К книге
Я, ЛюциферСтраница 22
59%
Страница 22
22

«Передай Деклану, я поехала домой, хорошо? — просит она Сильвию. — У меня ужасно болит голова, и я не хочу портить ему праздник».

Вот тут-то я принимаюсь за работу, заставляя ее наказать Бога своим моральным разложением. Слож­но? Нет, нет, Боже мой, нет, нет. Кто из вас не слышал этот голос серьезного, рубящего сплеча друга, кото­рый появляется, когда мир тебе хорошенько подга­дил? Так вот как Он любит тебя, да? Ровно настолько, чтобы, позволить тебе провалить экзамен по хреновой биологии человека / пустить в ход закладную / потерять ногу / опоздать на автобус / споткнуться / потерять работу / сломать зуб / забыть роль / подойти к киоску только для того, чтобы выяснить, что за болван перед тобой купил последний билет... Вот как сильно Он тебя любит. Да. Ну что ж. Да пошел ты, Господи! В эту игру можно играть и вдвоем. И тогда ты направляешься к продавцу сигарет, в пивную, к торговцу фильмами «Только для взрослых», в публичный дом или в кази­но. Посмотри теперь на твое возлюбленное создание, Мис­тер. Что, не нравится свое собственное лекарство, да? А если я подхвачу рак легких, этот проклятый СПИД или у меня откажет печень, дружок, нам будет хорошо извест­но, кого мы будем должны благодарить за это, верно? Следовало подумать об этом заранее, когда ты позволил Клер ПОРВАТЬ СО МНОЙ!»

Пенелопа — более или менее мирская версия. Поэтому я не говорю с ней о Боге или непостоянстве Его любви, нет, о долгом, мучительном, бесконечном наказании, которое мир преподносит тем, кто пыта­ется жить по законам правды и приличия. Я с горечью говорю ей о том, как день за днем она борется с мыс­лью, что сопротивление бесполезно и что все в кон­це концов оборачивается дерьмом, зло всегда побеж­дает, люди... люди ни на что негодны. Ее собственная боязнь лжи — не больше чем заблуждение о духовном величии человека, достойное лишь сожаления, и что лучшее, что она может сделать, — залепить себе хо­рошую затрещину, да посильнее.

Некоторое время она сопротивляется. Если бы меня не было какое-то время поблизости, — довольно долго, — быть может, сила, с какой она оказывала сопротивление, меня бы и поразила. Но этого не про­исходит. Я настаиваю, все это мне надоедает. Пора играть роль плохого полицейского. «Ну, ты, тупая сука. Ты ведь знала, что этим кончится. Дерьмо везде, все дерьмо, ты, жалкая обманутая идиотка. Опустись на колени, обопрись на руки и окуни в него свою дурацкую высоко поднятую доверчивую здоровенную рожу. Ну, давай же! Всегда есть лекарство». Так про­должается до тех пор, пока с ощущением того, что в груди, в самом ее центре, появилась ледяная трещина, отлично зная это и не имея не малейшего понятия, что предпринять, она ловит такси у недавно открыв­шегося бара в трех кварталах от квартиры, где живет с Декланом Ганном. Я помню мои последние слова, обращенные к ней. Произносил я их не впервые. И конечно, не в последний раз. Я медленно прошеп­тал ей: «Воспользуйся этим...»

В свое время я слышал много пустой теологической болтовни, направленной в мой адрес, но, согласно одной из самых идиотских теорий, которая мне встретилась, Иуда Искариот был мною одержим, и я заставил его предать Христосика. Ну кто сможет мне это объяснить? Вообще-то даже не пытайтесь. У меня есть этому свое объяснение. (Мне известны все трак­товки.) Объяснение таково: миллионы людей во всем мире, пребывающие в здравом уме, считают, что я желал распятия Христа. Позвольте мне прямо спро­сить: эти люди, они что, умалишенные? Распятие Христа было осуществлением ветхозаветных проро­честв. Распятие Христа должно было возобновить работу механизма отпущения грехов. К чему это мог­ло привести? В ад никто бы тогда не попадал.

