К книге
ПроблескиПроблески. Четыре
62%
Проблески. Четыре
8

Nesze semi, fogd meg jól[8].

Лев наступал в каждую лужу. Если та была особенно большой, он в нее прыгал. Вода ловила шерстинки, коньки крыш, мачты электропроводов, последние капли дождя. Его башмаки, носки и штанины промокли насквозь. В лужах он отражался в виде великана на ходулях, с укороченным туловищем и слишком маленькой головой. Лев выходил из воды, прыгал в такт своей ярости, стряхивая с себя капли. Перед одной лужей он остановился, что-то заставило его помедлить — а вдруг она глубокая, как бывают соляные озера, связанные между собой пещерами. Каждый водоем, говорила его бабушка, имеет под землей своего брата-близнеца. Если он сейчас прыгнет, то исчезнет, окажется в другом месте.

Он хотел оказаться в другом месте. Забыть выражение лица Фабиу.

Фабиу проводил время с мальчиками из старшего класса, перемены — у фонтанчика, вторую часть дня — на вокзале. Это ничего не значило, ведь они были друзьями, потом стали чужими; так бывает, говорила его мать, сначала с кем-то близок, даже на расстоянии; а потом вдруг что-то нарастает, и, ты не поверишь, появляется вражда.

Он неделями старался ради Фабиу, пока ему не надоело напрягаться. Стал пленником своих усилий, они оказались ненастоящими, ни одна фраза больше не была подлинной, за всем скрывался умысел, и многое им сказанное представлялось ему фальшивым. В иные дни Фабиу проявлял к нему дружелюбие, почти как раньше, но было заметно, что они застряли в каком-то гулком помещении, где каждая фраза становится ненастоящей, неуместной.

Лев тоже несколько раз бывал на вокзале. Кто говорил громче всех, рассказывал лучшие истории, пережил что-то за выходные, тому выказывалось уважение; эдакое нескончаемое соревнование в преувеличениях, во вранье, которое в равной степени как импонировало Льву, так и отталкивало его. Он какое-то время наблюдал за этим, потом стал держаться подальше от компании. Уже скоро он узнал, что значило не участвовать в этом.

Кто не участвует, тот посторонний. Кто посторонний, с тем можно делать что угодно. Существовали только две стороны: внутренняя и внешняя, друг и враг. Лев следил за тем, чтобы на переменах держаться подальше, после звонка входить в здание школы одним из первых, в толпе других. Но каждому когда-то требовалось сходить в туалет, и из осторожности Лев почти не пил с утра.

Для девочек имелись отдельные кабинки, а мальчики мочились в длинный, выложенный кафелем желоб. Лев обычно терпел до боли, и, когда открылась дверь, он не успел среагировать. Они прижали его к кафелю, лицом к стене, обрызганной мочой. И что Фабиу? Он смотрел на это, потом сказал: «Достаточно» — с тем холодным, идущим снизу взглядом.

— Хватит, а то у него снова отнимутся ноги.

Лев решительно направился к дому своей сестры. Бредика весной второй раз стала матерью. Она настолько занята, что не станет его расспрашивать, так что он сможет у нее в кухне просушить свои мокрые вещи.

— Что, опять топтался в лужах? — усмехнулась она вместо приветствия.

Последовала череда молчаливых процедур, которые могли быть только между братом и сестрой.

Единокровными братом и сестрой, только по отцу.

Но с Бредикой он не чувствовал нехватки родства.

Лев стянул обувь, Бредика дала ему сухие носки, поставила его башмаки на печь. Лев снял мокрые брюки, Бредика дала ему покрывало, которое он обернул вокруг бедер, чего постыдился бы перед другим человеком. Его сестра разогрела суп, поджарила хлеб, он накрыл на стол, кивком головы она дала ему понять, что достаточно одного прибора; она уже поела или поест позже, когда вернется домой ее муж.

В кухне-гостиной стоял диван, в середине стол, сбоку печь, на которой готовили еду. Рядом была спальня, а в прихожей располагался ткацкий станок, на котором ткали серое конопляное полотно, с годами оно становилось белым. Старший племянник Льва был в детском саду, новорожденный лежал на диване, запеленатый. Он походил на деревянную куклу без рук и без ног — младенцев пеленали как деревянное веретено.

После еды Бредика помыла посуду. Убрала тарелки в буфет, приборы воткнула за деревянную планку на стене. Лев смотрел на младенца и чувствовал, как тяжелеет его собственное тело, словно это он был грудничок с примотанными к телу руками, со связанными ногами — и ему почудилось, что он не может пошевельнуться.

Бредика подсунула ему свои запутанные бусы. С тех пор, как она узнала, что у него хватает терпения распутывать их, это сделалось его обязанностью. Сестра присела на краешек дивана; у нее уже появились те жесты старых женщин, которые кладут руки себе на колени, ладонями вверх.

Распутывая бусы, Лев рассказывал об их новой дворняжке, огненно-рыжей пастушьей собаке. Валеа она досталась от одного овчара. Новая собака сидела на цепи, лаяла на каждого, в особенности не любила Льва. Бредика спросила, как она ладит с Халилом, и Лев ответил, что кот обходит собаку стороной, она нападает на всех, кто приближается к воротам. Выскакивает из будки, и Лев прямо чувствует, как цепь рвет собаке шею. Он пытался опередить этот рывок цепи, а потому ему приходилось постоянно бегать от ворот к двери дома и от двери дома к воротам.

Овчар дал ему кличку Пакс, но никто его так не звал, он просто был «новый пес».

