К книге
ПроблескиПроблески. Шесть
46%
Проблески. Шесть
6

Sușia zavela vouca tai iahnia ed vodii. Vouc sa zoper mai edhori a iahnia malo mai udoleni. Vouc sa hapeu vedete ez iahniam: «Ta cio», zazvidau oven «calamuteș vodu, cotru ia piu?»[5]

В комнату входишь не иначе как в музей. Снаружи мог царить ясный день, могло стоять лето, мир мог хоть в огне гореть, а в горнице буники было темно и прохладно.

Несущие опоры делили дом на две половины: в одной — плита и кровать, другая — праздничная. В ней царило неприкосновенное состояние. Мебель, казалось, дремала, ни пылинки; покрывало на диване гладко застлано, подушки выстроены аккуратной шпалерой. Комната чисто прибрана, всегда готова к приему гостей, но Лев-то знал: горница предпочитала оставаться без них. Детьми они были убеждены, что там живет привидение, и когда их посылали туда за чем-нибудь, они старались там не дышать.

Пока не дышишь, с тобой ничего не случится.

Буника всегда пребывала в движении — между кухней, хлевом, сараем. У нее в хозяйстве имелись многочисленные куры, дюжина овец, которых пастух скоро выгонит на выпас, и серый, как пыль, осел, которого она называла măgăruș, «ослик». Даже поздним вечером она не находила покоя. Стоя у ворот, беседовала с соседками; ее белая ночная сорочка светилась в сумерках; она гладила белье при свече, подстелив на стол покрывало, брала с собой в поле транзисторный радиоприемник, — даже если все принадлежало сельскохозяйственному кооперативу, она все равно называла это своим полем. Мол, поля отданы во временное пользование государству, а когда дело уладится, они получат их обратно. Приемник работал всю ночь, чтобы отпугивать диких свиней. Надеюсь, не на волне «Радио Свободная Европа», шутил Лев. Ну что ты, говорила она, свиньи должны оставаться коммунистическими.

Буника не сдерживалась, иначе бы ее настигли духи прошлого, черт или страх. Для буники покойники не были мертвыми. Она считала суеверием, смешным заблуждением думать, что покойники не способны свободно перемещаться между тем светом и этим. Потому к каждому застолью ставила один лишний прибор.

Считалось, что странствующие души не могут вовсе разговаривать или делают это с трудом. Как же тогда возможно, чтобы они просили еды, задавался вопросом Лев. И что, все покойники должны есть из одной тарелки? Муж буники, ее сын (его отец), ее родители, деды да и вся ее родова́, ведь все они имели возможность странствовать между мирами. Разве нет?

Его бабушка жила на другом конце деревни. Другой конец деревни располагался чуть выше, а поскольку «выше» всегда означает несколько лучше, жители верхнего края приписывали себе некоторое превосходство. Здесь, на севере страны, все обстояло так же, как и в больших городах: живущие наверху обладали лучшими условиями, чтобы обороняться при нападении, воздух был у них чище и вид из окна красивее. Внизу, как знали все, скапливался — что у вина, что у людей — мутный осадок.

Мать Льва предпочла бы, чтобы между ней и буникой оказалось побольше улиц, а еще лучше — поселений. По крайней мере, они жили так далеко друг от друга, что поход в гости требовал специально одеться. Навещаешь свекровь — надевай жакет, одна из любимых поговорок Лиз.

Возможно, они бы никогда не сознались, но, как предполагал Лев, обе женщины испытывали взаимную симпатию; а если и нет, то наверняка привыкли одна к другой за долгие годы. Правда, его бабушка любила выставить напоказ свое превосходство (положение ее дома, ее жизненный опыт, национальность), и лицо Лиз в таких случаях становилось каменным, но в решающие моменты жизни они могли положиться друг на друга.

Буника редко хвалила его мать. А если и хвалила, то говорила: у твоей матери золотые руки. И это было правдой. Лиз умела шить, вязать, вышивать, а когда украшала пирог или красила яйца луковой шелухой, результат в его аккуратности и искусности вызывал удивление. В свою очередь, Лиз признавала, что буника всегда давала дельный совет в трудном положении. Собственно, она знала, как помочь, еще до того, как ты вообще догадался, что попал в трудное положение. Источники своих знаний она держала при себе. Когда Лев еще учился в школе, она его однажды предостерегла. Мол, вскоре его вызовут из класса, поведут к директору, но тот сразу покинет кабинет. Там будут два господина, очень вежливые, они предложат поговорить — при этом беседовать станет только один, а другой ограничится упражнениями в созерцании. Первый скажет: мол, этот господин хотел бы знать… И последуют всевозможные вопросы, как будто второй немой или очень важный, чтобы самому открывать рот. И Льву тогда не надо волноваться, нужно отвечать на все вопросы только одно: он ничего не знает. И когда заметит, что их вежливость начинает улетучиваться, потребовать, чтобы его вернули обратно в класс. Если они не согласятся, ему надо сказать, что сообщит об этом разговоре своему брату, и назвать имя того.

