Как пианист я с некоторых пор полюбил паузы и медленные темпы. Хотя я могу справиться с самыми головоломными (вернее, ломающими и голову, и пальцы) пассажами, я предпочел карьере виртуоза, подобного Иосифу Левину, карьеру музыканта, а это отнюдь не одно и то же. Виртуоз поражает техническим блеском, а музыкант – глубиной проникновения в музыку.
В этом смысле знаменательно, что Розина Левина не поддалась соблазну создать из своего лучшего ученика Вана некое подобие мужа, а пошла дальше и воспитала нам Вана Клиберна, тончайшего музыканта с блестящей техникой и поразительной чувствительностью к спиритуальным аспектам музыки Чайковского и Рахманинова, обладавшего способностью разговаривать с Богом, как сказал о нем патриарх русской исполнительской школы Гольденвейзер, когда-то игравший в Ясной Поляне для самого Толстого.
Во всяком случае, таким он был во времена Первого конкурса Чайковского, хотя некоторые (к примеру, Лев Оборин) считали его шармером, чарующим публику. Но первую премию Ваня все-таки отхватил.
Не буду вдаваться в подробности этой истории, но отмечу, что и многоопытное жюри находилось под явным гипнозом молодого американца, коего к тому же поддержал Хрущев, пошляк и авантюрист, вознамерившийся догнать и перегнать Америку и по своему мышлению неспособный подняться выше этого унизительного для русских лозунга, словно уж такие мы отсталые, что единственное наше спасение – кого-то догонять, хотя еще неизвестно, догоним ли.
Сам я виртуоз первостатейный. В молодости я мог исполнить разом все Двенадцать этюдов Листа высшего исполнительского мастерства, кои принято называть трансцендентными, недоступными по сложности обычному пианисту. Да и не только обычному и заурядному, но и такому, как Рихтер, который из двенадцати играл не все, а избегал, к примеру, «Мазепу» и заключительный этюд «Метель». Впрочем, я думаю, что и сам Моцарт в страхе убежал бы от них, захлопнув крышку своего клавесина, поскольку трансцендентное ему являлось в других формах («виденье гробовое»), да и у него попросту не хватило бы руки для таких дьявольски изощренных пассажей.
В эпоху Моцарта носили и пудрили парики и играли гаммы, после третьего и четвертого пальца подкладывая снова первый, а вот сыграть пятью и рассыпать по клавиатуре бисер мельчайших нот – об этом и не мечтали. Это казалось нарушением всех законов и правил – казалось, пока не пришел Лист, второй после Паганини реформатор инструментальной техники.
Я же могу смело назвать себя наследником Листа (мой консерваторский профессор учился у Александра Зилоти, а тот брал уроки у Листа) – и по части виртуозности, и по части проникновения в музыку. Но с годами музыкант во мне решительно победил виртуоза: я стал предпочитать музыку, простую по фактуре, полюбил паузы и медленные темпы.
О, пауза! Многие пианисты не знают, что с ней делать, стремятся ее сократить, ужать, скомкать, а то и вовсе избежать. Между тем пауза – звучит, паузу надо уметь слышать, поскольку она подобна тому веянию тихого ветра, в коем являет себя Бог. То же самое и медленные темпы. Они позволяют проникнуть в неведомые глубины музыки, выявить то, что, может быть, не слышал и до конца не распознавал сам композитор и что было внятно лишь ее истинному Творцу – Всевышнему.
Умение слышать паузы и выдерживать медленные темпы (хотя всегда хочется немного ускорить) называют отличительными особенностями моей пианистической манеры. И вот с недавних пор (после того как мне приснился проклятый сон) я стал замечать, что сокращаю, ужимаю паузы и избегаю медленных темпов. Мне стыдно, что публика, заплатившая деньги (и немалые) за билеты, чего-то не услышит, поэтому я стараюсь напихать в программу как можно больше музыки и ради этого ускорить темпы. Быстрей, быстрей! При этом паузы и вовсе становятся не нужны, поскольку компрометируют меня. Мне кажется, что они способны вызвать подозрение, будто я манкирую, стараюсь хоть чем-то заполнить время. Этак и весь мой концерт может превратиться в сплошную паузу. Я, как оркестранты у изобретателя Джона Кейджа в его шедевре «4,33» (они сидят и ровно четыре минуты тридцать три секунды перелистывают ноты и ничего не играют), выйду, посижу за роялем и покину сцену.
Но оказывается, не вся публика этому рада. Габи мне рассказала, что мои верные поклонники собирают пожертвования, чтобы вернуть меня к моей прежней манере – с паузами и медленными темпами. Это уж совсем смешно, хотя и трогательно, а может, и ужасно грустно.
Но они и впрямь собрали деньги и упросили Габи мне их вручить (всучить). Дочь дождалась момента, когда я был в настроении, и, протягивая мне деньги, сказала:
– Вот тебе, папочка, прибавка к твоим миллионам, дабы ты не брезгал паузами и медленными темпами.
Я заглянул в конверт.
– Деньги? От кого?
– От твоих верных поклонников. Они не могут жить без твоих пауз и медленных адажио.
– Это что – подачка? Или подначка? Впрочем, это одно и то же – ишак или осел…
– Нет, осел может быть и домашним, и диким, а ишак – только прирученным, домашним…
– На что ты намекаешь?
– Твои верные извинялись и просили, чтобы ты, ради бога, не подумал, что они ослы… Это от чистого сердца. Половина сбора от концерта.
– Верни им! Верни! Не желаю даже прикасаться. Ишь чего выдумали!
– Поздно, папочка. И виноваты во всем не они, а ты сам.
– Ну конечно, я виноват. Кто же еще!
– Но ведь ты сам отказался от своей прежней манеры, а им она дорога.
– Главное, чтобы музыка оставалась музыкой, а манеры могут быть разными. Юдину спросили, почему она играет Баха так, как раньше никогда не играла.
– И что же она ответила, твоя Юдина?
– «Потому что идет война». И была права.
– Папочка… – Дочь показывала, что она тоже умеет пользоваться внушительными и укоризненными паузами.
– Что? Что? Что? – Я оставлял за ней право на любой ответ, который все равно меня не удовлетворит.
– Ничего. Просто скоро ты скажешь, что музыку тоже не любишь.
– Что же я, по-твоему, люблю?
– Хлопать себя по карманам и искать ключи – притом что ты их держишь в руках. – Дочь, словно бы долго дожидалась походящего момента, чтобы это сказать, но дождалась только сейчас – потому и сказала.