К книге
Дневной поезд, или Все ангелы были людьмиДневной поезд (роман). Часть третья. Глава седьмая
21%
Дневной поезд (роман). Часть третья. Глава седьмая
9

Убывает

Прошло двадцать лет, как принято говорить в таких случаях искушенным в своем ремесле повествователям и романистам.

Принято, дабы обозначить течение времени от одной отметки до другой – как в детстве, когда им замеряли рост. При этом красным карандашом помечали на дверном косяке, сколько сантиметров они прибавили за год, и проставляли дату, испытывая при этом тщеславное удовлетворение всех родителей, вызванное тем, что их чадо благодаря неусыпным родительским заботам растет – вздымается, словно тесто в опаре.

Но то было детство. А сейчас оный поседевший, с кожей лица, украшенной глубокими бороздами (морщинами), словно дубовая кора, романист давно перестал прибавлять, а, наоборот, медленно, но верно убывает. Убывает, как это ни печально, за пределы земных горизонтов (египтяне изображали это как плавание на серебряной ладье в загробный мир Дуат).

И вот он-то, дописывающий роман, сам если не меряет рост своим героям по вертикали дверного косяка, то пытается уследить за горизонтальными переменами в их жизни. Иными словами, переменами, вызванными течением времени.

Пытается (на то он и романист-повествователь), памятуя о том, что у каждого на линии горизонта маячит кладбищенский холм или каменная площадка для кремации, используемая в странах с жарким климатом, хотя, собственно, не в климате дело, а, скорее, в традициях и обычаях предков, некогда решивших не осквернять землю мертвыми костями.

И здесь тоже свои отметки. Как же, как же без отметок – не обойтись! Романисту надобно хоть тем же красным карандашом обозначить, когда он расстался со своими героями, напрочь забыл о них и когда снова встретился. Это же и есть течение времени, хотя оно, собственно, никуда не течет (простим человечеству эту метафору, родившуюся в горячке юных лет) и его гораздо сподручнее сравнить с листьями календулы или – по созвучию – листками отрывного календаря.

Хотя справедливости ради заметим, что оный календарь ничего общего с календулой не имеет, но ведь и время не похоже ни на что нас окружающее. Некогда Набоков в своей «Аде», самом обманном и эзотерическом из всех романов, затратил немало усилий по выяснению природы времени и ничего не выяснил, поскольку на время распространяются такие буддийские категории, как шуньята и татхата – пустота и таковость.

Иными словами, время изначально пусто и при этом оно такое, какое оно есть. Больше о времени, пожалуй, ничего не скажешь. Отметки же сделать необходимо.

Вот и я беру свой красный карандаш, чтобы поставить рядом две даты: 1979-й и 1999-й год. В семьдесят девятом мы расстались, а в девяносто девятом снова встречаемся с нашими героями. Причем на календаре – тот же месяц июнь. Правда, куда более жаркий, чем тогда в Ленинграде (глобальное потепление точит климат, как червь дерево), но тоже с грозами, зарницами и белыми ночами…

Узелок

– Ночью было так душно! Я долго не могла заснуть, все ворочалась и мутузила подушку. Наверное, лицо у меня теперь помятое, – пожаловалась Жанна Игоревна, глядя на мужа с тем особенным выражением, которое показывало, что жара волнует ее меньше всего, а настоящие причины для волнения и беспокойства в совсем ином. – Как ты тут будешь без меня? – Она протянула над столом руку, чтобы коснуться руки мужа, но почему-то застыдилась этого жеста и взяла салфетку, хотя салфетка менее всего была ей нужна.

Тогда Герман Прохорович сам внушительно и покровительственно накрыл рукой ее руку.

– Ничего, все будет хорошо. Уверяю тебя. Мои болячки временные. Как говорит Капитолина, болезни приходят и уходят.

– Я постараюсь тебе позвонить, – сказала она, отвечая на его невысказанное, но угаданное ею желание.

– А тут и стараться не надо, – вдруг взбодрился он, оттого что жена освободила его от обязанности играть с нею в загадки. – Прямо из номера закажешь разговор, и тебя мигом соединят. А уж я буду тут, рядом с телефоном. Начеку, как говорится. В ожидании пришествия Будды Грядущего Майтреи.

Она согласно кивнула, словно Будда Майтрея был у них самым частым гостем и верным помощником, отвечавшим за все мелочи – даже за телефонные звонки.

– Да-да, а ты обещай мне, что будешь принимать лекарства.

– У-у-ум-м-м, они же на редкость пакостные, противные и горькие.

– Потерпишь. Зато они полезные. Но ты же не хочешь, чтобы вся польза досталась тебе, а горечь мне. – Она уговаривала его, как ребенка, огорчающего мать тем, что он отказывается пить рыбий жир.

– Обещаю тебе, что буду принимать лекарства точно по твоему списку и в той последовательности, как ты указала, – ответил он как хорошо выученный урок, не выпуская ее руки, которую Жанна Игоревна и не думала отнимать.

– Я не вправе тебе ничего указывать. Ты уже взрослый мальчик. – Она использовала слово, принятое в их лексиконе, как и некоторые другие слова, и имеющее лишь им одним доступный смысл. – Мне просто жаль, что ты приболел и тебя не будет на симпозиуме.

– Не сыпь мне соль на рану, – сказал он так, словно в ее руках и соль становилась целебным бальзамом. – Мне самому ужасно жалко. Все-таки конференция посвящена моему сыну Прохору, и будет вручаться медаль его имени. Я даже заранее знаю кому. Прежде всего этому филиппинцу с бугристым лицом, похожим на перезрелую грушу, и глазами голодного питона, который в прошлый раз меня обхаживал и ублажал, надеясь на мою протекцию. Затем французику, петушку Жерару, чью книгу о Прохоре я бы и открывать не стал, если бы не чувство долга и пресловутой международной солидарности. И разумеется, сухопарому американцу Винаверу, поддерживавшему бомбежки Югославии, отчего весь буддийский мир от него отвернулся, а он этого словно не замечает, ко всем лезет, особенно к русским: «Разрешите мне представить себя вам». Всем противно пожать ему руку, а еще противнее, когда он покровительственно похлопывает по спине. Но медаль ему все равно вручат, поскольку Америка у нас – Царица полей.

– Какая еще Царица полей?

– Ну, когда-то так называли американскую кукурузу… при Никите.

– Ах, оставь ты эту кукурузу! И Хрущева оставь! Лучше серьезнее относись к своему здоровью.

– Куда уж серьезнее! Налей мне, пожалуйста, кофе.