На вопрос, кто эти господа и чего они хотят, бабушка ответила, что лучше ему не знать.

А как он их опознает?

По серым костюмам и изящным кожаным туфлям.

И Лев почти не удивился, когда несколько недель спустя после этого разговора встретил их в кабинете директора.

Была еще одна определенная деталь, которую следовало знать о бунике.

Она когда-то хотела стать танцовщицей.

Она вышла замуж за человека, которого любила.

Она была ограблена.

Когда буника в семнадцать лет родила своего первого ребенка и после родов вернулась домой, она и ее муж нашли дом опустошенным.

— Они забрали у нас всё, — сказала она. И, как будто никто не понимал, что это означает, повторила: — Всё. — И словно и этого показалось мало, перечислила предметы, которых у нее больше не было. Буника в семнадцать лет стала матерью и лишилась всего. У нее не было сковородок и кастрюль, не было вилок и ложек; не было ни подушки, ни одеяла, ни постели, ни лампы; ни расчески, ни платья. Только мебель осталась.

Супругам пришлось обзаводиться заново всем, но бывшим в употреблении. Что-то пожертвовали соседи, что-то собрали друзья и родня, отчего и появились обиды: родители ее мужа дали сыну только тужурку, в которой чистили двор. Но и в этой тужурке он был красавец, говорила буника. В галерее предков он красовался с импозантными усами, рядом висели портреты их сыновей: отец Льва, который потом погиб при сходе лавины, и дядя Льва, который работал на Черном море (оба с одинаковым самоуверенным, вызывающим взглядом), и когда буника произносила слово «красавец», у нее менялась осанка, словно он стоял рядом с ней. Брак был счастливым, она давала ему все, что он хотел, когда хотел, — и это имело следствием, что у нее было несколько «выскабливаний», как она это называла.

Может быть, думал Лев, ее беспокойство и неугомонность коренились в этом раннем переживании. Не тогда ли она поняла, что в трудные времена надо полагаться только на себя. И, возможно, поэтому существовала та комната, которая не служила ничему иному, как сохранению вещей, и которая странным и явным образом оставалась нежилой и принадлежала только прошлому.

Дождь стекал по стеклам окон, на подоконнике горела свеча. Краски вытканных настенных ковров были едва различимы. В серванте за стеклом размещался хрусталь: графин для воды, графин для вина, графин для водки, стаканы для воды, бокалы для вина, стопки для водки, рюмки для ликера, а еще тарелки для десерта, вазы и пепельница. Хотя все это с трудом собиралось годами, ничто из этого никогда не использовалось. В открытой боковой части серванта стояли фарфоровые фигурки, расписанные деревянные тарелки и глиняные кружки. На спинке дивана в ряд сидели куклы в румынских национальных нарядах. У окна висели иконы.

Диван, внезапно потревоженный, недовольно сморщился, и Лев осознал, что он, войдя в эту комнату, невольно сдержал дыхание. Он уже давно не верил в привидения, но и сегодня предпочел бы кухню, где стояли кастрюли, в воздух поднималась мука, а в теплые дни у открытых дверей собирались кошки и ждали, не перепадет ли им чего-нибудь.

Его бабушка поставила на стол бутылку содовой и малиновый сироп, а потом присела так, будто совершает большую жертву. Лев чувствовал затылком взгляды кукол.

Буника не таясь сказала, что до нее дошли слухи, будто те брат и сестра из гостиницы, с которыми Лев и Като годами водили знакомство, находятся под наблюдением, того и гляди будут неприятности, с самого верха.

— Ты имеешь в виду Милену и Камиля?

Он спросил это с нереалистической надеждой, что это не они.

Струи дождя совсем отняли свету комнаты. Буника кивнула, но казалась при этом закаменевшей, словно малейшее движение катапультировало бы ее на обычную орбиту. Лев взял в руки одну из кукол, ее глаза со стуком закрылись.