Тут что-то не понравилось младенцу, он начал хныкать, Бредика повернулась к нему, принялась качать его спеленатое тело. Она по-прежнему могла двигаться бесшумно, что было весьма на пользу в ее новой жизни. Тихо разжечь огонь ранним утром, разбудить мужа, когда закипит кофе, сварится каша. Бесчисленные действия, распределенные по ходу дня: заправить постели, постирать белье, приготовить еду, обиходить сад. Что-то от этой бесшумности отложилось у нее внутри, она перестала петь, и улыбка у нее сделалась другой.

Летом она иногда сидела в проеме двери, лицом к солнцу. Согнувшись спиной и вытянув ноги, руки на теплой древесине, с неподвижным лицом. Так же часто в дверях дома сидела и мать Бредики, рассказывали соседи, и Лев чувствовал себя человеком, который тайком наблюдает за спящим. Зачастую ему не удавалось открыть замок ворот, это его выдавало и заставляло ее открыть глаза. У других получалось без проблем, он же не мог. Она сидела в проеме двери как меж двух миров; тем, что принадлежал ей, и другим, которому принадлежала она, и со временем ее лицо изменилось, как будто темнота прорывалась в пробоину.

— Ты с ним ласково разговаривай и спокойно иди мимо, — сказала Бредика на прощание.

Лев сперва не понял, что она имеет в виду.

— Мимо Пакса.

Новый пес залаял, когда Лев еще подходил к воротам. Выскочил из будки, пламенея шерстью, глаза как вишневые косточки, окаймленные желтым. Лев удержался, не побежал к двери дома, а пошел подчеркнуто медленно мимо собаки, которая неустанно рвалась с цепи и лаяла.

Лев нерешительно прошел по дому, по веранде в прихожую, где теснилась общая жизнь и откуда лестница вела на верхний этаж, к комнатам братьев, куда он никогда не заходил. Он на миг заглянул в спальню родителей, которая все еще называлась так и в которой даже днем были закрыты ставни, прошел в свою комнату. Лег на кровать, раскрыл книгу. Потом вспомнил, что она принадлежала Фабиу, и бросил ее на пол. Его охватила усталость, но спать не хотелось, после того несчастного случая он никогда не спал днем. Он ощущал мягкость одеяла и подушки, расстегнул брюки, сунул руку внутрь. Потом поднес ее ко рту, вдохнул новый запах своего тела, пряный, жгучий. Так начинался каждый его вечер — блуждающими мыслями, достаточно яркими, повторяющимися фантазиями. Сцены разыгрывались в знакомых местах (с девочками, которых он находил красивыми), так что они иногда казались более реальными, чем сама действительность. С одной разницей: он мог их перематывать назад, подправлять, повторять, сколько ему хотелось.

Лев встал.

Если грядет что-то неизбежное, надо его пережить.

Его мать хлопотала в летней кухне, занимаясь засолкой огурцов. Бобовая ботва, хрен и укроп лежали наготове, а также листья сельдерея и вишни. На кухонных полотенцах сушились стеклянные банки; два стула были отодвинуты от стола, как будто недавно здесь кто-то сидел.

— Я больше не пойду в школу, — объявил он ей.

Забор обозначал конец участка. Лев шагал в горку, пока перед ним не открылся вид на всю деревню. Черепичные крыши, ворота дворов, гнезда аистов на мачтах электропередачи. Луг был сырой, второй раз за день брючины Льва намокли.

Ветер приминал траву волнами, словно приглаживал шерсть животного, замершего, как сестра Льва в проеме двери, на пороге между «внутри» и «снаружи».

Животные, думал Лев, постоянно находятся на этом пороге.

Халил внезапно подошел к нему — казалось, вот-вот пройдет сквозь него. Но кот остановился, подняв у его ноги хвост вопросительным знаком. Лев дал ему еды, которую прихватил из кухни.

Мать попыталась переубедить его, но потом смолкла. Ее молчание было худшим наказанием, хуже, чем назидание. Чем бы она ни грозила, он отныне в школу не пойдет. С него довольно.

— Если предпочитаешь работать, а не учиться, можешь провести лето со своими братьями в лесу, — сказала она под конец. — При одном условии.

— При каком?

— Которое ты примешь.

Он сделал глубокий вздох, кивнул.

— Этот школьный год ты закончишь.

В нем все вывернулось наизнанку при такой мысли.

— А потом будет видно, — подытожила Лиз.

Никакого «потом» не будет, в этом Лев был уверен, и его охватило победное чувство. Неужели все обошлось? А значит, никакой дороги в школу, никакой формы, утренней муштры, никакого чувства неполноценности оттого, что ничего не лезет ему в голову, никогда больше этого резкого запаха мочи в туалетах. Он пересчитал все эти «никакой» и «никогда», они складывались в рифму, в фанфары радости, пока он не сообразил, не осознал внезапно, что ему придется сказать об этом Като.

Они встретились на еврейском кладбище. С тех пор как Като узнала, что раньше четверть деревни составляли еврейские семьи, она часто приходила сюда.

То, что они сгинули, само по себе было плохо. А уж забвение, заметила она, еще хуже.

Солнце спустилось уже низко, но небо еще светлело, словно солнце сейчас снова взойдет и все начнется заново. С той лишь разницей, что ему скоро не надо будет в школу. «Никакой школы никогда больше!» — ликовало в нем.

Она была такой тихой рядом с ним, что он испугался. Испуг никогда не сулил ничего хорошего, он обнажал нечистую совесть. Ему следовало бы сразу сказать, иначе не наберется смелости, но он медлил, потому что хотел насладиться ее беззаботностью, прядками ее волос на ветру, ее простодушным, доброжелательным лицом, взлетающими руками в красном вязаном пуловере, растянутом по краю.