Ну, так объясните мне, с какой стати я должен был содействовать всему этому?

Однако я действительно присутствовал на Тайной вечере. Тринадцать парней в сыромятных сандалиях, у всех мокрые подмышки, все пердят, крошечная комнатушка (Леонардо104 отдыхает), плохая вентиля­ция, чадящие лампы, странный сдержанный и нечес­тивый апостольский треп, острый запах плохого дешевого вина... А знаете, чем я занимался в тот ве­чер? Пытался пробудить у Иуды чувство вины. «Ты, несчастный ублюдок. Ты знаешь, что поступаешь неправильно. Всего тридцать долбаных серебряников? Ты, ничтожный сукин сын, не делай этого, мать твою. Прислушайся ко мне. Прислушайся к голосу своей совести! Враг рода человеческого сбил тебя с пути истинного, но еще не слишком поздно переду­мать и спасти свою душу. Прислушайся к гласу божь­ему, Иуда Искариот. Твой час пробил. Ты на грани того, чтобы обречь свою душу на муки адские до скончания веков — и все ради чего? Тридцати долба­ных серебряников! Не делай этого, Иуда!»

У него просто каменное сердце. Если хотите знать, повесить его было мало105. И вообще это неспра­ведливо. Несправедливо считать, что то, как он со­противлялся, делало ему честь. Это было, как и в пустыне, — Старый Пидор за работой. «Но Господь ожесточил сердце фараона»106. Да уж, за все эти годы Он ожесточил много сердец, и сердце Иуды Он тоже ожесточил.

Несмотря на все это, несмотря на нечестную борьбу, несмотря на Его мошенничество, я почти пригвоздил этого придурка к позорному столбу (про­шу прощения за каламбур), запугав Пилатом и Про­кудой.

Что написано, то написано. Несмотря на мое разо­чарование в тогдашнем правителе Иудеи, у меня на долгое время сохранился приятный высокохудожест­венный образ уравновешенной амбивалентности его печально известного вердикта. Значительность единственной паузы, ее мрачные последствия: я на­писал совсем не то, что хотел написать. Меня будут судить по тому, что я написал. Кажется, то, что я на­писал, появилось на бумаге само по себе. Я не должен был писать того, что написал... Quad scripsi, scripsi107. Тавтология моего вывода со всей его gravitas108 и иди­отизмом. Он написал это ближе к обеду после утра, протяженность которого не измеряется часами. Им воспользовались силы, неподвластные ему, они изму­чили его и оставили, как лихорадка или грипп. Он едва держался на ногах, его бросало то в жар, то в холод, будто все тело окутало дождевое облако, кото­рое затем рассеялось, подставив плоть под горячие солнечные лучи. Кровь пульсировала у него в ушах, периодически наступала глухота, когда он слышал только биение своего сердца, перед его глазами сто­ял узкий туннель, в конце которого парили светящи­еся духи. Я не отдал его без боя, могу вас заверить.