Камиль должен вести себя тихо, она именно это имела в виду — тихо, не надо ему свистеть в церкви. А что касается его (Лев догадывался, что она скажет), то, по ее мнению, было бы лучше прервать контакт с этими людьми.

Он не может это сделать, ответил Лев.

Буника смотрела на мерцающую свечу на подоконнике.

— Тогда будь хотя бы осторожен. Это не тот случай, чтобы…

— Я знаю.

— Благодарите твоего деда.

Подчеркнутое слово «твоего» обозначило дистанцию, которая отделяла ее от семьи Лиз. Сам упрек был не нов.

С тех пор как Ферри сбежал, они за все говорили спасибо ему.

Снова не хватает одного инструмента, сказал Имре вместо приветствия. Только вчера поступили тиски, и кто-то увел одни из них.

Может быть, они где-нибудь в шкафчике, предположил Лев. Никто бы не мог так быстро утащить тиски.

Он уже велел обыскать все шкафчики, ответил Имре. А тиски не нашлись.

Лев помотал головой, когда Имре предложил ему водки.

Тот пожал плечами и осушил две стопки. Медленно опустил руку, подошел к полке и поставил стопки на место. У Имре все еще была поступь, словно он шел по лесу: пружинящая, размашистая, не слышно ни одного шага. Он был терпелив, щедр — до известного предела. Его инстинкт подсказывал ему, когда он должен действовать, а когда позволить всему идти своим чередом. Мужчины его уважали. Он различал породу древесины — по структуре и запаху, подобно знатокам вин. Говорил на четырех языках — венгерском, румынском, украинском и немецком; владел ими со всеми нюансами — иронией, юмором, образностью, насколько Лев мог понять это относительно румынского и немецкого; читал по-русски, что объяснялось его происхождением. Он родился в Черновцах, в том году, когда статуя Ленина перед Немецким театром была обезглавлена. Он говорил, что происходит из мест, которые остались лишь в литературе.

Мужчины воровали не из-за нехватки уважения. Это случалось на каждом предприятии, в любой отрасли. Если поставлялся асфальт, кто-нибудь немножко отделял себе, чтобы заасфальтировать собственный выезд. Если привозили кирпичи, находился тот, кому по случаю как раз требовались кирпичи для его дома. Если появлялись новые тиски, кто-нибудь думал, что и ему тоже нужен такой инструмент. Воровство было формой сопротивления. Почти в порядке вещей, ведь, в конце концов, все принадлежит всем.

За стеклянной перегородкой конторки Имре находился производственный цех. Пилорама стояла тихо, только снаружи мужчины занимались разгрузкой. Сегодня приехала фура с древесиной бука. Сквозь стены, сквозь стекло Лев мог ощущать аромат дерева, теплый, сладковатый, немного с кислинкой. Повсюду лежал слой опилок — на машинах, на инструментах, на мебели, на обуви и одежде.

— Сегодня отметили бы день его рождения, — сказал Имре. Он курил, и когда говорил, изо рта вырывался дым.

Как Лев мог об этом забыть? Сын Имре и он родились в один год и месяц. Следовало бы принять во внимание: водка с утра, раскрытый томик стихов:

Скоро

Вырастет небо

Под травой

Упадут твои сны

В никуда.

Еще…

Для его друга не требовался дополнительный прибор на столе.

Мертвые всегда сидели с ними за столом.

Имре не так легко было убедить. Но строго в назначенное время он подъехал к перекрестку. Като взяла рюкзак и папку. С тех пор как умер ее отец, она неделями оставалась у Камиля и Милены, помогала обслуживать клиентов, рисовала, писала красками. И хотя выказывала обычное рвение, занимаясь этим, временами она казалась Льву потерянной.

Многие долины притоков Изы не были заасфальтированы. И насколько глубоки там оказывались лужи, узнавали, только проезжая по ним. Однако Имре водитель аккуратный. Ничто не выбивало его из колеи, ни одна старуха, несущая свою овечку на плечах по деревне, никакой велосипедист, который продвигался здесь с бесконечной медлительностью. Като правильно истолковала его отрешенность и поначалу даже не пыталась завести разговор. И у Имре было такое же чувство по отношению к Като. Между ними с самого начала возникло доверие, которое удивило Льва.