– И кофе много не пей. Тебе вредно.

– Хорошо, буду пить коньяк. Он полезный.

Жанна Игоревна уловила по оттенку его голоса, что этот коньяк на ее совести.

– Прости меня, я становлюсь занудой, невыносимой, как все жены, помешанные на здоровье своих мужей.

– Таких жен больше нет: ты – единственная.

– Единственная зануда. Прости, я больше так не буду. – Это было еще одно словечко из семейного лексикона.

– Прощаю, дорогая. – Он и вправду полез в буфет за коньяком.

Она не стала ему перечить. Только сказала – куда-то в сторону, отчего жалобные нотки голоса стали только слышнее:

– Милый, пощади меня. Мне завтра лететь.

Он отдернул руку от бутылки, словно ее спиралью опоясала молния, и замер, прислушиваясь к отзвукам дальнего грома.

– Теперь ты меня прости. – Герман Прохорович наотмашь захлопнул дверцу буфета. – Но хоть я и интеллигентное бревно… или многоуважаемый шкаф… Я тоже, тоже, тоже за тебя волнуюсь.

– Знаю, дорогой, и поэтому не обижаюсь. С тех пор как мы вместе, я вообще не способна на кого-то обидеться. А почему ты говоришь – тоже? С чего ты взял, что волнуюсь я? У меня нет для этого решительно никакого повода. Я зачитаю доклад о Панчасатике – Первом буддийском соборе – и вернусь сразу после доклада. Вернусь и буду тебя лечить всеми возможными средствами.

– Нет, я хочу, чтобы ты задержалась и еще немножко там побыла. В конце концов, ты очень устала, и не только от меня. Ведь это ты добилась, чтобы в алтаре ленинградского дацана установили новый бурхан Большого Будды Шакьямуни, изготовленный из папье-маше монгольскими мастерами и покрытый сусальным золотом…

– Теперь уже не ленинградского, а санкт-петербургского… вечно ты забываешь.

– Для меня Петербург все равно останется Ленинградом. Так вот, прости меня. Это ты добилась установки бурхана, как я сказал и могу повторить. Ты, ты, ты. А весь этот ужас, пережитый нами в 1998 году, когда дацан силой захватила эзотерическая группа из Калининграда, вселилась в него, стала проводить свои сатанинские ритуалы, а потом бесконечные суды, разбирательства… До сих пор все это еще не кончилось. Поэтому умоляю тебя: отдохни. Ради меня и нашего Будды Майтреи…

Жанна Игоревна хотела со всей убежденностью возразить, но все-таки заставила себя согласиться.

– Ну хорошо… если тебе так будет спокойнее. Но с одним условием. Обещай, что ты его выполнишь.

– Выполню любое твое условие, дорогая.

– Во-первых, чтобы ты не волновался. А во-вторых, ты знаешь, кто мне самый близкий человек… кроме тебя, разумеется.

– Знаю. Капитолина Вагнер.

– Позволь ей в мое отсутствие приехать и побыть с тобой. Ну что тебе стоит! Она будет вовремя напоминать тебе о лекарствах. А ты расскажи ей о бурхане, которого она до сих пор не видела. Почитай вместе с ней «Ланкаватару-сутру». Ей там многое непонятно.

– Я с радостью, – сказал он с искренним недоумением по поводу того, что радость способна быть такой грустной, – но удобно ли? У них в Одинцове и так гостят наши дети. Они их взяли на все лето и стоически терпят эту обузу.

– Ничего неудобного нет. За детьми присмотрит Борис. Он их безумно любит – еще больше, по-моему, чем своих собственных детей.

– Хорошо, хотя я, признаться, немного растерян…

– И напрасно. Мне кажется, что меж вами с Капитолиной осталось что-то невысказанное… какой-то тугой узелок, и его надо распутать.

– Что ж, узелок так узелок, хотя для меня она тоже очень близкий человек. Ты ей позвонишь? Или мне самому?

– Да, мой милый, я позвоню и обо всем договорюсь, – сказала Жанна Игоревна так, словно главное согласие мужа было получено и теперь она была озабочена уже чем-то другим, не столь важным и существенным.

Разорванные карты

Когда муж задремал и Жанна Игоревна уловила чутким слухом знакомое (такое милое и родное) сопение и причмокивание, она прикрыла дверь в его кабинет. Крадучись, неслышными шагами, чуть ли не на цыпочках Жанна Игоревна приблизилась к другому телефону (все телефонные аппараты, что не у мужа, были другими, и даже интимно-будуарный телефон у нее перед кроватью – другой).

Приблизилась и сама же возмутилась, отругала себя за то, что она так крадется, словно у нее есть секреты от мужа. Секретов никаких не было – вот и будь любезна, голубушка, не красться, а просто взять трубку и позвонить, тем более что Капитолина, как близкий, почти родной человек (не задумываясь отдала бы почку, если б понадобилось), сразу все поймет и объяснений ей никаких не потребуется.

– Капуша, это я. – Жанна Игоревна чаще называла подругу не Капой, а Капушей, ласково намекая на то, что с возрастом у той появилась склонность к созерцательной медлительности, привычка подолгу перебирать в руках разные вещи и в них копаться. – Как поживает благословенное Одинцово? Как там наши дети? – Она имела в виду и своих детей, и детей Капитолины, между которыми почти не делала различия.

– Приступили к изучению Пратимокши, – доложила Капитолина, не ставя это себе в заслугу, как будто дети сами – по собственной инициативе и без ее ведома – обратились к изучению буддийских уставов.

– Замечательно, – одобрила Жанна Игоревна, как одобряла все без исключения начинания подруги.

Она вообразила, как Капитолина зарделась от удовольствия, что ее в очередной раз представили к награде, как называла она любую похвалу и ласку.

– Ну, ты меня вдохновляешь, а то мой Боря считает, что Пратимокша для них суховата.

– Пратимокша не может быть суховатой, поскольку это сама поэзия.

– Я с тобой согласна. Я это и пытаюсь им внушить. Твой Егор, как самый старший, меня поддерживает, а девочки несколько кокетливо и жеманно подлаживаются под него, но и то хорошо.

– Жеманно?

– Ну, от застенчивости… а так он для них авторитет, истинный гуру. Правда, наша старшая к нему постоянно цепляется.

– Влюблена?

– Еще неясно, но похоже на то. Во всяком случае, некие признаки есть.

– А клятву бодхисаттвы учите?

– Клятву бодхисаттвы они уже знают наизусть.

– За грибами ходите? – Жанна Игоревна решила спросить и о чем-нибудь попроще, не все же в облаках витать.

