«Число бездны» – так называется книга Вардвана, в которой нет ни одного слова: аж жуть берет поначалу. Ни одного слова – лишь цифры. Но каждая из цифр – человек. Вернее, его порядковый номер, заменяющий имя. Такие номера были у заключенных немецких лагерей во время войны. И у моего отца Бадылкина Евгения Васильевича, узника двух немецких лагерей, тоже, конечно, были, хотя мне он их не называл. Не хотел, чтобы я мысленно соотносил с ним эти цифры. Хотя сам их наверняка помнил всю жизнь, до самой могилы.
Вот и книга Вардвана – вся из таких цифр: он писал ее два года. Каждое утро садился и заполнял лист бумаги цифрами – в память о еврейском Холокосте. Каждая цифра – уничтоженный в лагере смерти еврей. И всего таких цифр пять миллионов восемьсот двадцать тысяч с чем-то. Не шесть миллионов, как принято считать, а именно пять миллионов восемьсот двадцать тысяч: эту точную по тому времени цифру Вардвану назвали в «Яд Вашем», иерусалимском музее истории Холокоста и героизма евреев.
Но, конечно, и без вещего сна и его истолкования тут не обошлось, иначе не был бы Вардван нашим русским Иосифом.
– Вскоре я увидел чудный сон: огромный пустырь, на нем стоит двухэтажный деревянный домик. Я поднимаюсь по скрипучим ступенькам на второй этаж, а там комната, в которой стоит огромный стол, заваленный грудой всяких интересных книг. И вижу: одна книга совершенно необычная. Она драгоценная, ее листы из золота. Я даже их пересчитывал, и эти листы звенели. А на страницах – черные строчки из цифр, строчка за строчкой, все ими заполнено. Я проснулся и понял, что должен сделать.
Далее – рассказ об этой внешне бессмысленной и преисполненной высшего смысла, подвижнической работе:
– Я взял пачку бумаги и начал писать цифры безо всякого порядка: 0, 3, 4, 1, 7, 9, 8, 4… Моя задача была в том, чтобы написать столько цифр, сколько было уничтожено евреев. Каждая цифра – уничтоженный еврей. Два года я писал, исписал гору листов. Писал каждый день по пять, по семь часов. Это очень тяжелый труд – столько цифр написать. Писал и плакал, писал и плакал. Потом я отнес написанное в типографию, чтобы они напечатали рукопись в виде книги. Я назвал ее «Число бездны».
Эту книгу Вардван подарил библиотеке нашего института, и мы поставили ее на полку рядом с Толстым и Достоевским – как памятник Холокосту. Ее страницы не пронумерованы, потому что для евреев она начинается с конца. Задачей Вардвана было создать такую книгу, которая была бы без всяких слов понятна хоть японцу, хоть арабу, хоть мексиканцу, кому угодно. Мой герой понял, что на это издание не должен собирать пожертвования, как на армяно-еврейский альманах «Ной». Он понял, что должен заплатить сам, и занял двенадцать тысяч долларов – для него это была огромная сумма! Книга вышла тиражом девятьсот девяносто девять экземпляров, он десять лет продавал ее и расплачивался с долгами. Ему слали письма со всего света: от Библиотеки Конгресса США, от нобелевского лауреата Эли Визеля, от министров, от простых людей.
Но самое удивительное и до слез трогательное не это. Вардван мне поведал, что из одной синагоги в Израиле был вынесен столик, на него положена его бессловесная книга, и каждый приходивший молиться прикасался к ней рукой и тем самым отдавал дань памяти погибшим.
Я мог бы рассказать и о других проектах Вардвана – от переписывания всего «Евгения Онегина», кипы для лысых евреев (чтобы не сдувало с головы ветром), рецепта особых духов с запахом, отсутствующим так же, как на андерсеновском короле отсутствует восхваляемое придворными платье, до «Книги начал», где собраны первые строки великих произведений литературы. Нечто подобное потом издали в Польше, но именно потом, после Вардвана, и издатели были немало разочарованы в своем начинании, узнав, что он их опередил. Попутно я мог бы перечислить самые яркие и броские публикации Вардвана в его альманахе «Ной». Мог бы раскрыть вместе с читателем подаренную мне маленькую книжечку стихов моего героя и перелистать его исследование, посвященное Александру Ивановичу Тинякову, коего называют Смердяковым русской поэзии.
Для меня столь же привлекателен давний замысел моего героя – уложить в сто повестей всю историю мировой поэзии, выбрав для этого сто самых лучших поэтов мира. Ему не удалось сочинить сто (для этого требуется не одна, а три или четыре жизни), но об Овидии, Ли Бо и Омаре Хайяме он написал, и эти повести имели успех, за ними даже выстраивались очереди жаждущих покупателей. Тем более что он сам продавал их, сидя за столиком, в тулупе и валенках (была морозная зима) на заснеженном Страстном бульваре.
Да и не только о сидячей, но и о бродяжнической жизни Вардвана, его скитаниях и приключениях много чего можно еще поведать.
Но мне кажется, что «Число бездны» на столике возле синагоги – это некая кульминация, акме, высшая точка и, наверное, на этом стоит остановиться. Тем более что мы уже больше двух часов сидим за столиком «Шоколадницы», о многом переговорили, и пора, наверное, прощаться.
Вот мы и распрощались. Благодарные друг другу за встречу и подаренные книги, несколько даже растроганные и умиленные, обнялись, по-русски расцеловались и разошлись. Что ж, теперь надо эти книги читать и по поводу их высказываться, поскольку что же это за пишущий, если он не выскажется. Хитрецами писателями изобретено множество уловок, чтобы не читать друг друга. Юрий Вяземский, к примеру, говорит в таких случаях (нашел отговорку): жена читает. И лишь благородный Владимир Микушевич, поэт, переводчик, знаток мировой культуры, любимец наших студентов, считает своим долгом читать все подаренные ему книги.