Они шли по дорожке между могил, по сырой земле, которая прилипала к отяжелевшим башмакам. Като рассказывала, как помогала своему отцу с бритьем, и внутри Льва с каждым ее словом росла уверенность, что он ее предает. Его решение продиктовано мыслями только о себе и нисколько о ней. Конечно, он имел на это право, ведь таков его добровольный выбор, а не как у Като, когда ее отец решил, что восьми классов будет достаточно для его дочери. Она была в числе лучших учеников в классе, но с четырнадцати лет ей приходилось вести все домашнее хозяйство, и Като приняла волю отца безропотно. И только когда по долине тянулись караваны кибиток, мужчины и женщины шли от дома к дому, точили ножи, продавали медную посуду, чинили котлы, она проводила часы на качелях под грушей, Лев догадывался, о чем она думала.

Этот день, кажется, выдался хорошим; такие изредка случаются в череде темных дней, и тогда между нею и ее отцом зарождалось какое-то чувство единения, вопреки всей их отчужденности. Отец Като был пасечник. Иногда он отсутствовал дома неделями, а потом наступал период, когда не находил себе работы и пил. Като боялась его гнева, для взрыва хватало пустяка. По возможности она оставалась дома у Льва, и Лиз учила ее готовить, печь, закатывать банки — всему, что нужно знать в домашнем хозяйстве.

Кто же теперь позаботится о том, чтобы она училась дальше? Лев дважды в неделю проходил с ней весь учебный материал. Он читал свои записи, она задавала вопросы. В итоге он и сам начинал разбираться, его отметки улучшались. В нем поднималась ярость. Но он не мог ничего поделать с тем, что ее отец не понимал, какая она умная. Лев заметил ее огрубевшие ладони, слишком коротко обрезанные (или обгрызенные?) ногти, и разом исчезли задорные прядки волос, свет, которым лучились ее глаза. Като знала, что сейчас будет, ее тело заранее понимало это; возможно, ему не придется ничего говорить и не будет необходимости что-то ей объяснять. И когда он остановился, повернувшись к ней, радость спала с ее лица.

С началом летних каникул он пребывал вместе со своими братьями Дорином и Валеа на вокзале. Дюжина других мужчин расположились со своими сумками и рюкзаками у железнодорожных путей. Женщина в привокзальном киоске, в халате, с папильотками в волосах, продавала сигареты, спички, пиво.

Они сели в поезд, Лев прошел за братьями в отсек на четверых. Скамьи деревянные, окна открыты. Бутылки водки шли по кругу, кто-то играл на губной гармонике. Лев распрямил спину. Старался выглядеть так, будто ездил на поезде уже много раз. Поезд пришел в движение, вокзал удалялся, церковная башня показалась и снова исчезла. Перед виадуком Лев услышал свист, чистый, пронзительный, вскочил и увидел ее у железной дороги. Като махала ему; он, забыв про свою напускную сдержанность, бурно помахал в ответ. Его не волновала усмешка в глазах его братьев. Зелень деревьев размазалась в сплошную ленту, с примесью васильков. Все было движением, все было предвкушением радости.

Человек тридцать делали пересадку на «Моканиту». Долина расширилась, лесовоз ехал медленно, равномерные толчки нагоняли на Льва сон. Зеленовато-белая река то и дело оказывалась то справа, то слева от поезда. Поездка прерывалась лишь тогда, когда надо было утолить жажду локомотива.

Прибыв на место, Лев потерял братьев. Дорин снова появился рядом с ним у часовни. В деревянных домиках было сумрачно и прохладно. Лев хотел положить свой рюкзак на нары рядом с рюкзаком брата, но кто-то другой его опередил. Его оттеснили, он уже хотел отойти, но тут услышал голос Дорина:

— Отвали, не видишь, здесь спит мой брат? Мужчина взял свою сумку и прошел дальше. Лев хотел поблагодарить брата, но тот даже не взглянул на него.

Солнце вырезало светлый треугольник на прогалине, где они собрались. Их окружил нарастающий, набухающий шум, который, однако, не становился громче, а напоминал аплодисменты из отдаленного зала или журчание воды в мягкой земле. Некоторые курили, другие беседовали, потом все пришли в движение. Минут через двадцать они добрались до места назначения. Мужчина со светло-рыжими волосами и в высоких сапогах разделил их на группы, объяснил меры безопасности. Вскоре Лев уже держал в руках топор с массивной головкой и получил задание — отсекать мелкие ветки с поваленных еловых стволов. Это и стало его задачей до конца дня. Поднять вверх руки, увидеть кусочек неба, ударить, завести прядь волос за ухо, отнести срубленные ветки в общую кучу. Задержаться ненадолго, не настолько, чтобы кто-то мог подумать, будто работа для него трудна; затем медленно, медленнее, чем надо, вернуться к поваленному стволу — под рев моторных пил, звон ручных, стук топоров и падение дерева на лесную почву, заранее возвещенное громким криком.

В перерыв одни сидели вместе, другие держались в сторонке, и Лев тоже не чувствовал тяги к компании. Из провианта у него с собой были хлеб, сыр и вареные яйца; он сел под деревом и закрыл глаза.

Журчание, отдаленные голоса. Птицы.

Их пение как эхолот показывало глубину леса.

Хотя он был голоден, едва мог поесть. Думал о своем отце, пытался представить, как тот валил деревья, в какой хижине ночевал, с какими мужчинами дружил, и надеялся, что унаследовал от него определенную силу и умение. Лев зарылся головой в ладони и пытался подавить плач, который вырывался из его горла. Все причиняло ему боль, и он не имел ни малейшего представления, как ему дожить до конца дня.