– Еще не было настоящих дождей. Только дальние сухие зарницы.

– Зарницы – знак грядущего Будды Майтреи. – Жанна Игоревна все-таки не удержалась и, вместо того чтобы придерживаться простоты, снова ударилась в сложности. – Муж так говорит. И Прохор так считал.

– А мой Боря второй день соблюдает пост и обет молчания. Девочки нашли где-то карты и стали изображать из себя заядлых картежниц. Борис отнял, разорвал на мелкие кусочки, пустил по ветру и стал внушать им, что карты бывают только географические. Словом, хотя и мягко, но все же отругал. После этого покаялся и наложил на себя епитимию – постится и молчит.

– Епитимию? Надо же! Не узнаю своего бывшего мужа. Впрочем, не узнаю и узнаю. Бобэоби при всех переменах – тот же. Но ты скажи ему, что для испытательного поста достаточно суток. В буддизме долго не постятся – это срединный путь. Ах, господи, зачем я сейчас об этом говорю! – спохватилась Жанна Игоревна, опуская руку с телефонной трубкой и вновь безвольно поднимая ее к уху. – Мне ведь надо еще собрать вещи. Я завтра улетаю в Бангкок. Мне страшно оставить Германа. Что-то он совсем раскис и расхворался.

– Не беспокойся. Я с ним побуду.

– Правда? А я как раз хотела… – Раз просьба была выполнена еще невысказанной, Жанна Игоревна из суеверия и не стала ее высказывать, чтобы не искушать судьбу.

– Что ты хотела?..

– Я? Разве я что-то хотела?..

Жанна Игоревна и Капитолина рассмеялись, довольные тем, что им удалось объясниться таким причудливым способом, возможным только у самых близких подруг, да и то в особые минуты.

– Мы с мужем тебя проводим.

– Возьмите с собой только Егора, чтобы девочек не таскать по жаре.

– Они будут проситься.

– Пусть просятся. Пообещай, что я привезу им из Бангкока подарок.

– Они будут допытываться какой.

– Скажи, что самый лучший.

– О чем у тебя доклад? – спросила Капитолина не потому, что этого не знала, а потому, что почувствовала, о чем та, горемычная, сейчас с беспокойством думает: конечно же, о докладе на симпозиуме, и ее вопрос хотя бы немного успокоит подругу.

Цыганки не ошибаются

– Ну вот, я с ней обо всем договорилась. Капуша к тебе приедет. Расскажешь ей про бурхан. Будете читать «Ланкаватара-сутру», – сказала Жанна Игоревна, наклоняясь над пробудившимся мужем (лицом к его лицу), упираясь руками в подлокотники кресла и сдувая вьющуюся седую прядку у него со лба.

– Фу ты, черт, задремал… старческие привычки появляются. – Герман Прохорович содрогнулся, пытаясь стряхнуть с себя остатки сна. – Как там дети?

– Высказано предположение, что их Розамунда влюблена в нашего Егора.

– Их Аглая? Почему ты зовешь ее Розамундой?

– Да уж так… не знаю. Возможно, потому, что автор… вернее, авторша пьесы «Розамунда, принцесса кипрская», к которой написал музыку Шуберт, была замужем за востоковедом, выучила санскрит и побывала в Египте.

Герман Прохорович смерил жену испытующим взглядом. Он смотрел куда глубже ее наспех выдуманного объяснения. Смотрел в самый корень.

– Может, ты жалеешь, что мы назвали сына Егором? Мол, Егор Розамунде не чета? Ха-ха! Но не Прохором же называть… были бы в семье одни Прохоры и Прохоровичи. Куда от них деваться! К тому же по звучанию Егор и Прохор чем-то близки.

– Я с тобой согласна, – сказала Жанна Игоревна так, как всегда говорила, когда с кем-то не соглашалась. – Прохор должен быть один. Я имею в виду твоего сына Прохора. Ты не допускаешь мысли, что наш сын может быть его повторением, как бы он к этому ни стремился, как бы ни поклонялся твоему Прохору.

– Это сложный вопрос…

– В чем же его сложность?

– Не люблю этого слова, но это вопрос духовный.

– И что же?

– Такие вопросы решаются там. – Герман Прохорович возвел очи горе. – Наитием свыше, и наше вмешательство может лишь испортить дело. Ты понимаешь это не хуже меня.

– Дорогой, я все понимаю. Но мальчишка рвется. Дядя Прохор для Егора идеал.

– Не дядя, а старший брат. Прохор ему старший единокровный брат.

– Но он из благоговения не решается называть его братом. Для него это слишком фамильярно.

– Ну, не знаю, не знаю…

– А ты знаешь, что?.. – хотела спросить Жанна Игоревна, но запнулась, наткнувшись на невидимое препятствие.

Оттолкнувшись от подлокотников кресла, где сидел муж, она резко выпрямилась и отвернулась к окну, словно там что-то мелькнуло и привлекло ее внимание.

– Что? Что? Говори… – Он не любил, когда заговаривали о чем-то и тотчас замолкали.

– Одним словом…

– Можно двумя, тремя, десятью словами…

Жанна Игоревна не позволила себя сбить и с убежденностью повторила низким голосом:

– Одним словом, Егору откуда-то стало известно, что Прохор не был женат, хотя у него была любовь.

Герман Прохорович откинулся на спинку кресла, свесил руки с подлокотников и произнес поскучневшим голосом:

– Не откуда-то, а это я ему об этом сказал.

– Зачем?

– Такой уж у нас вышел разговор.

– Почему же я об этом не знаю? – Она все еще стояла лицом к окну.

Он зевнул от нехватки воздуха и недобрал для глубокого зевка.

– Не было случая тебе об этом сказать, поскольку у нас с тобой не было и такого разговора. Наверное, мы слишком заняты самими собой.

– Ладно. У Прохора была любовь. К кому?

– Это осталось тайной. Но какой-то женщине он писал письма.

– Кто же эта женщина?

– Неведомо, дорогая. Неведомо. Сведениями на этот счет я не располагаю. Можно лишь догадываться по разбросанным в его бумагах намекам, что на вид она была божественно прекрасна, тиха и кротка, словно Богородица. Но по глубинной своей сути – порочна и распутна, как уличная девка.

– Вот откуда «Дневник сатаны»… – Жанна Игоревна наконец отвернулась от окна. – Тот самый «Дневник», который он дал мне прочесть вместе с «Кларой Милич».

– Прохор говорил, что если бы не Леонид Андреев, то он бы сам написал «Дневник сатаны». И в отличие от Андреева сумел бы не оборвать его на середине, а закончить и довести до точки.

