«Уже распадается на кусочки»[283], – пишет Юнг. Рассыпается, ибо новый человек распрямляется, и растягивается, и уже прорывается сквозь корку старого опустившегося мира. Но следом Юнг добавляет «но» и многоточие…
Всё в Рауле Хаусмане – сила, всё в нем жаждет прорваться сквозь корку. И в 1915 году он находит себе сообщника. «Помню эти два дня, – читаем в стихотворении Хаусмана, написанном в ноябре 1915 года. – Один из них, / 28 апреля этого года, / тем вечером я, / укрывшись в своем глубинном „я“, / забрел на улицу Принца Альбрехта, / где я завоевал тебя, потому что я отказался от внешних эгоистических барьеров и ты смогла увидеть себя отраженной во мне»[284]. Суть этой встречи, с точки зрения Хаусмана, в том, что два человека встретились именно в момент решающего скачка от жизни к вживанию, от изолированности к общности. «Твоя жажда саморастворения: я догадался о ней 28 апреля 1915 года»[285], – пишет Хаусман. Лучшего признания в любви и не придумаешь. Но что, если для той, к кому оно обращено, суть само-влюбленности заключалась в чем-то другом? Что, если для нее это не совпало с поворотным моментом, когда можно было бы осуществить вожделенную социальную трансформацию?
Двадцать восьмого апреля 1915 года Ханна Хёх влюбляется в Рауля Хаусмана. Двадцатидевятилетняя Ханна носит такую же короткую стрижку, как Эмми Хеннингс, и изучает прикладное искусство, как Софи Тойбер, Георг Гросс и Джон Хартфильд. Влюбленность для нее – еще и политический жест. Ее отец принадлежит к поколению, которое стремилось выдать своих дочерей за достойных людей, а не потворствовать их занятиям искусством. Но это не история беспросветного угнетения. В конце концов, после испытательного срока длиной в год, который Хёх проработала в страховой компании, ей удалось настоять на своем. Крайне маловероятно, чтобы она влюбилась в человека, придерживающегося традиционных, неэмансипаторских взглядов на жизнь в целом и на отношения между мужчиной и женщиной в частности.
Но Хаусман застрял где-то между Фридлендером и Гроссом, где-то между внутренним – самокопанием – и внешним – общественной борьбой. Он настолько заворожен теорией Отто Гросса, что не в состоянии представить, что реальность может хотя бы на шаг от нее отклониться. В онтогенетической истории развития, предложенной Гроссом, он обнаруживает главным образом проклятье ложной обусловленности. Отец Ханны Хёх, например, не может быть никем иным, нежели тираном, которому следует ожесточенно сопротивляться. В мире Хаусмана нет места представлению о том, что можно бороться за свое место в обществе, не превращая это в показательный и утопический конфликт поколений.
Стратегия Хаусмана по освобождению от ложной обусловленности, которой подвержен каждый подросток, – это чтение. Только посредством тщательного истолкования Уитмена, Толстого, Ницше, Штирнера и Евангелий, возникших в период раннего христианства, только скрупулезно следуя революционным наставлениям Саломо Фридлендера, Отто Гросса и Франца Юнга, можно снести те идеологические слои, которые наложило воспитание на молодого человека. А поскольку для Хаусмана история любви положена в основу его освободительного проекта, она также постоянно согласуется с этими теоретическими наставлениями. Особенно когда что-то идет не по плану – что вскоре начинает происходить постоянно. Принуждение к свободе, которое Хаусман вменяет в обязанность себе и Хёх, является предвестием всех мучительных эксцессов воспитания и отношений в поколении 1968-го и его последователей. Всякому, кто желает пережить утопию и ее террор в чистейшей форме, следовало бы почитать письма Хаусмана, запечатлевшиеся в коллаже жизни Хёх.
«Именно потому, что я хочу, чтобы ты была другой, лучше, без таких срывов, – пишет Хаусман осенью 1916 года после как раз такого срыва, – именно потому, что я хочу помочь тебе в твоем „бытии свободной“ – я сделал это вчера»[286]. А дальше, чтобы еще раз разъяснить суть совместного проекта, следует длинная цитата из работы Гросса «О конфликте Своего и Чужого». Фразой «хорошо и тщательно обдумай это» начинается затем истолкование теории в отношении его собственной практики, затем еще одна длинная цитата, и т. д. Хаусман сплетает паутину теоретических отсылок, из которой не ускользает ни одно движение реальной жизни. Сексуальное влечение – доказательство желания раствориться; сексуальную апатию Гросс рассматривал как единственно возможную для женщин реализацию индивидуальности и самостоятельности в существующих обстоятельствах. В последующие годы Хаусман еще туже затянет эту паутину. В конечном итоге даже его собственные теоретические публикации становятся свидетельствами их личных отношений; в них цитируются и подвергаются толкованию даже записки, которые они писали друг другу. Предполагалось, что изолированное «я» будет разорвано на части в угоду общности. Но Хаусман разрывает на части лишь этапы своего романа воспитания и, снабдив их свидетельствами своего подавленного состояния, связывает их в причудливую теологию освобождения.
Хаусман не справляется с собственной программой. Идею, что нельзя претендовать на обладание другими людьми, он использует как оправдание своего отказа расстаться с женой. После изнурительных сражений с Ханной и самим собой он понимает, что его склонность к физическому насилию плохо согласуется с проектом, призванным искоренить эгоизм. Однако Хёх не устает уговаривать себя продолжать их совместную историю – проект, что так восторженно и обнадеживающе начался 28 апреля 1915 года. В августе 1918 года они предпринимают еще одну попытку, отправляясь к Балтийскому морю в Хайдебринк отдохнуть в крошечном рыбацком домике.
«Здесь я умирала три дня и три ночи»[287], – пишет Хёх о Хайдебринке. Но всё же моменты расслабления случаются. Хёх и Хаусман забавляются висящим на стене так называемым военным мемориальным листом, графическим памятником Германской империи: гербы, колонны и нимбы обрамляют сцену, на которой выстроились три солдата. Награда за участие в войне: если ты служил, можно наклеить фото своего лица на лицо солдата в память о собственной службе. Трогательная попытка отвоевать что-то личное у мировых событий, индивидуализировать китчевую и помпезную символичную картинку.
Но, возможно, из идеи разрезания и наклеивания, когда они вернутся в Берлин, что-то да удастся извлечь.