Мужчину, который отдавал приказы, звали Имре. В лесу его слово было весомым. Ему не приходилось подкреплять свой авторитет криком или силой, он просто обладал им.

— Вот ты, — окликнул он, и Лев инстинктивно понял, что обращаются именно к нему. Он опустил топор, которым как раз безуспешно пытался обрубить строптивую ветку. — Ты у нас кто?

Лев распрямил спину и назвал свое полное имя. Никто из рабочих поблизости не поднял головы, но было ясно, что все, действительно все, слушают.

Имре велел ему следовать за ним, и Лев, пытаясь избавиться от чувства унижения, пошел следом. Сейчас его отошлют домой, в первый же день, и он уже видел, как к нему бросится новая собака, как его встретит мать, удовлетворенная оттого, что она знала: он не выдержал.

Пока они шли к деревянной хижине, Лев разглядывал спину мужчины, его широкие плечи, крепкие руки, оценивал его походку. Лесная поступь, охотничья. Представить его на асфальте? Невообразимо.

Внутри хижины оказалось неожиданно светло. На письменном столе лежали книги и бумаги, второй стол, круглый, стоял в углу. Был здесь и кухонный уголок, и шкафчик с посудой. Когда Имре обернулся, Лев уловил что-то вроде улыбки, а может, сомнение. Он надеялся, что по нему не заметно, как он устал, как растерян.

— Слушай, мальчик, я понятия не имею, чего тебе здесь надо, но знаю одно: у меня точно нет желания возвращать тебя матери без одной ноги. Будешь мне помогать после обеда.

— В чем помогать?

Имре подошел к столу, усеянному бумагами.

— Для начала в этом.

Вечером Лев отправился на прогулку.

Деревья вытянулись прямые, высокие и темные. Поверх голосов мужчин раздавался шум леса, трепет листьев, колебания веток; все шевелилось, хотя все стояло недвижно.

Поваленные деревья лежали в ряд и друг на друге. Пустошь, с обрубленными ветками, усыпанная хвоей. Одно дерево вывернуто с корнем; в земле Лев заметил что-то блеснувшее, кусок железа, в котором отражалось закатное небо. Земля по краям отсырела, корни торчали в воздухе. И ему вдруг показалось неправильным — валить деревья. Он положил ладони на ствол, на кору, что-то живое чувствовалось в этом дереве, и оно навсегда таким и останется, даже если будет обработано.

Лев шел в гору, но не поднялся. Здесь не найти точку, с которой можно было увидеть холмы и деревни. Лучше остановиться, иначе он заблудится и станет посмешищем для лесорубов, если им придется его искать. Он сел на пень, съел принесенное яблоко. Будь с ним Халил, то сейчас запрыгнул бы ему на колени и свернулся калачиком. Когда Лев сидел неподвижно, кот запрокидывал голову назад, открывая глубокую белую шерсть на шее. Льву не надоедало изучать рисунок меха, который ближе к морде становился короче, и аккуратное углубление в хряще, словно бы проведенное ногтем.

Расставаться с животными — разве это возможно?

С кошкой точно нет.

Халил явится сегодня ночью и найдет его кровать пустой. И придет снова завтра, и послезавтра, и не поймет, куда подевался Лев.

Железнодорожники переговаривались сигнальными свистками. Вагоны загружались древесиной, елями и пихтами. Машинист высунулся из окна. Глаза его слезились. Ему приходилось постоянно вглядываться в рельсы, не было ли камнепада, опрокинутых стволов. На равнинных участках тормозной путь был длинным.

Раздался гудок, из локомотива вырвался пар, и, хотя Лев не принимал никакого осознанного решения, ноги его сами пришли в движение: он бежал вдоль полотна, пока не выдохся и пока поезд не скрылся вдали. Было ли то чувство, которое охватило его, тоской по дому или просто чем-то схожим?

Дни начинались рано, ночи выдавались тягостными. Кто-то всегда храпел, кто-то выходил в туалет, какие-нибудь двое всегда переговаривались через спящих.

— Уж так оно есть, — говорили его братья. Мол, привыкнешь.

В первой половине дня Лев собирал ветки, пока они не оттягивали ему руки так, что он насилу мог есть в обед. Потом его забирал к себе Имре. Лев ждал этого момента с нетерпением, не скрывая от самого себя (только от других) радости. Имре быстро приметил, в чем Лев мог ему пригодиться. Государственные предписания добирались и до леса, не проходило и недели без официальной почты — Имре все это бросал в коробку, надеясь, что там нет ничего важного. Лев сортировал бумаги, подкладывал ему те, в которых выдвигались какие-либо требования, и придумал систему для тех, где просто перечислялись некие пункты или аннулировались предписания. Перерыв на кофе проходил у них в молчании. Только когда они шли по лесу, Имре отказывался от своей скупости в словах.

Спрашивал ли себя Лев хоть раз, почему стучат по дереву, когда в чем-то клянутся или хотят отвести от себя недоброе, и знал ли он, почему судья стучит молотком по дереву. Нет? И поныне суд выводит свое могущество из тех стволов, которые они здесь валят. Люди знали или догадывались, что их собственные судьбы зависят от этих деревьев.

Лев узнал, что по кольцам можно считывать теплые, сухие, морозные и дождливые годы, когда дерево росло медленно или стремительно пускалось в рост. Имре рассказывал и курил при этом; дым выходил у него изо рта, когда он говорил. Светлая часть, так называемая заболонь, есть самая молодая, активная древесина. С возрастом ткань теряет жизненную силу и превращается у некоторых видов деревьев в сердцевину. Эта темная часть ствола — мертвая, но мертвая древесина несет на себе живую.

