Жанна Игоревна умерла в Париже от насморка. Этот насморк она привезла с собой как свидетельство вздорных капризов затяжной простуды: вот заложило половину носа и два месяца не проходит. У нее уже был диагноз, поставленный в Москве знакомым профессором кислых щей. Но пусть даже без кислых щей – просто профессором Забавиным (еще ему подошла бы фамилия Шутников), она отказывалась в него верить.
Наотрез отказывалась, поскольку приучила себя верить во все хорошее и не верить ничему плохому, тем более связанному с собственным драгоценным здоровьем (впрочем, цена этой драгоценности – копейка в базарный день, поскольку после ухода из дома Насти для нее решительно все потеряло цену).
Жанна Игоревна и в Париж-то ринулась лишь ради обманчивой услады – посрамить профессора и, вспомнив свое картежное прошлое, вернуть ему неблагополучный диагноз, словно битую карту.
Но парижский светило взял эту карту вместе с прикупом и диагноз подтвердил, сложив ладони лодочкой и понуро спрятав в них собственный армянский, баклажанной синевы нос. «У вас, голубушка, дело дрянь», – сказал на своем французском (армянский, наверное, давно забыл) языке, разумеется, без всяких голубушек, а обращаясь к ней как к мадам и не позволяя себе опуститься до дряни (это было бы слишком по-русски).
У Жанны Игоревны перед глазами все поплыло, и пол под нею закачался. Закачался так же, как тогда, когда впервые заглянула в опустевшую комнату Насти.
– Ну а лечение какое-то возможно? – спросила она без голоса, одним шевелением губ.
– Какое уж там лечение. Поздно. Запустили. – Он этого не сказал, разумеется, а просто посмотрел на нее, но значение этого взгляда можно было истолковать именно так. Произнес же он то, к чему обязывали врачебный долг, совесть и прочие химеры (общие соображения вроде человеколюбия): – Будем лечить. Сделаем все возможное и невозможное.
Под невозможным, естественно, подразумевались деньги. А их-то у Морошкиных как раз и не было, но она бы постаралась достать, достала бы, что-нибудь продала, заняла, в конце концов, если бы… Если бы через неделю не обнаружилось, что у нее заложена вторая половина. Не носа, разумеется. Вернее, носа, но только не у нее, а у мужа.
Иными словами, та же болезнь всплыла у Германа Прохоровича, и он доблестно прошел назначенный ей путь: те же клиники, те же врачи, те же анализы, те же надежды и в итоге – та же безнадежность.
Только в Париж он не полетел: уж очень не любил самолеты. В детстве обожал самокаты (на подшипниках), самострелы, самопалы, само… само… но вот самолеты не полюбил. При виде багажной тележки на аэровокзале его мутило и к горлу подступала (подкатывала) тошнота. Приходилось держать во внутреннем кармане коньяк. И через искусно замаскированную трубочку, продетую сквозь петельку пиджака и спрятанную под галстуком, незаметно посасывать, сдавая багаж и поднимаясь по трапу.
А там оставалось лишь рухнуть в кресло и тотчас заснуть, чтобы очнуться уже при посадке.
Поэтому какой там Париж!.. Плюнуть на него и забыть! Париж не для него и вообще не для вырождающихся французов, помешанных на однополых браках, а для арабов и негров, молодых штурманов будущей бури (если воспользоваться известным выражением), у коих носы не заложены, а они сами кого хочешь возьмут в заложники (дурные каламбуры Герман Прохорович позволял себе только от нервозности).
Так и вышло, что Герман Прохорович и его жена умерли… нет, не в один день: это было бы слишком. Если же быть предельно точным, они умерли с разницей в два дня. Причем он – в Боткинской больнице, а она дома – за ширмой, украшенной ирисами и хризантемами, но местами продранной, поскольку она долгое время хранилась на антресолях.
Ширму эту поставили возле кровати, чтобы никто не видел, как она страдает, хотя сама Жанна Игоревна, лежа на высоких подушках, не уставала твердить с умиротворенной улыбкой, что от страданий можно избавиться (Третья благородная истина).