– Не сомневаюсь. И все-таки кто она? В России подобных женщин нет. Может, стоит поискать среди обитателей ада или голодных духов?

При упоминании о голодных духах Герман Прохорович смутился.

– Ну, не напоминай, не напоминай… – Он со стыдом закрыл лицо ладонями.

– О том, что ты напророчил нам с Бобэоби участь голодных духов?

– Сболтнул по глупости.

– А та цыганка в поезде? Она мне скорую смерть нагадала.

– Пусть сама ею и умоется.

– Цыганки не ошибаются.

– Соврала, соврала. Смерти вообще нет, а есть… любовь. – Герман Прохорович растрогался от этих слов, даже стыдливо прослезился, щека у него задрожала, и рот в уголках губ, скрытых бородкой, свело едва заметной судорогой. Он с удивлением подумал: как же это вышло, что он, когда-то явно недолюбливавший ту, прежнюю Жанну, испытывавший к ней явную неприязнь, теперь так суеверно (по-тютчевски) любит ее и так боится потерять. Ему захотелось все это высказать, выговориться, выплакаться перед ней, но он вспомнил, что уже много раз высказывал, вернее, пытался высказать и все получалось смазанно, скомканно, неудачно. Поэтому сейчас, накануне прощания, он и пытаться не стал, а решил отложить до ее возвращения. А сам лишь сказал самому себе: наверное, судьба, будь она неладна. Обращаясь же к жене, произнес: – Да, вместо смерти – любовь. Ты же «Клару Милич» читала.

С накидом

– Приветствую тебя, Дитя Капитолия! Ну, как проводили Жанну Игоревну? – спросил на следующее утро Герман Прохорович, нараспашку раскрывая дверь перед Капитолиной Вагнер, которой даже не пришлось звонить, поскольку он заранее поджидал ее, похаживал, потирал руки и посматривал во все окна. Он по-прежнему называл Капитолину этим привычным именем (без отчества), добавляя к нему уменьшительное Капа и шутливое прозвище Дитя Капитолия. Хотя она давно уже была Капитолиной Алексеевной, похоронившей отца (его надгробье, по замыслу кладбищенского умельца, напоминало ткацкий станок), женой горячо любимого мужа Боба… пардон, Бориса, матерью двоих ангелочков, мальчика и девочки, родившихся чуть позже детей Морошкиных.

Впрочем, года Капитолину странно омолодили, прибавили синевы широко раскрытым глазам, подсушили, вогнали в худобу; вместо того чтобы располнеть, она вся подобралась, вытянулась, стала длиннорукой и похожей на монашку, но у этой диковинной монашки были свои псалмы и молитвы – буддийские…

По-отечески поцеловав Капитолину, он с нетерпением оглядывал ее как носительницу столь драгоценных для него (чаемых им) сведений о том, как жену провожали в аэропорту. Все ли было по чину? Ничего ль не упустили? Однако эти сведения еще надо из нее извлечь с помощью верно поставленных вопросов, поскольку Капа имеет привычку отвечать на вопросы по своему случайному выбору, а больше отмалчиваться, забывая о них по созерцательному свойству своей натуры, словно все ясно само собой и без ее ответов.

Вот и сейчас она словно не расслышала его вопрос и заговорила о своем – заговорила то ли с ним, то ли сама с собой:

– С утра-то уже душно. Томит. Наверное, к грозе. Вот хорошо бы. Грибы теперь пойдут. Дети будут счастливы.

– Я тебя не про грибы, а про самолет спрашиваю.

– А что самолет?

– Взлетел?

– Куда он денется! Конечно, взлетел.

– Все благополучно?

– А что тебя беспокоит? – Она прямо на него взглянула откуда-то из самой синевы своих глаз.

– Ну, мало ли… задержка рейса, что-нибудь непредвиденное… поступил звонок, будто террористы бомбу подложили, – хмыкнул он и тотчас пожалел, зачем приплел эту бомбу.

– Бомбу? – искренне удивилась Капитолина его отчаянным выкрутасам. – Нет, милый мой, тебя беспокоит не бомба, а знаки… – Она голосом изобразила курсив, выделяющий это слово.

– Какие еще знаки? – Он нахмурился.

– Тайные, разумеется, – небрежно сказала Капитолина, словно всякие там тайны для нее были последними в ряду самых незначительных предметов.

– Тайные… хм… круто берешь.

– А какие же еще! Думала ли о тебе жена перед отлетом? Отражался ли в ее глазах твой драгоценный образ? Вот что тебя волнует.

– Приписываешь мне бог знает что. Я не мальчишка.

Капитолина педантично ответила ему по его же пунктам:

– Позволь усомниться в том, что ты не мальчишка и я тебе что-то приписываю. Влюбленный мальчишка и есть. – Она зевнула так, словно ей, умудренной богатым опытом, смертельно наскучило иметь дело с влюбленными мальчишками.

– Тебя накормить? Ты завтракала? – спросил он о том, о чем должен был спросить до этого и спросил бы, если бы их обоих не унесло шальным ветром в сторону.

– Свари мне кофе покрепче.

– Гм. С коньяком?

Она тотчас разгадала его замысел.

– Э, нет, шлемоблещущий Гектор. Не выйдет.

– Почему Гектор?

– Ну, хитроумный Одиссей. Коньяка ты у меня не получишь. И не мечтай. Я буду за тобой следить.

– А я так надеялся…

– Напрасно. Я сиделка строгая. У меня даже есть круглые очки, чтобы надевать их на нос.

– Сиделка? – Он ненавязчиво давал понять, что у этого слова есть неприятный для него оттенок (оттеночек).

Капитолина это мигом уловила.

– Ах, прости, прости!.. Ты здоров, и никакие сиделки-гляделки тебе, конечно же, не нужны. Я сдуру брякнула. Еще раз прости. – Она судорожно подыскивала в уме замену сиделке. – Ты мне про бурхан расскажешь?

– Я не рассказчик, а раздатчик. Но только я раздаю каждому с накидом, а это… если и не смертный грех, то грешок. Грешок, грешок, знаешь ли, – повторил он с несколько наигранным озорством. – Есть такая притча о послушнике в монастыре. Святой отец велел ему сплести десять корзин, а он по своему рвению сплел пятнадцать. Казалось бы, авва должен похвалить за такое усердие сверх положенной нормы, а тот укорил. И отругал бы, если б не его кротость, поскольку благими намерениями дорога в ад вымощена, как брусчаткой. Иными словами, какое же это послушание! Не послушание, а самое настоящее своеволие: вместо десяти – пятнадцать. Вот и я из таких своевольных…

– Что же ты раздаешь? – спросила она с уважением.