Деревья, сказал Имре, умирают, пока растут.

Дрожь, что предвещала падение. Треск, словно надламывается зуб. Шум. Тишина.

Льву потребовалось время, пока он понял рабочий процесс. В первые дни он стоял бестолково, тогда как все остальные знали, что им делать. Мужчины валили дерево скоординированными движениями, удаляли кору, скругляли края так, чтобы стволы могли сползать по склону вниз, к месту сбора. Уже при раздаче инструмента все понимали, для чего те нужны: окорочная лопатка, шабер, расклинивающий нож, аншпуг, мотопила. Хуже всего было стоять и делать вид, будто разбираешься, хотя вообще ничего не знаешь и ждешь, что кто-то тебе объяснит — по возможности незаметно.

То и дело кто-нибудь о нем заботился. Был один лесоруб, Георг, который рассказывал самые интересные истории — сказки, как он их называл; он показал Льву, что самое главное в обрубании веток: надо проверить, не сцеплены ли они друг с другом, не натянуты ли, иначе ветка может отскочить с большой силой. И еще один из Молдовы, имя которого Лев не мог запомнить, стал ему помогать, и паузы между деревьями растягивались; время, которое проводишь с инструментом в руках, выглядело так, будто ты работаешь.

Дорин распределял провиант, разогревал привезенные консервы, варил кукурузную кашу. Его брат Валеа держал себя так же, как и дома: словно Льва и не существовало.

Лев приспособился к этому ритму, и не бывало ничего лучше, чем день, когда все спорилось и ему тоже не требовались слова.

Однажды он получил задание прибрать хижины.

Через какое-то время его движения разладились; он остановился, солнце скользило по полу полосами, света не хватало для помещения, заполненного койками. Ему стало трудно нагибаться, под нарами валялись носки, журналы, покатилась какая-то бутылка, когда он попытался ее подобрать. Пол, должно быть, с наклоном, подумал Лев, потом его перехватило судорогой посередине тела. Веник выпал из рук.

— Что случилось? — спросил молдаванин.

— Ничего.

Лицо мужчины раздвоилось.

Лев сжал руками живот, у него закружилась голова.

— Когда ты в последний раз был в туалете?

Лев покраснел, не ответил.

Молдаванин достал что-то, схватил его за руку и повел, как осла на веревке, к сортиру.

— Вот, — сказал он и сунул ему в руки полосу газетной бумаги, — садись и, культурно выражаясь, опорожни свой кишечник.

Лев стоял понурившись и вдруг почувствовал, как урчит у него в животе. Он уже неделю не был в туалете. Просто забывал сходить, а к тому же и стеснялся, потому что видел, как мужчины ходили туда иногда вдвоем или втроем. Едва молдаванин ушел, как он спустил брюки и сел над очком, радуясь, что больше никто не пришел и он остался один.

Лев лежал без сна и ждал утра. Он и спал в одежде, там все так делали. За окнами раздавались предрассветные звуки. По кровати пробежала мышка, быстро, беззвучно, он даже не успел отреагировать.

Он натянул одеяло на голову и пытался представить себе лицо Като, но у него это не сразу получилось. В лесу все, что имело к нему отношение, отошло куда-то далеко, хотя он был всего в нескольких часах езды от дома; эта лесосека была самой отдаленной из всех. Он думал о сияющих серых глазах Като, об ее обгрызенных ногтях, о выступающих косточках ее запястья.

Раньше они играли в одну игру, в мужа и жену. Они шли на реку Изу, к одному месту далеко от деревни, где был затон со стоячей водой. Бултыхались там, пытались утопить друг друга, и Льву казалось, что у него не хватает сил; он жаждал мести — а она была уже давно на середине реки или на другой стороне, где темной стеной стоял лесистый склон. У берега собирался песок, и он находил ее в тине — неподвижную, как ящерка. Он ложился рядышком, песок под его спиной раздвигался. Его охватывала отвага, он оживлялся; шум течения, звуки леса, ее дыхание; и он быстрым движением перекатывался на нее. Три родинки на ее щеке продолжались до живота, он прочерчивал эту линию рукой. Она закрывала глаза, он тоже становился недвижимым, прижимался к ней нижней половиной тела, пока она не переворачивала игру. Теперь она оказывалась сверху, льнула к нему, и он чувствовал ее тяжесть, как перед тем она ощущала его вес. С лугов доносился стрекот миллионов кузнечиков, гул, который он чувствовал всем своим телом.

Лев тихонько надел свои башмаки и вышел наружу.

Это было время, когда взлетали птицы и тропинки начинали отличаться от окружающей земли. Позади валунов протекал ручей. Кроме шума воды ничего больше не было слышно, и Лев вздрогнул, когда Имре внезапно возник подле него. Они, не поздоровавшись, пошли к берегу. Лев ограничился умыванием лица, рук и шеи, а Имре вымылся до пояса, потом дал ему свое полотенце и знаком велел следовать за ним. В хижине он поставил кофе. Они молча ждали, когда вода закипит и порошок осядет на дно кофейника.

Утро выдалось одним большим «до»: до того, как проснутся остальные, до того, как приготовят еду на весь день, до того, как возьмут бензопилы, колуны, до того, как наступит обеденный перерыв, до того, как его заберет к себе Имре, до того, как стемнеет, и он снова будет лежать в бараке среди остальных, и в нем станут тесниться воспоминания о доме.

Он размышлял, каково было бы навсегда остаться в лесу.