Оба завещали их по-буддийски кремировать, а прах развеять над… Финским заливом (каким же еще: все прочие заливы по известной причине не годятся). Этот Финский залив, таким образом, стал чем-то вроде фамильной усыпальницы Морошкиных. Над ним, может быть, до сих пор еще носит ветром мельчайшие частицы их праха.
Выполнить их последнюю волю, или предсмертный каприз, как они его называли, выпало сыну Егору. Вернее, к тому времени уже Егору Германовичу, доктору наук (докторишке, как он, противник всяческих титулов, себя величал), сменившему отца на той же самой дубовой, осевшей набок кафедре с хриплым микрофоном, перед которой амфитеатром взбегали вверх скамейки для студентов, отполированные их задами.
Была весна. Можно было бы сказать и больше – и о весне, и о дымчатых, сквозных, розовых, с перламутровым отливом облаках, и о слепящем солнце, и о запруженных, бурлящих водостоках с кружащимся в воронках сором, но и этого достаточно.
Иначе детали могут увести от главного – встречи Морошкина-младшего с Буддой Майтреей-старшим: вот такой получился каламбур, в данном случае, пожалуй, уместный, поскольку Будда явился ему не световой волной, не безликой субстанцией, а в образе одного старичка, отчасти даже забавного, но без большого живота и отвисших грудей, как его принято изображать.
Впрочем, об этом чуть ниже…
Егор Германович взял билет на дневной поезд отправлением в восемь часов тридцать девять минут. На вокзал он приехал загодя, чтобы никуда не спешить самому и не торопить других. Впрочем, других-то, собственно, и не было: никто его не провожал.
Он устроился в кресле – спиной по ходу движения, поскольку привык, что все равно попросят пересесть: непременно найдется старая дама, у которой от сидения спиной кружится голова, или чьи-то невоспитанные дети станут ныть и настырно дергать за рукав мать, чтобы та попросила дяденьку уступить им место.
Им, видите ли, хочется глазеть в окно, как будто сидение не по ходу внушает им, что поезд движется не вперед, а назад, и их это пугает.
Но, как ни странно, в вагон больше никто так и не вошел, кроме одного веселого старичка, похожего на деревенского гармониста, щуплого, одетого во все мальчиковых размеров, с впалыми висками и детским молочным затылочком. Но старичок этот оказался проводником, который при входе проверил билет своего единственного пассажира – Морошкина, а затем присел в кресло напротив Егора Германовича с явным намерением поговорить.
– Не желаете ли чаю? В дневном поезде обычно не подают, но вас я угощу.
– Нет, спасибо. У меня вот в термосе… – Герман Прохорович побулькал остатками чая в старом китайском термосе.
– Как вас звать-величать, если не секрет?
– Егор Германович…
– Как же, как же! Знаю. Наслышан, – заверил старичок, словно для подобных поездов было естественным, что там решительно все знают Егора Германовича, и сам он при этом не исключение.
Но Егор Германович не спешил принять на веру это признание.
– Откуда же вы меня знаете?
Тот сразу нашелся, что сказать в ответ:
– От одних общих знакомых.
– Сомнительно, чтобы у нас были общие знакомые. Мы с вами заняты в различных, так сказать, сферах… – Морошкин округлым движением рук попытался картинно изобразить сферы занятости.
– Ну почему же? – возразил старичок с самолюбивым достоинством. – В поездах разные люди ездят. И говорят о многом весьма любопытном и поучительном – так что я всего понаслушался. Имею опыт по части самых различных сфер, как вы выразились, и особенно сферы небес Тушита, где вам еще предстоит побывать. Из этого следует, что буддизмом я интересуюсь так же, как и вы.
– А откуда вам известно, что меня интересует буддизм?
– А мне о вас все известно. В том числе и цель вашей поездки к Финскому заливу. – Старичок притворно озаботился тем, чтобы снять прилипшую к рукаву ниточку и легким дуновением губ, словно остужая чай, заставить ее поплыть в воздухе. – И какую капсулу вы в портфеле везете. С каким содержимым, так сказать.