Вот разница в понятиях о чести, порядочности и истинной интеллигентности – Вяземский и Микушевич. Казалось бы, мелочь, а как о многом она говорит!
Мы с Вардваном друг друга, слава богу, читаем. Поэтому на следующий день после «Шоколадницы» начались звонки, высказывания, что называется, обмен впечатлениями. Я в своей книге «Любка» упомянул по какому-то поводу блестящего джазового композитора Цфасмана и профессора консерватории Гольденвейзера, и тут Вардван мне сообщает по телефону, что у него есть их автографы. Оказывается, его отец когда-то работал швейцаром в «Национале», где бывали все знаменитости. И маленький Вардван уговорил (умолил) его обратиться к ним с деликатной просьбой: расписаться для вечности на листке бумаги. Знаменитостям было приятно. Ему не отказали.
Берусь за книгу Вардвана «ИмЯнной указатель» и не могу оторваться, настолько она увлекает и захватывает, настолько все интересно, и прежде всего всякие мелочи. Есть книги, которые стоят на полках и притягивают взгляд своими корешками, но их не хочется взять (выдвинуть из тесно сомкнутого ряда) и раскрыть. Есть книги, подолгу лежащие раскрытыми на столе, но их не хочется читать. А есть книги, кои именно читаются. Их так и следует называть: чтение (в отличие от чтива).
Музыканты говорят о некоторых произведениях: там есть что поиграть. В книге Вардвана есть что почитать.
Самые выразительные у моего героя – второй и третий абзацы вместе с заключительной фразой. Вот он пишет о Юрии Григоровиче, готовящем премьеру, – «нахмуренном, как Керенский в октябре 1917-го»: «Очень сердитый, кричит: “Дуры! Кобылы!” Запах со сцены впрямь тяжелый, как на конюшне или за кулисами цирка, где вольеры дрессированных зверей. Густой, горячий запах потных тел.
Мне, постороннему, стыдно. Ведь на сцене только балетная массовка, кордебалет, пусть они не знаменитые, но у каждой есть имя: Елена Бунина, Тамара Негребецкая, Галина Тесёлкина, а прима – Наташа Бессмертнова, премьеры – Владимир Васильев и Михаил Лавровский. Но на мужчин Григорович не кричит. А на женщинах отводит душу: “Кобылы! Бабы! Коровы!”
Таким и отчеканился в моей памяти Юрий Николаевич Григорович. Великий балетмейстер? Наверно. Но человек невеликий. По-моему».
А вот, к примеру, об академике Сахарове – со слов Григория Марковича Цитриняка, известного журналиста, блестящего мастера интервью, бывавшего у него дома: «Он много раз беседовал с Сахаровым. Однажды, когда академик обратился к жене: “Люся, принеси нам, пожалуйста, чай”, спросил: “Андрей Дмитриевич, а почему вы называете Елену Георгиевну Люсей?”, на что получил замечательный ответ: “Григорий Маркович, позвольте мне называть мою жену так, как мне хочется”».
И все – тут ни слова не добавить. Теперь в разговорах с Вардваном, когда я кого-то ругаю, а он защищает и выгораживает, я всегда повторяю: позволь мне называть такого-то и такого-то (мне не слишком симпатичного) так, как мне хочется.
А вот о Битове, для кого-то убедительное, для меня же несколько спорное: «Из многих должностей, званий Андрея Георгиевича меня лично впрямую касалась одна: мы оба состояли в русском ПЕН-центре, он – президент (с 1991-го), я – рядовой член (2009–2017); вышел из-за несогласия с услужливостью руководства нашего ПЕНа перед властью, несоблюдением самого главного, зачем основали ПЕН: защиты свободы писателя и права его писать свободно. На последнем собрании (отчетно-перевыборном), где я был, я вышел и спросил:
– Андрей Георгиевич, вы старый, больной человек. Почему вы так упорно цепляетесь за президентство?
Он встал, указал на свое кресло:
– Прошу, садитесь на мое место.
– У меня нет ни ума, ни способностей руководить. Но есть достойные люди, чтобы сменить вас: моложе, крепче, смелее.
Битова снова переизбрали. Не удивлюсь, если посмертно изберут почетным и пожизненным. А прозаик он был хороший и таким, к счастью, останется навсегда».
Во-первых, не совсем вежливо говорить человеку в лицо, что он старый и тем более больной. А во-вторых, все было не совсем так, как описывает Вардван. Тут мой герой чего-то недоговаривает. Я знаю эту историю и от самого Битова, и со слов моего друга Бориса Евсеева. К руководству в ПЕНе рвалась экстремистски настроенная публика. Есть такое словцо из уголовного лексикона – заточка. Вот и публика эта стремилась заточить ПЕН на всякие выходки, выпады, крикливые провокации против власти. Лишь бы эту власть свалить. Защита свободы и прав писателя тут никого не интересовала. Если уж на то пошло, с этой задачей гораздо лучше справлялся тот же самый Битов. Он не цеплялся за кресло. Но стремился удержать ПЕН от того, чтобы он и впрямь стал ПНЕМ, как с ироничной любезностью называет его тот же Микушевич.
Вардван то ли этого не знал, то ли «достойные, молодые, смелые, крепкие» затянули его в свои ряды. Вардван и в этом остается самим собой. Он совестливее, наивнее, чище, принципиальнее всех «смелых и крепких». Во всяком случае, я ему верю, хотя программы у нас разные. Но если «суббота для человека, а не человек для субботы», то он, человек, важнее не только субботы, но и любой программы.