– Обещания. – Герман Прохорович пожал плечами, словно ничего другого для раздачи у него не было. – Вот обещал жене, что расскажу тебе про бурхан. Если будешь хорошо себя вести.

– Что ты включаешь в это понятие?

– Разрешишь мне рюмку коньяку и пообещаешь, что не нажалуешься жене.

– Что ж, я тоже раздатчица. Раздаю обещания. Пользуйся.

Он торопливо налил себе рюмку и разом осушил до дна. Затем налил вторую и тоже опрокинул, приговаривая:

– С накидом, с накидом…

Лишние пять корзин

После этого Герман Прохорович немного постоял, отрешенно закрыв глаза и дожидаясь, когда коньяк проникнет в желудок и начнет совершать там свое волшебное действо. Затем он сел на высокий стул, а для Капитолины зацепил вытянутой ногой за перекладину и пододвинул стул пониже, чтобы она, высокая, усевшись, была с ним вровень (а не маячила рядом с ним верстой коломенской).

– Ну а теперь изволь сидеть тихо и внимательно слушать. Бурхан Будды Шакьямуни в алтаре ленинградского дацана… Ты слушаешь или нет? – Герману Прохоровичу недоставало с ее стороны почтительного внимания к излагаемому предмету, а это его, привыкшего читать лекции студентам, всегда раздражало.

– Извини. Задумалась. – Капитолина встряхнула головой с гладко причесанными – льняного цвета – волосами.

– О чем же?

– О нашем с тобой узелке…

Герман Прохорович не позволил себе удивиться услышанному слову, поскольку слышал его не впервые, что наталкивало на определенные выводы.

– Чувствуется, что Жанна Игоревна тебя перед отлетом напутствовала…

– Нет, мы давно с ней это обсуждаем… Но она для меня друг и советчица, а перед тобой мне надо повиниться.

– Ну вот, сразу виниться. Еще неизвестно, кто перед кем виноват.

– Я виновата. Я тебе тогда отомстила.

– За что и чем? – буркнул он, особо не стараясь быть понятным.

– Извини, не совсем уловила.

– Ну, если мстят, то за что-то, и выбирают при этом определенный способ мести. Вот, к примеру, граф Монте-Кристо… – Он полез за слишком далеким примером, как лазают в шкаф за спрятанной на дальней полке посудой.

– Ты сейчас не шути… Я и без твоих шуток собьюсь и что-нибудь напутаю.

– Это я от волнения, поскольку тоже получил напутствия от жены.

– Тогда слушай. Я тебе тогда отомстила, – повторила она сказанное так, как будто лишь впервые решилась сказать об этом и сама удивилась своей смелости.

– Это я уже, однако, имел удовольствие слышать и принять к сведению. Страсть как люблю, когда мне мстят. Особенно студенты за двойки. Дальше.

– Я тогда отомстила тебе за то, что ты поверил этим слухам…

– Каким именно? Где они, эти слухи? – Он стал шарить по карманам своей куртки с бранденбурами, словно слухи были чем-то завалившимся в прореху. – Впрочем, не объясняй – это лишнее… Да, поверил.

– Слухи же были ложными, но тебе хотелось в них поверить. Чем гнуснее и гаже слухи, тем сильнее тайная, до конца не осознанная потребность принять их на веру.

– Ага, вот ты меня анализируешь…

– Анализирую, как могу…

– Подводишь под Достоевского… ковыряешь пальцем в моей дрянной душонке.

– Зачем ты на себя наговариваешь? Ты добрый, честный, благородный человек. Но ты не устоял, не удержался, заскользил подошвами по краю обрыва и… поверил. Поверил, что тогда в купе…

– Не уточняй. Будь великодушна. Мне до сих пор от этого больно.

– Мне тоже больно…

– Неизвестно, кому больнее.

– Почему же неизвестно? Мне – кому же еще! Поэтому я и ушла в буддизм, отрешилась благодаря Четырем благородным истинам. И избавилась от страдания, которое ты мне по доброте своей причинил. Но мой грех в том, что я все-таки отомстила. – Что-то нехорошее мелькнуло в ее синих глазах.

– И в чем же заключалась твоя месть? – Он сложил на груди руки, опустил их и снова сложил.

– Ты хочешь узнать? – Она посмотрела на него исподлобья особым – долгим – взглядом.

– Будь любезна, сообщи хотя бы задним числом. Отошли мне, как на почте отсылают невостребованную бандероль, – сказал Герман Прохорович, месяц назад ходивший на почту за своей невостребованной посылкой двоюродной сестре в Воронеж.

– Ну хорошо… Я из мести сумела тебе внушить, что вы с Жанной идеальная пара, созданы друг для дружки и прочее, прочее. Как тебе такой вариант?

– Такой вариант? Он бы вполне подошел, если бы все тобой перечисленное я не понял сам. Собственным умишком. И собственным внутренним чувством. Без всяких внушений.

– О нет! Ты ошибаешься. Сам бы ты не смог. А с моей стороны это была тончайшая, выверенная стратегия. Я по капельке внушала тебе эту уверенность, а мужчины очень податливы на внушения извне, поскольку мало верят себе. И вот я впрыскивала тебе по капельке яда, сладкой отравы…

– Почему же отравы?

– Потому что в глубине души я была уверена, что Жанна тебя погубит…

– Значит, не зря я так боюсь уколов… – снова попробовал он пошутить, но как-то не вышло.

– Впрыскивала словом, паузой, жестом, намеком. Смешивала, взбалтывала и настаивала эту смесь в тиглях, колбах, ретортах, специальных резервуарах… и свинец превратился в золото, а твоя неприязнь к Жанне – в любовь.

– И никто никого не сгубил, – счел нужным добавить он. – Что ж, мне остается лишь пред тобой теперь галантно расшаркиваться и тебя благодарить за это, потому что я действительно ее люблю и с ней счастлив. Да, счастлив, как и ты с Борисом, – небрежно обронил он, словно ничего в это не вкладывая или, наоборот, вкладывая слишком много.

Теперь ей предстояло выбрать между много и ничего.

– Ты хочешь сказать?..

– Нет, я, в отличие от тебя, ничего тебе не внушал, – произнес он так, что этому нельзя было не поверить. После этого с таким же сознанием собственной правоты и даже с таким же оттенком голоса сказал нечто совершенно противоположное: – А если честно, то… внушал. – По его губам стала бегать улыбка, как мышь бегает по столу, подбирая крошки. – Да, внушал. Признаюсь как на исповеди. – И с облегчением рассмеялся.

