«Передай Деклану, я поехала домой, хорошо? — просит она Сильвию. — У меня ужасно болит голова, и я не хочу портить ему праздник».
Вот тут-то я принимаюсь за работу, заставляя ее наказать Бога своим моральным разложением. Сложно? Нет, нет, Боже мой, нет, нет. Кто из вас не слышал этот голос серьезного, рубящего сплеча друга, который появляется, когда мир тебе хорошенько подгадил? Так вот как Он любит тебя, да? Ровно настолько, чтобы, позволить тебе провалить экзамен по хреновой биологии человека / пустить в ход закладную / потерять ногу / опоздать на автобус / споткнуться / потерять работу / сломать зуб / забыть роль / подойти к киоску только для того, чтобы выяснить, что за болван перед тобой купил последний билет... Вот как сильно Он тебя любит. Да. Ну что ж. Да пошел ты, Господи! В эту игру можно играть и вдвоем. И тогда ты направляешься к продавцу сигарет, в пивную, к торговцу фильмами «Только для взрослых», в публичный дом или в казино. Посмотри теперь на твое возлюбленное создание, Мистер. Что, не нравится свое собственное лекарство, да? А если я подхвачу рак легких, этот проклятый СПИД или у меня откажет печень, дружок, нам будет хорошо известно, кого мы будем должны благодарить за это, верно? Следовало подумать об этом заранее, когда ты позволил Клер ПОРВАТЬ СО МНОЙ!»
Пенелопа — более или менее мирская версия. Поэтому я не говорю с ней о Боге или непостоянстве Его любви, нет, о долгом, мучительном, бесконечном наказании, которое мир преподносит тем, кто пытается жить по законам правды и приличия. Я с горечью говорю ей о том, как день за днем она борется с мыслью, что сопротивление бесполезно и что все в конце концов оборачивается дерьмом, зло всегда побеждает, люди... люди ни на что негодны. Ее собственная боязнь лжи — не больше чем заблуждение о духовном величии человека, достойное лишь сожаления, и что лучшее, что она может сделать, — залепить себе хорошую затрещину, да посильнее.
Некоторое время она сопротивляется. Если бы меня не было какое-то время поблизости, — довольно долго, — быть может, сила, с какой она оказывала сопротивление, меня бы и поразила. Но этого не происходит. Я настаиваю, все это мне надоедает. Пора играть роль плохого полицейского. «Ну, ты, тупая сука. Ты ведь знала, что этим кончится. Дерьмо везде, все дерьмо, ты, жалкая обманутая идиотка. Опустись на колени, обопрись на руки и окуни в него свою дурацкую высоко поднятую доверчивую здоровенную рожу. Ну, давай же! Всегда есть лекарство». Так продолжается до тех пор, пока с ощущением того, что в груди, в самом ее центре, появилась ледяная трещина, отлично зная это и не имея не малейшего понятия, что предпринять, она ловит такси у недавно открывшегося бара в трех кварталах от квартиры, где живет с Декланом Ганном. Я помню мои последние слова, обращенные к ней. Произносил я их не впервые. И конечно, не в последний раз. Я медленно прошептал ей: «Воспользуйся этим...»
♦
В свое время я слышал много пустой теологической болтовни, направленной в мой адрес, но, согласно одной из самых идиотских теорий, которая мне встретилась, Иуда Искариот был мною одержим, и я заставил его предать Христосика. Ну кто сможет мне это объяснить? Вообще-то даже не пытайтесь. У меня есть этому свое объяснение. (Мне известны все трактовки.) Объяснение таково: миллионы людей во всем мире, пребывающие в здравом уме, считают, что я желал распятия Христа. Позвольте мне прямо спросить: эти люди, они что, умалишенные? Распятие Христа было осуществлением ветхозаветных пророчеств. Распятие Христа должно было возобновить работу механизма отпущения грехов. К чему это могло привести? В ад никто бы тогда не попадал.
Ну, так объясните мне, с какой стати я должен был содействовать всему этому?
Однако я действительно присутствовал на Тайной вечере. Тринадцать парней в сыромятных сандалиях, у всех мокрые подмышки, все пердят, крошечная комнатушка (Леонардо104 отдыхает), плохая вентиляция, чадящие лампы, странный сдержанный и нечестивый апостольский треп, острый запах плохого дешевого вина... А знаете, чем я занимался в тот вечер? Пытался пробудить у Иуды чувство вины. «Ты, несчастный ублюдок. Ты знаешь, что поступаешь неправильно. Всего тридцать долбаных серебряников? Ты, ничтожный сукин сын, не делай этого, мать твою. Прислушайся ко мне. Прислушайся к голосу своей совести! Враг рода человеческого сбил тебя с пути истинного, но еще не слишком поздно передумать и спасти свою душу. Прислушайся к гласу божьему, Иуда Искариот. Твой час пробил. Ты на грани того, чтобы обречь свою душу на муки адские до скончания веков — и все ради чего? Тридцати долбаных серебряников! Не делай этого, Иуда!»