Егор Германович слегка побледнел.
– Откуда же такие сведения?
– Вот побываете на небе Тушита и тоже многое узнаете.
– О небе Тушита я кое-что читал. Если не ошибаюсь, там обитает Будда Грядущего, который скоро должен явиться.
– И Будда Грядущего – Майтрея, и многие бодхисаттвы, и, между прочим, ваш собственный старший братец Прохор. – Старичок опустил глаза, не желая говорить больше, чем сказано.
– Как?! Вы слышали о моем брате?
– И не только слышал, но и видел его не раз. Он ведь тоже, бывало, ездил в Ленинград на дневном поезде. Но тс-с-с. Это пока секрет. Даже не секрет, а величайшая тайна. Не побоюсь сказать: военная тайна, поскольку перед концом времен предстоит грандиозное сражение, как в «Махабхарате» между пандавами и кауравами.
– Проводникам, однако, сия тайна известна.
– Не всем, дорогой мой, не всем. Но мне известна. Я ведь по этой части тоже начитан. Даже одно время преподавал в некоей Высшей школе. – Старичок устремил взор горе, к потолку вагона. – Но бросил это дело, поскольку теперь мое призвание – быть проводником дневного поезда.
– Это звучит символично. Ваше имя, простите?
– Будмайер. Или Будда Майтрея, как меня другие проводники зовут. Не без почтения, надо сказать, зовут. Уважают.
– Вы-то заслуживаете уважения, а они… Ну, и шутники выискались! Какое вам прозвище придумали! И о чем же еще сейчас в поездах говорят? Поделитесь опытом.
– Буддизм утверждает, что личный опыт другому передать нельзя. Говорят же все больше об Апокалипсисе, воскресении мертвых и жизни будущего века.
– Неужели? Вот уж не думал… Но это же христианство. Из Символа Веры: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь». К буддизму отношения не имеет.
– Ошибаетесь. Имеет, и самое прямое.
– И какой она будет, по буддийским понятиям, эта будущая жизнь?
– Уверяю вас, прекрасной. Большего пока сказать не могу. Не уполномочен высшими сферами.
– Не уполномочены, но так говорите, словно знаете наверняка.
– Да уж знаю, поскольку я, с позволения сказать, вестник этой жизни. Как это у вас поется, «еще в полях белеет снег, а воды уж весной шумят». Красивый романс! У нас в психлечебнице очень любят его слушать. – Он притворно спохватился и приложил ладонь ко рту. – Ах, ах, кажется, я проговорился! Поэтому вернемся к будущей жизни. Для нее такие старички, как я, очень даже годятся, поскольку они блаженны, как ваш Августин, нареченный Блаженным, хотя для многих – тех, кто попроще, – он был сумасшедшим.
– Что-то я не слыхал такого об Августине.
– Был, был. Это доподлинно известно. Вот и вы можете меня для простоты считать сумасшедшим, поскольку мое время еще не наступило. Извольте, я не обижусь. Вызовите карету скорой помощи, бригаду врачей, чтобы меня обрядили в смирительную рубашку. Так ведь не раз уже бывало.
– Неужели?
– Да, чего уж там скрывать… всякое бывало. Но уж как оно наступит, мое время, уверяю вас: вы меня еще вспомните, – сказал старичок, хитровато улыбнулся и то ли подмигнул Егору Германовичу сощуренным, рябоватым глазком, то ли тому это просто показалось.
– Вопрос: когда? Когда наступит?
– Об этом не спрашивают. Это в ведении высших сфер. Что-то мы сегодня… все сферы, сферы… Однако поезд задерживается отправлением. Непорядок. Дневной должен следовать точно по расписанию. А то минута задержки – всего минута, и никакого вам Апокалипсиса, никакой будущей прекрасной жизни. Так что вы извините, но мне надо выяснить. – Старичок встал с кресла и раскланялся, словно артист перед публикой, извиняясь за то, что на некоторое время – до наступления Апокалипсиса – покинет своего собеседника.
12 октября 2022 года