Капитолина, наоборот, погрустнела.

– И все потому, что изначально мы с тобой были созданы друг для дружки. Я это почувствовала сразу, как только, проходя по вагону ночного поезда, заглянула в твое купе. Ты сидел такой несчастный, словно уже был мой, поскольку я люблю несчастных. Я потом думала об этом, когда ходила по Эрмитажу. Думала, думала…

– …И снова думала. Фантазерка. Мечтательница. – Герман Прохорович запрокинул голову, чтобы смотреть на потолок, на люстру, на что угодно, но только не на Капитолину.

Она, напротив, не желала ни на что смотреть, кроме него.

– Мы с тобой… мы…

Он не дал ей продолжить, оборвал на полуслове:

– Только не называй нас идеальной парой, иначе выйдет тот же накид…

– Не поняла…

– Постараюсь объяснить, если получится. Наше истинное послушание таково: для меня – Жанна, а для тебя – Боб, то есть Борис. Мы же с тобой как те самые лишние пять корзин.

– Нет, лишние пять корзин – это ты с Жанной и я с Борисом. А у нас с тобой получается ровнехонько десять корзин, как нам и велено свыше.

– Ты это постигла при возвращении из Ленинграда, в том дневном поезде?

– Да, – сказала она коротко, хотела что-то добавить и не стала ничего добавлять.

– В таком случае давай останемся друзьями, – сказал он так, как умел говорить, не придавая значения сказанному, и вдруг воскликнул: – Чудо психологизма! Толстой и Достоевский! Одно из свойств великой русской литературы – ее психологизм. Поэтому мы все такие психологи, что даже тошно делается. Ты не находишь?

– Не нахожу, – сказала Капитолина, лишь бы не соглашаться с ним, а находит она или не находит, было уже неважно.

Поддельный солитер

Сначала замышлялась одна свадьба, тихая, скромная, для узкого круга – человек на двадцать. И Герман Прохорович, любивший все делать основательно и заранее, за два с половиной месяца заказал приглашения, где каллиграфической прописью на глянце было бы выведено, что он и Капитолина ждут желанных гостей, чтобы отметить столь важное событие в их жизни.

По замыслу Морошкина, уголки приглашения должны быть украшены фигурками будд, что уже никем не запрещалось, и власти взирали на это безучастно, сами бесстрастные, как будды.

Словом, все шло как по писаному. Но затем вмешалась великая русская литература с ее психологическими изломами, каверзами и парадоксами. И явившийся совершенно некстати, со скандальной внезапностью, в нарушение приличий (как он любит являться) Достоевский все перевернул, перетряхнул, переиначил, вывернул наизнанку.

Как это могло произойти, причем так быстро, молниеносно, в такие кратчайшие сроки, – загадка. Тем более что происходило все скрыто, утаенно, за сценой. Не проговаривалось, а обозначалось намеками, недоговоренностями, умолчаниями, скупым пожатием рук, случайным признанием глаз…

И вот уже не Герман Прохорович и Капитолина, а он и Жанна теперь вместе, рядом, за одной партой, как некогда в школе, Капитолина же – там, вдалеке, за другой партой, рядом со своим бывшим врагом Бобом Сурковым, распускавшим о ней оскорбительные, грязные (грязнотца, по Достоевскому) слухи…

И выяснилось, что теперь уже намечаются две свадьбы и что невеста из одной свадебной команды переходит в другую, как если бы Ермолова играла сначала Сухово-Кобылина, а потом переключилась на Мольера.

Возникал вопрос, как быть с приглашениями. Неужели пустить весь тираж под нож, а затем отправить в корзину для мусора? И вот тут-то Герман Прохорович изыскал хитроумнейший ход конем, спасающий партию. Новые приглашения решили не печатать: к этому ходу полагается восклицательный знак. А то и два восклицательных знака, поэтому не грех и повторить: новые приглашения решили не печатать, а обойтись старыми, но только зачеркнуть старое и вписать новое имя невесты: вместо Капитолины – Жанна.

При этом зачеркнутая Капитолина ни в коей мере не уподобляется поддельному солитеру, который Кречинский у Сухово-Кобылина (Мольер на такое вряд ли способен) подсовывает ювелиру. Нет, она сияет всей своей подлинной красотой и первозданностью, поскольку искренне любит Боба, то есть Бориса, – так же, как и он ее. Если бы драгоценности обладали признаками рода (мужского или женского), можно было бы сказать, что они – два солитера в одной изнутри обитой красным бархатом шкатулке.

А Жанна, некогда тоже любившая Боба, проходит теперь по новому приглашению как законная жена Германа Прохоровича. Помимо того что она с ним счастлива, Жанна не желает мешать и счастью бывшего мужа. Поэтому развод Жанны с Бобом приобретает некий благородный, жертвенный смысл: она не столько устраняет Бобэоби со своего пути, сколько сама устраняется ради счастья мужа с его новой женой Капитолиной. Та же – после всех колкостей, щипков и шлепков Жанны, кои ей приходилось мученически терпеть, – становится ее самой близкой подругой.

И все это, не будучи выведенным каллиграфическим почерком на глянце, тем не менее прочитывалось теперь в приглашении – с теми же самыми фигурками молчаливых будд по уголкам.

Спору нет: гости, конечно, подивятся зачеркнутому, посудачат, обмениваясь недоуменными взглядами, но затем недоумение уляжется и они все поймут. Для них это будет повод для сентиментальных вздохов, для того, чтобы вспомнить о непредсказуемости жизни и иронии судьбы. При этом они должны будут оценить, с каким изяществом и утонченным юмором преподнес им сей сюрприз Морошкин, коему нечего стыдиться и нечего скрывать, ведь он не закладывал поддельный солитер, а во всем повиновался своему искреннему – неподдельному – чувству.

Так и поступили.

Разослали гостям старые приглашения с зачеркнутыми и вписанными именами. Герман Прохорович сам опустил их в почтовый ящик и с сознанием исполненного долга вернулся домой. Жанна (они уже жили вместе) забросила ему руки на плечи и поцеловала долгим поцелуем. После этого был ужин со свечами, красным вином и приподнятым настроением – приподнятым, как дозорный на мачте, обозревающий в бинокль горизонт, где уже маячит желанный призрак родного берега.

Однако ночью их взяло сомнение. Герман Прохорович встал, нашарил ночные туфли с загнутыми турецкими носами, зачем-то надел очки (одна дужка все никак не цеплялась за ухо) и ушел бирюком в другую комнату. Он стал накручивать расшатанный диск старого телефона, звонить Капитолине и с ней объясняться.