Когда они ехали в гору, снова начался дождь, трава поникла, люди спрятались по домам. Стеклоочистители едва справлялись. Имре заглушил мотор, вырулил машину на обочину. Като открыла дверцу мальчику, который шел по дороге, прикрыв голову куском картона. Мальчик сел к ним на заднее сиденье. Они ждали, когда кончится ливень.

В другой раз Имре, в чем Лев не сомневался, предложил бы мальчику отвезти его домой, но сейчас промолчал, когда тот, сказав «спасибо», вышел из машины. Только когда Като осторожно положила ладонь ему на плечо, он пошевелился.

Правильно ли было уговаривать Имре на эту поездку?

Лев не хотел бы оставлять его одного в такой день.

К тому же в эти выходные могли ездить только машины с нечетными номерами. Машина Имре имела как раз такой.

Милена выщипывала себе брови. Она не обернулась, только подвинула зеркало, чтобы увидеть в нем вошедших гостей.

— Проходите же, — сказала она. Это прозвучало несколько скованно, потому что она держала брови высоко поднятыми.

Като, Имре и Лев вошли в зал, пустой и чистый, на столах тканые скатерти, пепельницы, свечи, которые, однако, не горели. Милена стояла под лампой, свет заливал ее лицо и плечи, тогда как остальное пространство скрывалось в полутьме. Лев мгновенно почувствовал себя хорошо, вероятно потому, что это было неправдоподобное место. Трактир среди гор, в деревне, которая, судя по всему, некогда была весьма крупной. Снаружи он не выделялся среди других деревянных домов, не было ни вывески, ни указателя, ничто не говорило о том, что здесь трактир. А если войти, тут открывалась невероятная глубина — темные деревянные столы, стулья, стойка, барные табуреты, настенные украшения. Каким бы скудным ни было снабжение, у Милены всегда имелись вино, самопальная водка и какая-нибудь еда, которую она могла предложить посетителям.

— Я привез с собой друга, — сказал Лев.

— Вижу.

— Добрый день, — поздоровался Имре. Прозвучало это как-то неубедительно.

Лев поставил на стойку упаковку сахара. За все время, сколько они знали друг друга, он никогда не приезжал без гостинца.

В зал вошли два завсегдатая, заказали выпивку. Милена выпроводила их, сказав, что закрыто.

— По пятницам никогда не бывает закрыто, — возразил один.

— А теперь бывает, — ответила Милена. — Зайдите позже.

Видя, что ничего не поделаешь, они ушли.

— Ты выгоняешь клиентов? — спросил Лев.

— Но ты ведь не каждый день привозишь ко мне друга.

Пока Лев раздумывал над странным ударением на слове «друг», Като спросила про Камиля. Милена сказала, что ее брат во дворе, занимается хозяйством. В окно они увидели, как Камиль загоняет двух лошадей с костлявыми боками. Като выбежала к нему, невзирая на дождь, поцеловала. Он обнял ее, приподняв с земли. Когда Камиль, войдя в трактир, заметил Имре, его левый глаз дернулся.

— Cum ești, ce faci?

— Fac supa de clopot.

Спросив Камиля, как он, что делает, в ответ услышишь: варит суп из колокольчиков. Като терпеть не могла, когда он использовал этот речевой оборот. Однако Камиль сказал, что по каждому из нас однажды зазвонит церковный колокол.

Лев дал ему понять кивком головы, что хочет с ним поговорить с глазу на глаз. Камиль взял из рук сестры полотенце, вышел под навес на заднем дворе. Лев передал ему предостережение своей бабушки. Из предосторожности сделал несколько дополнительных уточнений, как человек, запутывающий свои следы. Камиль только раз видел бунику, но этого хватило, чтобы всерьез отнестись к ее словам.

Дождевая вода капала с волос Камиля. Он был на четырнадцать лет старше Льва, рослый, массивный мужчина с таким теплом в глазах, как будто позади них горел костерок. Никто не знал точно, чем, собственно, занимается Камиль. Он мог раздобыть все что угодно — паспорта, документы, а Льву во время его службы в армии, бог знает откуда, раздобыл водительские права для инженера-строителя туннеля. После того как Лев отдал инженеру водительские права, его отпустили из туннеля — он даже смог выхлопотать для молодого солдата, которого взялся опекать, передислокацию.

Камиль молча вытер свои мокрые волосы. Лев принял участие в этом молчании так, как будто продолжал их разговор. Он был благодарен Камилю, тот нравился ему. Но сохранялась некая дистанция, которую они не могли преодолеть, а может, и не хотели.