Постель Пилата уже давно остыла, когда Клавдия Прокула, очнувшись от сна, вся в поту, резко села на кровати, пораженная громкостью стенаний, которые она слышала во сне, но которые превратились в ре­альном мире в отдаленное хныканье. Жена Пилата была довольно симпатичной и, будучи возбужденной сном, выглядела весьма желанной в сомнамбуличе­ском состоянии, хотя, Люцифер, это не имеет никако­го значения, ни малейшего. Важно то, что Пилат верил в правдивость ее снов. Он не был слишком суеверным человеком (хотя мало найдется воинов, которые не испытывали по меньшей мере облегчения после языческого жертвоприношения), но предсказания его жены, основанные на ее сновидениях, уже не­сколько раз оказались полезными, а один раз даже в буквальном смысле спасли ему жизнь; это случилось в Риме, вскоре после их свадьбы: она убедила его не оставлять у себя лошадь, которую он приобрел для развлечения; основанием тому послужил приснив­шийся ей кошмар. Через неделю лошадь взбесилась, и ее новый хозяин, падая, сломал себе шею. Она ни­когда не видела Иисуса, хотя и слышала о нем, а вче­ра вечером узнала из болтовни слуг о его аресте и о том, что он содержался под стражей у Каиафы109 и К°. Вообще-то взгляд ее темных глаз никогда не останав­ливался на нем, и я не могу с полной уверенностью сказать, зачем мне понадобилось так точно обрисо­вывать его в ее сне. Я мог бы возникнуть пред ней хоть как Гручо Маркс110, и концы в воду. Но я бы соврал, если бы не признался, что испытал приятное нечес­тивое возбуждение, приняв его облик. Я почувство­вал... мне стыдно в этом признаться... Вы знаете, что могло бы произойти. Как бы то ни было, я приподнял завесу сна Прокулы и распял себя у нее на глазах. Это было даже забавно, висеть в ее сознании с появляю­щимися стигматами и чернеющим за спиной небом. Я беспокоился, что немного переборщил с кровью, — она и ее супруг стояли с окровавленными руками, по колено в крови. Но время (Новое Время) приближа­лось (Каиафа источал зависть вокруг себя, как дыхание ребенка, а истинный И. X. стоял босой, склонив голову набок, храня яростное молчание в неподвиж­ных уголках губ.) Я хотел, чтобы идея, как заголовок, была выделена крупными буквами: ПИЛАТ И ЕГО СУПРУГА КАЗНЯТ НЕВИННОГО. «МЫ БУДЕМ ВЕЧНО ГОРЕТЬ В АДУ», — признает глава админист­рации. В любом случае это должно было сработать. Ноги задергались, аккуратно выщипанные брови нахмурились (одна — угрожающе, другая — задумчи­во), вишневые губы затрепетали и сжались, мокрые ладони открылись и снова угрожающе стиснулись. «Не имею никакого отношения к этому невиновному человеку... Не имею никакого отношения к этому невиновному человеку... Не имею никакого...» И тут она проснулась, вид у нее был растрепанный и оча­ровательный (она раскраснелась и учащенно дышала, ночная сорочка сползла, обнажив одну грудь разме­ром с манго, — если бы только я не был в такой, блин, спешке...), гнусавым голосом она позвала свою слу­жанку.

Если вы хотите добраться до мужчины, действуй­те через женщину. Казалось, Эдем был далеко в про­шлом (зернистая кинопленка улучшенного восьми­миллиметрового формата с поблекшими от времени цветами), но я не забыл его урока. Самодовольство никогда не входило в число моих пороков, и от него не осталось и следа в то утро в Иудее, но все же я был настроен оптимистично.

Ну что ж.

Как ни странно, все началось неплохо: Пилат, просто вне себя от того, что ему нужно выйти из претория во внутренний дворик , чтобы принять священников (еврейская пасха указывает, какие вещи, блюда и места считать чистыми, а какие нечис­тыми), был раздражен взволнованным ответом Каиафы на вопрос, в чем обвиняется заключенный. «Если бы он не нарушил законы, мы бы не привели его к тебе, не так ли?» Я видел, как лоб Пилата про­резали глубокие морщины, и уже потирал руки от удовольствия. Думаю, если бы они остались на улице, я был бы уже в здании, оглашая волю прокуратора. Но тут вмешался Бог. Блин, вечно Он вмешивается. Я заметил это по тому, как прокуратор время от вре­мени едва заметно качал головой (как будто пытаясь стряхнуть стоявший в ушах звон) и беспокойно жес­тикулировал. Солнце жгло мощеный пол внутренне­го дворика, и, когда Пилат устремлял свой взор ввысь, Небеса поражали его своей какофонией.

Ты Царь Иудейский?