— А чего ты, собственно, здесь хотел? — спросил Имре.

Это Дорин рассказал ему историю Имре.

Неужто, мол, Лев верит, что такой человек, как Имре, добровольно проводил бы свою жизнь в такой глуши?

— Разве он похож на счастливого человека? — спросил Дорин.

Об этом Лев никогда не думал. Разве можно было разделять людей на счастливых и несчастливых? И на каком основании это делать? Имре был молчалив, жил погруженным в себя. Но, по разумению Льва, так поступают все: Бредика, Дорин, Валеа, буника, Ферри, а также его мать Лиз. Важным они не делятся. Даже с Като у него было так же, хотя иногда он хотел бы другого.

Имре вставал первым и ложился последним. В его хижине часто горел свет до поздней ночи. Хотя этот человек, казалось, почти не спал, он не жалел себя ни для какой работы. Лев не раз видел, затаив дыхание, как тот впутывался в ситуации, которых любой другой избегал бы.

У Имре был сын, сказал Дорин, он погиб в восемь лет.

— И как это случилось? — спросил Лев.

— В автокатастрофе.

Его брат сделал паузу.

— Имре был за рулем.

Крики, шаркающие шаги, немного похоже на шум в школьном дворе. Что-то в лице его собеседника изменилось. Имре, который изучал таблицу, выругался и выбежал наружу.

Лесорубы образовали круг. Лев присел на корточки, заглянул внутрь круга между ног. То, что Валеа был вовлечен в драку, его не удивило; удивительно было то, что он лежал внизу. Имре растаскивал драчунов, приказав собравшимся не стоять без дела на дороге — lábatlankodni, крикнул он, что человек рядом со Львом перевел как «расцепитесь». Мужчины неохотно разошлись, словно надеясь на новую схватку.

— Нельзя такое допускать, — сказал Имре и помог Валеа подняться на ноги.

Его брат не вырывался, но и не делал ничего, чтобы помочь, так что Имре пришлось тащить его на себе. Он велел Льву приготовить горячей воды и тряпку.

После того как рана Валеа над его глазом была обработана, лицо умыто, Имре налил водки.

— Послушай, я должен наказать вас обоих. Почините все инструменты. Если так не сделать, у меня здесь каждый день будет драка.

Валеа лишь пожал плечами и вытянул ноги на стул. Даже теперь даже здесь он не выказал слабости. Иногда Лев боялся, что и его отец был таким же: неприступным, враждебным, только уже забыл про это.

— Что произошло? — спросил Имре.

— Ничего, он сучий потрох.

— Да вы все тут такие.

Оба засмеялись.

Валеа, который до сих пор не обращал внимания на Льва, повернулся к нему и сказал, чтобы он убирался отсюда. Лев неохотно подчинился. Мужчины, которые ждали перед бараком, смотрели ему вслед. Лев догадывался, что они о нем думали: он не только брат Валеа и Дорина — мальчишка, который очень быстро попал в хижину Имре.

Хотя его братья входили в число самых молодых лесорубов, они получали лучшие инструменты, а когда по вечерам бывало вино, им наливали первым. Когда молодой рабочий, который — как Лев — попал сюда впервые, хотел сесть рядом с ними, ему объясняли, кто такие Лев и его братья. Богато украшенные ворота их домов показывали, что его семья не такая простая. Буника никого не оставила в неведении: ее предки еще в восемнадцатом столетии сажали деревья с австрийскими и саксонскими колонистами, прорежали леса, сплавляли плоты по Тисе — от Лесистых Карпат до Нови Сада.

Лев понимал, что эта история здесь имела значение. Что она и здесь была историей, но такой, в которую верили.

Каждую пятницу срубленные деревья транспортировались, подвозились продовольственные запасы, рабочие уезжали домой. Каждую пятницу Лев стоял у поезда, чувствовал ту тягу пониже пупка, которая звала его прочь отсюда. Лишь немногие оставались в выходные на лесосеке; потому что дорога была дальняя, потому что никто их не ждал, или они хотели, как его братья, подработки. Когда Лев приходил в хижину Имре, тот чаще всего был углублен в книгу и отсылал его прочь. Он учился играть в карты, в вист и покер, и спал ночи напролет, наконец-то. Вечером Георг рассказывал свои истории. Про водяной миндаль и душевных птиц, про туманных женщин, которые превращали людей в камни.

Работа продолжалась и в выходные, Лев любил эти сокращенные бригады, все делалось тише, слаженнее, и на обед он не уединялся, а ел вместе со всеми. Особенное доверие он испытывал к тому рабочему, Маттису, который хотел сидеть рядом с его братьями. Они разговаривали друг с другом, будто старые знакомые. Без какого-либо хвастовства, которое служило лишь тому, чтобы произвести впечатление на других, и заносчивость мальчиков из его школы теперь казалась ему смешной. Они бахвалились своими выходными, хотя на самом деле с ними ничего не происходило; только лежали в своих кроватях, о чем-нибудь фантазируя. Он не хотел об этом думать, но Фабиу уже давно не был его другом; их связывали только давние переживания, и, если быть честным, ему не нравился парень, которым он стал.

В одно воскресное утро он проснулся рано, разбудил Маттиса. Они выскользнули из барака и пошли по лесу. К этому времени Лев знал, как ориентироваться, и находил дорогу, не рассыпая за собой ни хлебные крошки, ни камешки. Маттис был на два года старше и уже окончил школу. Его предки родом из Словакии, жители гор и лесорубы, но он хотел стать педагогом и учиться в Германштадте, чтобы продолжить обучение на немецком языке в Обервишау. Лев заметил, что тот волнуется. И боится. Они составили список того, чего не надо страшиться (ночной лес, туманные женщины, переезд в новый город), и приняли решение не устраивать свою жизнь вокруг страхов.