Он сделал над собой усилие, ради Като.

Та зачерняла угольным мелком пространство на листе бумаги.

Ее манера держаться выражала и отстранение, и симпатию одновременно, бегство. Кому еще, как не Льву, знать, сколь сильно она нуждается в этом побеге. Камиль принес краски, бумагу, похвалил, сделал замечания. Лев не владел этим языком. Картина в его восприятии была красивая или нет. А для промежуточных состояний он не знал слов.

Вечером зал трактира заполнили посетители. Те два мужика, которых Милена прогнала, пришли снова; остальные — это жители деревни и окрестностей. Люди пили, играли в карты. На новостях Милена уменьшила громкость радио, но не выключила его совсем. Выключить было бы слишком откровенным жестом.

В десять часов Имре дал понять, что пора уходить.

Милена переглянулась со своим братом.

— Ты не можешь уйти, не отведав моей самогонки, — решил Камиль.

Когда оба осушили свои рюмки, Камиль долил еще.

— Одной достаточно, — отговаривался Имре.

— Так тебе понравилось или нет?

Пора ехать, сопротивлялся Имре.

Тем более надо подкрепиться на дорожку, возражал Камиль. Всякое возражение отметалось, и если на Имре алкоголь возымел действие, Камилю, казалось, все было нипочем. Лев целый вечер высматривал тревожные знаки из-за предостережения буники. Если таковые и имелись, Камиль хорошо их скрывал. Като, похоже, не особенно интересовалась этой игрой в питье, Милена же не спускала глаз с обоих.

Вскоре надобность в дальнейших уговорах отпала.

В этот вечер уже никто никуда больше не поедет.

Когда разошлись последние посетители, Милена сдвинула столы в сторону и пригласила Имре потанцевать. Лев танцевал с Като. Мелодия была быстрая, они кружились. Като смеялась. Потом вопросительно посмотрела на него. Он уже давно не навещал ее, ссылаясь на работу, и действительно ему часто приходилось задерживаться на пилораме допоздна. Не из-за того, что Имре ждал от него переработки, а потому что он сам любил работу. После его лета на лесоповале он знал, что ему нравится работать с древесиной, а конторская часть дел давалась ему легко. Но если бы Имре не спросил его после армии, не хочет ли тот помогать на пилораме, неизвестно, какой путь он бы выбрал.

Ты ждешь слишком многого, сказала ему мать. Так, да не так. Он ждал, подобно всем, конца этому времени. Ждал по утрам, не понадобится ли что-нибудь Лиз или бунике. Ждал в очереди масла или хлеба. Ждал весны, дождя, конца своему одиночеству.

А Като? Иногда она казалась счастливой, чуть ли не беззаботной. А потом снова становилась нерешительной, сомневалась. Но в отличие от него обладала тем, что ею двигало, наполняло ее, — очевидным талантом. Это, кажется, понял даже ее отец, который заказал ей картину его пасеки, хотя пчел у него уже давно не было. Понял слишком поздно.

— Милене он нравится, — сказала Като.

— Да?

Она посмотрела на него с насмешкой:

— Как можно было этого не заметить?

Камиль курил, привалившись к стойке, Милена и Имре почти не двигались, но Лев не смотрел в их сторону, больше никуда не смотрел, только в светло-серые глаза, на эти три родинки — ряд, который, как он знал, продолжается на шее, на груди и на животе.

Лев не возражал провести здесь ночь. Като оставалась до первого мая, и если Имре не придет утром вовремя на пилораму, то и ему не обязательно. Для него уже приготовили диванчик, полуслепое зеркало у двери поймало его фигуру, когда он наугад взял с полки несколько книг. Комната походила на продолжение тела — будто тебе позволено проникнуть в собственное нутро. Хотя Лев был утомлен, он не мог уснуть. Снаружи на асфальт лилась вода из дождевого желоба на крыше.

Когда он, возвращаясь из туалета, проходил мимо комнаты Милены, услышал за дверью голоса, дыхание открытых ртов, полусдавленный смех. Изголовье кровати толкалось в стену, шуршали простыни и подушки. Он так и видел перед собой спину Милены, ее изогнувшийся позвоночник, ее белые, голые руки. А Имре? Он, должно быть, лежал внизу, иначе звуки были бы другими, жестче, быстрее; должно быть, лицо его расслаблено, глаза полузакрыты.