Ты говоришь это.111

Об эллиптичности стиля Сыночка не стоит и упоминать. Если бы он произнес лишь: «Нуда, царь, тупоголовая твоя башка, бьюсь об заклад на твою последнюю рубашку», — прокуратор отпустил бы его как юродивого; но тон его ответа совсем не подходил для данного случая, голос звучал в лучшем случае бесстрашно, в худшем же — презрительно. «Не чувст­вуй себя оскорбленным». Я опять принимаюсь за свое. «Он не желает оскорбить. Не принимай по­спешных решений, мать твою». А в это время заседа­тели синедриона112 кудахчут, как стая взъерошенных индеек, а солнце сеет смуту на их бумерангах и копь­ях. «Скажи им, к тебе это не имеет ни малейшего отношения. Скажи им, чтобы они сами его распяли, коль он их так нервирует».

Пусть при этом будет нарушен закон, о чем хоро­шо известно и Каиафе, и Пилату.

«Здесь чертовски жарко», — произнес прокуратор, не обращаясь ни к кому определенному. Затем он велел пленнику: «Ступай за мной внутрь здания».

Было самое время позаботиться об укреплении своих позиций. Я отобрал crème de la crème, так сказать, сливки своего воинства, и рассредоточил их вокруг Иерусалима. «Скоро начнется заварушка, — сообщил я им. — Я совершенно уверен, Он воспользуется тол­пой. Я хочу, чтобы вы были там. В самой гуще собы­тий, понятно? Я хочу, чтобы вы увещевали каждого, подойдя к нему так близко, что становится осязаем запах его ушной серы. Все ясно? Чтобы на каждого человека в толпе пришлось, как минимум, трое вас. Это понятно? За дело».

Я немного поработал над Пилатом в претории. Старался изо всех сил, хотя эта работенка была ис­кажена иронией самой просьбы. В любой другой день его терпение давно бы уже кончилось после того, как он выслушал наглые, грубые ответы Иисуса и все его поп sequiturs113. Он не задумываясь подписал бы приказ о его распятии, пока его мысли были где-то далеко. Как того требовало его положение, большую часть времени он проводил в зале суда, колеблясь между странным ощущением родства с никудышным чело­веком, что стоял перед ним, и необычайно твердым убеждением, что если обвиняемый не будет казнен, то станет причиной его собственного падения. Лицо и руки у него горели. Ни одна лампа не была зажжена (для чего нужен свет отбросам общества и лучам света, чьими устами вещает Господь Бог собственной персоной?), но его неровное дыхание доносило до него запах горящего масла. Сегодня он попросит Клавдию, чтобы она приготовила ему целебное снадобье. Мысли рождались и исчезали в пустоту, как ожоги, что не вызывают боли. У него возникло (с moi114 милостивого позволения) непреодолимое желание проникнуть в суть загадок подсудимого. «Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Цар­ство Мое, то служители Мои подвизались бы за меня...»115 Но его язык — все эти «царства», «служите­ли», — они возвращали его в его собственный мир, в котором он был Понтием Пилатом, римским намест­ником, прокуратором Иудеи, города, который гото­вился к празднованию пасхи, где питавшаяся сплет­нями толпа за дворцовыми стенами и группа духов­ных лиц из числа полиции нравов грозили ворваться в его дворец. Но я все равно продолжал бороться, поражая терпением его самого и стражников его. На его лице появилось невиданное прежде выражение, значение которого не смогла бы разгадать и его собст­венная мать, выражение это можно было растолко­вать как «продолжайте в том же духе» или «истинное блаженство», как окончательное решение или терпе­ние, похожее на проявление дружелюбия. Я не нахожу никакой вины в Этом Человеке116. Слова упали на пол, словно лепестки генцианы. И вспотевший центурион обменялся со знаменосцем взглядом, в котором скво­зило сомнение: «Маркус, это сон».

Предыдущая главаГлава 22 из 37Следующая глава