Через три четверти часа они добрались до смотровой площадки. Сели на скалу и смотрели, как над горами восходит солнце. Два ворона совершали свой танец на небе, не отдаляясь друг от друга более чем на два размаха крыльев; они парили, обрушивались вниз, поднимались вверх, окружали один другого и снова падали вниз как черные камни.

Войти в лес — все равно что ступить в церковь. Чувство времени пропадало, менялись предпочтения. Лес был внутри, остальное — снаружи. Еще несколько недель тому назад Лев утверждал бы, что все наоборот. Двор, деревня, его семья, Като — они находились где-то по ту сторону этого леса, в каком-то недействительном, малозначимом мире.

Некоторые деревья оказывались еще неприступнее, чем любой из известных ему людей. Были и такие, которые склонялись друг к другу, росли в определенном направлении — по необходимости, предупредительности или из опасения, обретали черты, отличавшие их от остальных. Раньше для него это был просто лес, теперь же Лев учился видеть деревья как отдельные существа.

Имре указывал ему на мох, грибы, жуков и насекомых, на цветы — такие, как фиалки или ветреницы. Если встречалось двухсотлетнее дерево, это означало, что оно двести раз отращивало новые листья, служило для кого-то пищей, противостояло ветрам, подвергалось долгим зимам, бурям, засухе и сырости, чтобы выдерживать нечто большее, чем мог себе представить человек. Если дерево умирало, оно становилось средой обитания для животных.

Имре был другим. С другой речью, другим взглядом. Все показывало это: книги в его хижине, посуда, которой он пользовался. Однажды во время их кофейного перерыва Лев спросил, почему тот здесь. По виду Имре казалось, что он так ничего и не ответит, и Лев уже пожалел, что прервал их обоюдное молчание.

Он ищет одну подземную реку, сказал Имре. Если испить ее воды, забудешь свое прошлое.

Каждый день Лев бродил по лесу, пока не обнаружил дерево, которое словно бы поджидало его. Он прислонился к стволу, посмотрел вверх, на ветки, на крону, надеясь, что с этим деревом не случится того, что с теми, далеко внизу, которые — без коры и веток — ждали, когда их отправят по узкоколейке. А если и случится, то древесина запомнит услышанное: запутанное пение певца лесной листвы, которого почти никогда не видишь, но всегда слышишь; стук черного дятла с его красным пробором на голове; бесстрашно-любопытную зеленушку в прибрежных кустах. Иногда у Льва возникало чувство, что дерево ему отвечает. И что он, сам не ведая того, очутился на другой стороне природы.

Крик прорезал тело Льва как острый нож. Он отдал своим ногам приказ бежать. Один шаг, еще один. Не останавливаться, не оборачиваться, дальше.

Маттис лежал на земле. Имре присел перед ним на корточки, и, пока он его обследовал, подошли мужчины с носилками. Они подняли раненого, понесли его к машине с кузовом, чтобы отвезти в ближайшую больницу. Маттис был без сознания: крупная ветка ударила его по голове.

В этот день больше никто не работал. Все сидели, курили, говорили. Один сказал: в дереве прятался черт. Когда Имре вернулся, он выставил на стол несколько бутылок водки, и стало ясно, что они не пойдут спать, пока не выпьют все это.

— Он в коме. Ему повезет, если снова очнется, сможет ходить, говорить, если не…

— Я его не видел, — сказал один из мужчин. — Я…

— Это была мертвая ветка, — перебил его Имре.

— Но если…

— Все подтвердят, что это был несчастный случай.

Все поддакнули, но слова Имре не доходили до мужика. Он срубил дерево и не видел Маттиса. Лев знал это чувство вины, тут ничем не поможешь. Валеа подвинул к нему полный стакан водки. Когда он ее выпил, брат бросил на него такой взгляд, который он не мог истолковать, и снова наполнил его стакан.

Лев опрокинул его за раз, у него началась икота.

Запах лаванды, шум воды, наполняющей ванну; лицо Маттиса, его безжизненное тело ушло в другое тело, в другое лицо.

Он давно не думал о ней.

Ночь. Темная, безудержная ночь. Что-то выворачивалось, его желудок, его голова, койка, хижина, земля. Лев вытянул ногу из кровати, вращение замедлилось. Потом они вдруг оказались здесь — Лоня и Силас. Они укрывались в коловращении вещей, в уголке его сознания, и это требовало умышленной остановки, замедления мира, чтобы они снова выбрались оттуда.

Он рывком сел, сунул ноги в ботинки, точнее, думал, что это сделал, стал пробираться на ощупь мимо коек; они стояли тесно, теснее, чем обычно, ушиб колено, услышал ругательство, ругнулся в ответ, открыл дверь и поспешил в лес. Почему в лес, подумал он, ты же и так в лесу, всегда в лесу, и что-то в этой мысли показалось ему таким абсурдным, что он чуть не рассмеялся. Споткнулся обо что-то, упал, снова поднялся, пошел дальше, пока не добрался до часовни. Через боковое окно высматривал портрет над алтарем. Он там висел, где-то в темноте, императрица Елизавета. Лев опустился на колени, и его вырвало.

Имре нашел его утром.

Отвел к себе в хижину, дал ему одеяло.

Они не разговаривали, и Лев был рад, потому что все причиняло ему боль, его тело замерзло в ночи, особенно босые ноги. Он откинулся на спинку стула, выпил кофе, который приготовил Имре, ничего более вкусного ему до этого пить не приходилось.