У него просто каменное сердце. Если хотите знать, повесить его было мало105. И вообще это несправедливо. Несправедливо считать, что то, как он сопротивлялся, делало ему честь. Это было, как и в пустыне, — Старый Пидор за работой. «Но Господь ожесточил сердце фараона»106. Да уж, за все эти годы Он ожесточил много сердец, и сердце Иуды Он тоже ожесточил.
Несмотря на все это, несмотря на нечестную борьбу, несмотря на Его мошенничество, я почти пригвоздил этого придурка к позорному столбу (прошу прощения за каламбур), запугав Пилатом и Прокудой.
Что написано, то написано. Несмотря на мое разочарование в тогдашнем правителе Иудеи, у меня на долгое время сохранился приятный высокохудожественный образ уравновешенной амбивалентности его печально известного вердикта. Значительность единственной паузы, ее мрачные последствия: я написал совсем не то, что хотел написать. Меня будут судить по тому, что я написал. Кажется, то, что я написал, появилось на бумаге само по себе. Я не должен был писать того, что написал... Quad scripsi, scripsi107. Тавтология моего вывода со всей его gravitas108 и идиотизмом. Он написал это ближе к обеду после утра, протяженность которого не измеряется часами. Им воспользовались силы, неподвластные ему, они измучили его и оставили, как лихорадка или грипп. Он едва держался на ногах, его бросало то в жар, то в холод, будто все тело окутало дождевое облако, которое затем рассеялось, подставив плоть под горячие солнечные лучи. Кровь пульсировала у него в ушах, периодически наступала глухота, когда он слышал только биение своего сердца, перед его глазами стоял узкий туннель, в конце которого парили светящиеся духи. Я не отдал его без боя, могу вас заверить.
Постель Пилата уже давно остыла, когда Клавдия Прокула, очнувшись от сна, вся в поту, резко села на кровати, пораженная громкостью стенаний, которые она слышала во сне, но которые превратились в реальном мире в отдаленное хныканье. Жена Пилата была довольно симпатичной и, будучи возбужденной сном, выглядела весьма желанной в сомнамбулическом состоянии, хотя, Люцифер, это не имеет никакого значения, ни малейшего. Важно то, что Пилат верил в правдивость ее снов. Он не был слишком суеверным человеком (хотя мало найдется воинов, которые не испытывали по меньшей мере облегчения после языческого жертвоприношения), но предсказания его жены, основанные на ее сновидениях, уже несколько раз оказались полезными, а один раз даже в буквальном смысле спасли ему жизнь; это случилось в Риме, вскоре после их свадьбы: она убедила его не оставлять у себя лошадь, которую он приобрел для развлечения; основанием тому послужил приснившийся ей кошмар. Через неделю лошадь взбесилась, и ее новый хозяин, падая, сломал себе шею. Она никогда не видела Иисуса, хотя и слышала о нем, а вчера вечером узнала из болтовни слуг о его аресте и о том, что он содержался под стражей у Каиафы109 и К°. Вообще-то взгляд ее темных глаз никогда не останавливался на нем, и я не могу с полной уверенностью сказать, зачем мне понадобилось так точно обрисовывать его в ее сне. Я мог бы возникнуть пред ней хоть как Гручо Маркс110, и концы в воду. Но я бы соврал, если бы не признался, что испытал приятное нечестивое возбуждение, приняв его облик. Я почувствовал... мне стыдно в этом признаться... Вы знаете, что могло бы произойти. Как бы то ни было, я приподнял завесу сна Прокулы и распял себя у нее на глазах. Это было даже забавно, висеть в ее сознании с появляющимися стигматами и чернеющим за спиной небом. Я беспокоился, что немного переборщил с кровью, — она и ее супруг стояли с окровавленными руками, по колено в крови. Но время (Новое Время) приближалось (Каиафа источал зависть вокруг себя, как дыхание ребенка, а истинный И. X. стоял босой, склонив голову набок, храня яростное молчание в неподвижных уголках губ.) Я хотел, чтобы идея, как заголовок, была выделена крупными буквами: ПИЛАТ И ЕГО СУПРУГА КАЗНЯТ НЕВИННОГО. «МЫ БУДЕМ ВЕЧНО ГОРЕТЬ В АДУ», — признает глава администрации. В любом случае это должно было сработать. Ноги задергались, аккуратно выщипанные брови нахмурились (одна — угрожающе, другая — задумчиво), вишневые губы затрепетали и сжались, мокрые ладони открылись и снова угрожающе стиснулись. «Не имею никакого отношения к этому невиновному человеку... Не имею никакого отношения к этому невиновному человеку... Не имею никакого...» И тут она проснулась, вид у нее был растрепанный и очаровательный (она раскраснелась и учащенно дышала, ночная сорочка сползла, обнажив одну грудь размером с манго, — если бы только я не был в такой, блин, спешке...), гнусавым голосом она позвала свою служанку.