Спрашивается, что там было объясняться, если все тысячу раз объяснено, обговорено, решено, улажено и уложено.

Уложено рядком, как серебряные ложки в коробке, кои им наверняка подарят на свадьбу.

Но вот, оказывается, одна ложка немного не в ряд, не уложилась, не подогнана, и он долго ее вертел, подгонял, укладывал поровнее в ложбинку… И Капитолина тоже подравнивала, поправляла… Так они проговорили чуть ли не два часа и все не могли наговориться.

А Жанна в это время – сама не своя, – накрывшись пуховым одеялом, дрожала, скулила, тряслась мелкой дрожью. Не оттого, что замерзла, а оттого, что ей вдруг стало жаль расставаться с Бобом, и она долго плакала в подушку.

Когда Морошкин вернулся из другой комнаты, аккуратно поставил рядом с ее туфельками свои загнутые турецкие носы и взбил подушку, собираясь лечь, она выдернула ее из-под него, потому что он в темноте не разглядел и перепутал подушки. «Это моя!» – рявкнула она, на что он ответил: «Ну, и бери, ради бога».

Вот тогда они поссорились и – единственный раз за все время – разругались. Наговорили друг дружке всякого, вздорного, глупого, ненужного и несправедливого…

Но затем помирились, зашлись друг к дружке нежностью, сплелись в объятьях и, оба зацелованные, опустошенные страстью, с изнеможением откинулись на подушки.

Звонки записаны

К возвращению жены Герман Прохорович приготовил… как он припевал (примурлыкивал) на манер частушки, «не винегрет и не омлет, а целый праздничный обед».

Не сам, конечно, – не следует все лавры приписывать ему, а с помощью прямой и сухопарой Марии-Антуанетты (имя, совершенно неподходящее для домработницы и придуманное им вместо Марии Антоновны). Но генератором кулинарных идей был он. А из идей рождались августейшие указы, по неисполнимости своей ужимавшиеся до указаний, а уж те превращались в предписания и инструкции.

Их Мария-Антуанетта выполняла, насколько могла и насколько позволяли имевшиеся ресурсы, поскольку ради каждого нового предписания бежать на рынок (хозяин дома был сторонником рыночной экономики под строгим государственным, то есть его собственным, контролем) она решительно отказывалась: «Я вам не ткацкий челнок, чтобы сновать туда-сюда».

Таким образом, она довольствовалась скромной ролью хотя и строптивой, но все же исполнительницы, а уж Герман Прохорович, как автор, разворачивал веером павлиний хвост – разворачивал, красовался и любовался сам собой.

Была у него и публика для восторгов и аплодисментов. В этой роли прежде всего выступала Капитолина Вагнер (по мужу теперь Суркова), но Герман Прохорович позванивал и другим, чтобы с гордостью сообщить, какая будет закуска, какой протертый суп с клецками (дань предписанной врачами диете) и какой изысканный десерт – клубничное желе с вишневым соком.

Особый акцент он делал на двух горячих блюдах. При этом оставалось до конца неясным, намерен ли Герман Прохорович предоставить эти блюда жене на выбор или втайне замыслил погубить ее, заставив одолеть – затолкать себе в рот – оба.

К прибытию жены стол был уже накрыт; в горшочках дымилось, на сковороде скворчало. Запахи разносились по всей квартире. Жанна Игоревна, войдя с чемоданами (набитыми книгами, естественно, – чем же еще!), так и упала в объятья мужа. Упала от усталости, от изнеможения, скопившихся за две недели, и блаженного чувства, что наконец оказалась дома.

Муж позволил ей лишь переодеться и сразу усадил за стол.

– Дорогой, дай хотя бы немного отдохнуть, дух перевести, – возроптала она.

– За столом и отдохнешь, – ответил муж, чье авторское чувство как творца обеда не допускало никаких затяжек и промедлений.

Однако за столом сразу вкусить желанного отдыха Жанне Игоревне не удалось, поскольку Герман Прохорович учинил дознание.

– Должен заметить, – сказал он, открывая бутылку красного вина и кроша на скатерть сургуч от пробки, – что ты мне не так уж часто звонила…

– Побойся бога, я звонила тебе каждый день, – возмутилась жена.

– У меня все звонки записаны. Вот, пожалуйста. – Он извлек из кармана любимой малиновой куртки с бранденбурами маленький блокнотик. – Один четверг ты пропустила… субботу пропустила… понедельник…

– Милый, ну прости, прости… Программа была такой насыщенной, что, возвращаясь поздним вечером в гостиницу, я сразу падала и засыпала.

– А в среду?

– В среду я до полуночи черкала доклад, потому что он мне решительно разонравился.

– А я, как солдат на часах, ходил вокруг телефона и страдал.

– Солдат на часах не страдает.

– Солдат не страдает, а я страдал.

– Ну что мне – в знак покаяния встать перед тобой на колени? Ты лекарство принимал? – Жанна Прохоровна намекала, что у нее тоже есть повод поинтересоваться, как он себя без нее вел.

– Принимал. – Он готов был предоставить полную отчетность. – Я все свои обещания выполнил.

– А Капитолина была? – Она пыталась увести разговор в сторону.

– Была.

– Поговорили?

– Поговорили, – ответил он ее же словом, не желая выходить за очерченные им пределы, что было сочтено за выражение недовольства и обиды.

– Ну вот, опять упреки…

И тут Герман Прохорович просиял оттого, что вдруг нахлынула радость, казалось бы, беспричинная, но, конечно же, имевшая под собой причину. И ему под настроение пришла на ум еще одна частушка:

– Ах, избавьте нас, упреки,

От досады и мороки!

Как я рад поймать жену,

Словно рыбу на блесну.

На это Жанна Игоревна, удовлетворенная, фыркнула, мотнула головой, пошевелила губами, подбирая рифму, и не преминула ответить:

– Милый мой, ты без жены

Как объелся белены.

И оба рассмеялись.

Исчерпывающее объяснение

После того как Герман Прохорович и Жанна Игоревна пригубили вина, начались расспросы и – в ответ – подробные, обстоятельные рассказы. Он лишь умолял, держа пальцы щепотью, слегка пошевеливая ими и этим изображая некую предельную утонченность, изысканность и подробность, коих ждал от жены как рассказчицы.