— Послушай-ка, парень, дам тебе один совет. Садись на первый же поезд. Беги отсюда подальше, как можно дальше. В какой-то момент это у тебя уже не получится. Тогда лес начнет удерживать тебя, ты еще будешь мечтать о другой жизни, но уже никакая дорога тебя отсюда не выведет.

Как и каждую пятницу, лесорубы собрались у железной дороги. Грязные, одичалые, но все же сплоченные — сообщество, связанное клятвой. Поезд уже стоял наготове. Машинист маневрировал со слезящимися глазами, подцеплялись дополнительные вагоны. Когда локомотив издал свисток, Лев вздрогнул. Он уже помылся в ручье, все обошел, лесосеку, свои любимые деревья, хижину Имре. Еще раз прислушался к звукам, к тишине, которая не была тишиной; птицы, бормотание листьев, ветер в елях.

Им сообщили, что Маттис очнулся. Имре выписал чек, Лев написал открытку. Успеет ли он выздороветь так быстро, чтобы поспеть к началу семестра в Германштадте, оставалось под вопросом, но он выжил, пришел в себя, мог говорить, и Лев, который после несчастного случая с Маттисом недоверчиво косился на каждое дерево, был счастлив сверх меры.

Он изготовил список — как сортировать поступающую почту, объяснил Имре систему архивирования. Чтобы тот сам управлялся, на всякий случай.

Да, на всякий случай, повторил Имре.

Он чувствовал купюры в кармане брюк, свой заработок за все лето. Дорин оставался там до конца месяца, Валеа на следующие выходные ехал домой. А Лев?

— До следующей недели, — сказал Лев.

— До следующей недели, — ответил Имре.

Как легко получалось говорить неправду.

Лев медленно шел к Като, медленнее, чем следовало бы при той радости, которую он испытывал. Был ли он ошеломлен, когда увидел ее? Смутился ли, когда она обняла его на глазах мужчин у узкоколейки? Он обнял ее в ответ, встретился с ней взглядом; или, может, наоборот: это она ответила на его объятие, на его взгляд, — невозможно было определить точно.

— Откуда ты узнала?..

— Я ждала каждую пятницу.

— Все лето?

Она кивнула.

Кто-то его толкнул, доверительно, в качестве приветствия, и ему не надо было оборачиваться, чтобы понять, кто это. Разом его робость исчезла, он много пережил, и понадобится много времени, чтобы рассказать обо всем Като (действительно обо всем?).

— Ты снова уедешь?

Лев сказал, нет, и ему показалось, что ее шаг стал легче от этой новости. В нем тоже что-то сложилось заново, возникла уверенность, предвкушение радости быть дома. Переулки сухие и пыльные, луга скошены, сено давно в скирдах. Дома тоже что-то изменилось — не слышался лай.

— Пакса на лето отпустили с привязи, — сказала Като.

Ему не так уж и хотелось встретить эту собаку на воле, но у него возникла догадка, сколь самодостаточным стало это время для его матери, как свободна она оказалась в своих решениях. И его больно кольнуло, что без него здесь все шло своим чередом, как ни в чем не бывало.

Лиз вышла из веранды, взяла у него рюкзак. Ей не надо было сообщать, останется ли он, пойдет ли снова в школу, она все это видела по нему. Он поймет глубину ее чувства облегчения лишь много позже.

Буника обронила замечание о том, как от него пахнет. Тем не менее обняла его, и в своем удивлении от этого непривычно нежного жеста бабушки он поначалу не заметил, что происходило во дворе. Взгляд матери омрачился, ладони Като сжались в кулаки.

Валеа снова посадил собаку на цепь.

Пакс лаял, вырывался, его голова и тело находились в примечательном отклонении друг от друга, как две несовпадающие части. Когда пес цапнул Валеа, тот дал ответного пинка.

На следующее утро Лев проснулся рано, удивляясь отсутствию птичьего концерта. Было слышно, как дует легкий ветер.

Сила ветра четыре, подумал Лев, шевелилась маленькая ветка.

Он лежал в постели, в домашней тишине, в чистой комнате, ощущая это всем телом. Никто еще не проснулся, только потрескивали доски пола — обычные утренние шумы, как будто дом потягивался со сна.

Лев прошел босиком по коридору в горницу. Вчера вечером вещи Лиз оставались на столе: журналы, вязанье, тетради; сейчас ничего этого не было.

Халил спал на мягкой обивке стула.

Кот вчера вечером тоже находился тут, и, когда Лев разбирал свой рюкзак, Халил принюхался к грязной одежде и, недолго думая, пописал на нее. Более ясно выразить свое отношение он не мог. Мать не нашла это забавным. Кот, по ее словам, в последние недели едва показывался на глаза и тут сразу же блеснул отсутствием воспитания.

Из окна Лев увидел, что какая-то фигура приближается к собачьей будке. В утренних сумерках проступали лишь смутные очертания, курятник, сарай, ворота — и в какой-то момент ему показалось, что он еще спит, потому что из собачьей будки не донеслось ни звука.

Пакс выбрался наружу и терпеливо ждал, когда его спустят с цепи.

Силуэт удалялся в задний сад, остановился и призывно похлопал себя по колену. Пес помедлил, как будто не сразу мог стряхнуть с себя тяжесть цепи. Он насторожил уши, издал короткий визг. И потом последовал за тенью.

Лев быстрым движением отдернул занавеску.

Като обернулась к его окну, заговорщицки приставив ко рту палец.

Предыдущая главаГлава 8 из 13Следующая глава