Если вы хотите добраться до мужчины, действуйте через женщину. Казалось, Эдем был далеко в прошлом (зернистая кинопленка улучшенного восьмимиллиметрового формата с поблекшими от времени цветами), но я не забыл его урока. Самодовольство никогда не входило в число моих пороков, и от него не осталось и следа в то утро в Иудее, но все же я был настроен оптимистично.
Ну что ж.
Как ни странно, все началось неплохо: Пилат, просто вне себя от того, что ему нужно выйти из претория во внутренний дворик , чтобы принять священников (еврейская пасха указывает, какие вещи, блюда и места считать чистыми, а какие нечистыми), был раздражен взволнованным ответом Каиафы на вопрос, в чем обвиняется заключенный. «Если бы он не нарушил законы, мы бы не привели его к тебе, не так ли?» Я видел, как лоб Пилата прорезали глубокие морщины, и уже потирал руки от удовольствия. Думаю, если бы они остались на улице, я был бы уже в здании, оглашая волю прокуратора. Но тут вмешался Бог. Блин, вечно Он вмешивается. Я заметил это по тому, как прокуратор время от времени едва заметно качал головой (как будто пытаясь стряхнуть стоявший в ушах звон) и беспокойно жестикулировал. Солнце жгло мощеный пол внутреннего дворика, и, когда Пилат устремлял свой взор ввысь, Небеса поражали его своей какофонией.
Ты Царь Иудейский?
Ты говоришь это.111
Об эллиптичности стиля Сыночка не стоит и упоминать. Если бы он произнес лишь: «Нуда, царь, тупоголовая твоя башка, бьюсь об заклад на твою последнюю рубашку», — прокуратор отпустил бы его как юродивого; но тон его ответа совсем не подходил для данного случая, голос звучал в лучшем случае бесстрашно, в худшем же — презрительно. «Не чувствуй себя оскорбленным». Я опять принимаюсь за свое. «Он не желает оскорбить. Не принимай поспешных решений, мать твою». А в это время заседатели синедриона112 кудахчут, как стая взъерошенных индеек, а солнце сеет смуту на их бумерангах и копьях. «Скажи им, к тебе это не имеет ни малейшего отношения. Скажи им, чтобы они сами его распяли, коль он их так нервирует».
Пусть при этом будет нарушен закон, о чем хорошо известно и Каиафе, и Пилату.
«Здесь чертовски жарко», — произнес прокуратор, не обращаясь ни к кому определенному. Затем он велел пленнику: «Ступай за мной внутрь здания».
Было самое время позаботиться об укреплении своих позиций. Я отобрал crème de la crème, так сказать, сливки своего воинства, и рассредоточил их вокруг Иерусалима. «Скоро начнется заварушка, — сообщил я им. — Я совершенно уверен, Он воспользуется толпой. Я хочу, чтобы вы были там. В самой гуще событий, понятно? Я хочу, чтобы вы увещевали каждого, подойдя к нему так близко, что становится осязаем запах его ушной серы. Все ясно? Чтобы на каждого человека в толпе пришлось, как минимум, трое вас. Это понятно? За дело».
Я немного поработал над Пилатом в претории. Старался изо всех сил, хотя эта работенка была искажена иронией самой просьбы. В любой другой день его терпение давно бы уже кончилось после того, как он выслушал наглые, грубые ответы Иисуса и все его поп sequiturs113. Он не задумываясь подписал бы приказ о его распятии, пока его мысли были где-то далеко. Как того требовало его положение, большую часть времени он проводил в зале суда, колеблясь между странным ощущением родства с никудышным человеком, что стоял перед ним, и необычайно твердым убеждением, что если обвиняемый не будет казнен, то станет причиной его собственного падения. Лицо и руки у него горели. Ни одна лампа не была зажжена (для чего нужен свет отбросам общества и лучам света, чьими устами вещает Господь Бог собственной персоной?), но его неровное дыхание доносило до него запах горящего масла. Сегодня он попросит Клавдию, чтобы она приготовила ему целебное снадобье. Мысли рождались и исчезали в пустоту, как ожоги, что не вызывают боли. У него возникло (с moi114 милостивого позволения) непреодолимое желание проникнуть в суть загадок подсудимого. «Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за меня...»115 Но его язык — все эти «царства», «служители», — они возвращали его в его собственный мир, в котором он был Понтием Пилатом, римским наместником, прокуратором Иудеи, города, который готовился к празднованию пасхи, где питавшаяся сплетнями толпа за дворцовыми стенами и группа духовных лиц из числа полиции нравов грозили ворваться в его дворец. Но я все равно продолжал бороться, поражая терпением его самого и стражников его. На его лице появилось невиданное прежде выражение, значение которого не смогла бы разгадать и его собственная мать, выражение это можно было растолковать как «продолжайте в том же духе» или «истинное блаженство», как окончательное решение или терпение, похожее на проявление дружелюбия. Я не нахожу никакой вины в Этом Человеке116. Слова упали на пол, словно лепестки генцианы. И вспотевший центурион обменялся со знаменосцем взглядом, в котором сквозило сомнение: «Маркус, это сон».