И она старалась соответствовать его ожиданиям. И если за утонченность и изысканность не ручалась, то на подробности не скупилась, перечисляя их с обстоятельностью и даже дотошностью, которая его не пугала, и Герман Прохорович ее лишь поощрял и приветствовал, в виде вознаграждения подливая жене вина.

И Жанна Игоревна едва успевала отпить, чтобы вино из переполненного бокала не пролилось на скатерть.

– Прислал приветствие Далай-лама и в нем упомянул о тебе. Вот я даже наскоро записала и сейчас тебе прочту. – Она раскрыла золотой кулон в виде буддийской пагоды, висевший у нее на груди, и из нескольких хранившихся в нем бумажек выбрала одну, развернула и приготовилась прочесть, разбирая свой бисерный почерк.

– Однако какая конспирация! – не удержался Герман Прохорович, впервые видевший этот кулон.

– Мне подарили после моего доклада. Это маленький сейф с секретным замком. Я храню в нем мантры. Высказывание Далай-ламы, как особую реликвию, тоже спрятала туда. Вот послушай, что он сказал: «У меня в России много друзей. Но, поскольку конференция посвящена великому святому, бодхисаттве из Москвы, я хотел бы воспользоваться случаем, чтобы в этом благородном собрании назвать имя его отца, с которым мне посчастливилось встречаться». И он назвал твое имя. Весь зал долго аплодировал стоя.

Герман Прохорович не мог не растрогаться, не прослезиться от нахлынувшего умиления.

– Эти аплодисменты предназначались не мне, а Прохору. – Он торопливо выпил вина, заметил в нем плавающий кусочек пробки, но не стал вынимать, словно опасаясь, что у него после этого отберут бокал, и снова выпил.

– Не скромничай. И тебе тоже.

– Я недостоин. – Он все-таки достал кусочек пробки, но уже с языка.

– Не нам себя судить. Не много ли ты пьешь?

– Вот и не суди… сегодня можно. А памятную медаль с профилем сына вручали?

– Разумеется. Всем, кого ты перечислил. По твоему списку.

– И этому американцу Винаверу?

– У него, оказывается, есть особые заслуги. На его деньги в Техасе построен буддийский Храм.

– Только и умеют, что вкладывать деньги.

– Ты несправедлив. Винавер больше года жил в пещерном монастыре.

– Почему же он поддержал бомбежки?

– Политика. Видно, у него свой расчет.

– Расчеты с пещерным монастырем несовместимы. Ладно, бог с ним, с Винавером. Как приняли твой доклад?

Жанна Игоревна тоже хотела поскромничать, умалить собственные заслуги, но не выдержала и чистосердечно призналась:

– С восторгом. Все-таки я не зря старалась.

– Я был уверен, что твой доклад окажется самым лучшим. – Его так и распирало от гордости за жену, к которой примешивалась и гордость за самого себя. – Все-таки не забывай, что первые шаги в науке ты сделала под… чьим мудрым руководством? – Он предпочел услышать от жены то, что мог бы с не меньшим успехом произнести сам.

– Под твоим, под твоим, конечно. Но не преувеличивай. Ты ко мне пристрастен. – Она самолюбиво улыбнулась, показывая, что это пристрастие не вызывает у нее возражений.

– Ну а еще что там?.. – хотел он спросить, но вместо этого замычал, застонал, заухал и схватился за поясницу. – Ах ты, боже мой… опять…

– Что?.. Что?.. Принести пластырь?

– Не надо. Сейчас пройдет. Так что там еще было? Какие доклады? – произнес он в знак того, что боль постепенно проходит.

– А такие, что завтра ты сам обо всем доложишь доктору.

– Завтра хоть потоп, а сегодня целиком принадлежит нам. Рассказывай.

– Не буду я ничего рассказывать, а уложу тебя в постель.

– В постель? Я не против.

– Хулиган!

Жанна Игоревна покраснела и, чтобы побороть смущение, недовольно сказала:

– Всех заинтересовал доклад одной француженки, которая доказывала, что некоторые идеи твоего сына повлияли на Сэлинджера.

– Американца-то? – Герман Прохорович поморщился в знак того, что после бомбежек Югославии быть американцем достаточно, чтобы вызвать его насмешливую неприязнь.

– Ну… ну… не впадай… Сэлинджер прекрасный писатель.

– Читали-с… И что же?

– А то, что он неким образом был знаком с писаниями Прохора.

– …Отпечатанными в пяти экземплярах на слепой машинке.

– В Библиотеке Конгресса все есть.

– Так-таки все? Такого не бывает.

– Но рукописи Прохора там каким-то образом оказались.

– А, помню! Какой-то дипломат из посольства попросил у Прохора один экземпляр – якобы для того, чтобы почитать. И не вернул, сукин сын, хотя я звонил в посольство, наводил справки, выяснял… А в те годы, сама понимаешь, позвонить в посольство – себя угробить.

– И выяснил?

– Лишь то, что искомый дипломат благополучно отбыл в Америку. Наверное, там он в каком-то виде Прохора опубликовал.

– Так или иначе, но Сэлинджер прочел. Француженка это доказала. И на конкретных примерах, сличая тексты…

– Уличила Джерома Дэвида в плагиате.

– Перестань. Взаимовлияние идей – это не плагиат. Сэлинджер и Прохор оба искали в буддизме выход – приставную лесенку, чтобы выбраться из клоаки современной цивилизации.

После этих слов Герман Прохорович долго-долго, с изучающей внимательностью смотрел на жену.

– Все-таки что с нами всеми произошло!..

Она не совсем поняла его и спросила:

– Что произошло?..

– А то, что мы все преобразились и в личной жизни все перемешалось.

– Преобразились?

– Я-то ладно, но и вы все… Капитолина, Боб, ты, наконец… Все стали буддистами. Нас давно пора упрятать в психушку. И держать там в смирительных рубашках, на психотропных уколах.

– Опоздали. Власти с этим слегка опоздали. Проворонили. Раньше надо было. Однако ты забыл назвать нашего Николая Добролюбова.

– О, наш-то Николай! Вот уж буддист так буддист. Самый великий из всех. А ведь был православным. Это Ленинград на него так подействовал…

– Недаром среди предков Ленина были калмыки. Ты это хочешь сказать?

– Да, а к этому еще добавить, что калмыки унаследовали тибетские формы буддизма.

– Поздравляю. Ты исчерпывающе объяснил, почему наш Николай сейчас в Тибете, – сказала Жанна Игоревна с улыбкой и для убедительности повторила: – Исчерпывающе! – повторила, явно полагая, что некоторая доля иронии не умалит всей степени ее согласия с мужем.

Предыдущая главаГлава 9 из 42Следующая глава