какая она есть.
Эта фотография трогает Ганна, потому что в глазах матери нет ни мысли о нем. Он в школе, или у бабушки, или у какой-то миссис Шарплз, или как ее там (в детстве Ганна было слишком много женщин и слишком мало мужчин; вот поэтому, когда он вырос, то превратился в такую бабу). Конечно, сразу после вспышки и щелчка фотоаппарата к ней вернулись и ее жизнь, и ее материнство. Но лишь в тот зафиксированный момент Ганн увидел свою мать как нечто чуждое ему. Он помнит ее, помнит, что она многое ему прощала. Прежде всего то, что он никогда не считал ее человеком, имеющим право на свою собственную жизнь. Вместо этого он оценивал ее по вопиющим речевым ошибкам и по промахам, которые она совершала, когда пыталась говорить об искусстве, то есть он оценивал ее, исходя прежде всего из того, что непосредственно касалось его самого. Она это знала. Он знал, что она это знала. Каждый раз он собирался преступить через себя. Каждый раз он оказывался неспособным на это.
Как бы то ни было, но эта фотография, вздувшаяся в одном уголке и загнутая в другом, которую Ганн хранил в одном из выдвижных ящиков стола, ввела меня в состояние глубочайшей депрессии. И это тогда, когда я должен был писать сценарий для фильма по моей книге «Да здравствуют ужасы!». В конце концов, я так и остался сидеть с дымящей сигаретой «Силк Кат» во рту, опершись подбородком на ладони, с выражением, напоминающим проколотую шину. Я еле дотащился до «Ритца» к обеду. Как будто я не помнил, что должен был отобедать с верхом изысканности — пускающей слюни задницей Миранды из «ХХХ-клюзива», на самом деле...
Я спрашиваю тебя. Я, Люцифер, спрашиваю тебя: подобает ли Властелину ада проводить свое земное время так?
— Что я вижу? — обратился ко мне Трент Бинток после обеда. (Хотите узнать поподробнее о самом обеде? Он того не стоит.) — Я все вижу глазами Сатаны: перед ним простирается бескрайний горизонт, он будто... будто катится на американских горках, сидя задом наперед. Он оглядывается и видит, как Небеса остаются позади него все дальше и дальше. Он катится вниз под невообразимым наклоном. Но дело в том, чувак, что это не американские горки, а реальное пространство, точнее антипространство, пустое антипространство. — Его голубые, как у ястреба, глаза поблескивали от удовольствия, как у ребенка. Он рехнулся, отметил я про себя, от кокаина и излишней самоуверенности.