Бывали дни, когда его друг пропадал и упорно молчал. После этого следовала бурная деятельность; ничто для него не было слишком рискованным: высвободить из механизма заклинившее бревно, валить деревья в непроходимых местах, помогать всем и каждому. Имре всегда держался ближе к смерти, словно так становился ближе к сыну. Лев с трудом воспринимал такую скорбь. Надеялся, что она со временем уйдет, ослабнет, но она была слишком сильна.

Он замер у двери Милены, неспособный двигаться дальше, слушал дыхание обоих, звуки, которые превращались в образы, пока Имре не кончил.

Она же хотела его с первого взгляда, подумал Лев.

Вернувшись на свой диван, он стал думать об Астрид. В нем ожили вожделение и чувство вины. Почему они не съехались, спросила тогда Астрид, и внезапно до его сознания дошло, что он себе это и представить не мог. Астрид была из Шессбурга, однако город, в котором росли его мать и его дед. не имел ничего общего с его жизнью в деревне. Смешать две эти жизни невозможно.

Однажды под вечер она сидела за кухонным столом деда, тот очень скоро под каким-то надуманным предлогом ушел к себе в мастерскую и оставил их вдвоем в натужной тишине. Лев рассердился от этой столь явной попытки сводничества и подумывал, не уйти ли ему немедля, но понял, что она, вопреки ожиданию, ему нравится. Она была воспитательница, светлые волосы, почти белесые ресницы и внимательная, доброжелательная манера задавать вопросы и выслушивать, отчего он легко доверился ей.

Они ходили гулять, в кино, все происходило с безусловностью, какой он еще не ведал. Его удивляли ее честность, чуткость и прямота. Когда он ей об этом сказал, она засмеялась. А говорил он это часто. Ему хотелось, чтобы она знала, какой красивой представала в его глазах, какой желанной.

— Должно быть, ты влюблен, — сказала она.

Но это правда, ответил он.

— Ты имеешь в виду влюбленность или красоту?

— И то, и другое.

Астрид добыла себе из Германии пилюли, друзья провезли через границу, зашив в подгиб пальто. Льву нравилось, как она могла отдаваться, как ее тело отзывалось на его прикосновения; она показала ему, что для нее важно — продолжительность, определенность, чувство надежности.

Он чувствовал себя в ее семье раскованно, поскольку там было безмятежнее, чем в его собственной, и все чувствовали естественную общность. А когда Астрид бывала у него, его мать радовалась, пекла, накрывала стол, а Лев изо всех сил отстранялся оттого обещания, которое заключалось в таких посещениях. У нее хватало ума, чтобы заметить это, но она требовала решения, и он не знал почему. Разве нехорошо оставить все как есть? Астрид настаивала на следующем шаге, но то, что должно было стать началом чего-то нового, воспринималось точно конец всему.

Лев не выказывал свои сомнения, был уклончив, брал свои слова, данные ранее, обратно. Однажды вечером приехал к ней издалека, бросал ей в окно камешки и звал ее за ворота, но то, что он заготовил, никак не выговаривалось. Астрид стояла перед ним босая, в ночной рубашке; они молча смотрели друг на друга, он боролся с собой и ушел оттуда снова со всем тем, что собирался сказать.

Она ясно дала ему понять, что его нерешительность имела значение. Когда он в последний раз заехал за ней, ее не оказалось дома или она сделала вид, что ее нет. Камешки в ее окошко остались без отзыва, никаких шагов на лестнице, никакие ворота не открылись. Он принес бы ей цветы, книги, все, что она хотела, только бы она приняла его обратно. Его манило в постель к Астрид, и он вдавливал в диван нижнюю часть своего тела, пока оно не успокоилось.

На следующее утро Имре и Лев поехали прямиком на работу. Като осталась в горах. Она поцеловала его, как всегда, на прощание в губы.

— Позвони, когда мне приехать за тобой, — сказал он.

Камиль проводил их к машине, чего никогда раньше не делал, обнял его, и Лев видел его фигуру в боковом зеркале, пока машина не свернула.

Всю поездку они промолчали. Единственными звуками были шум мотора и дворников. Лев догадывался, о чем думал его друг, улыбался, быстро потирал лицо руками, но Имре все-таки заметил его ухмылку. По крайней мере с этого момента Имре знал, что Льву все известно.

На пилораме механизмы не работали. Пол, который обычно всегда вибрировал, оставался в покое. Ни на выгрузке, ни на подаче или у механизмов никого не было. Тишина в высоком, открытом с одной стороны помещении отвечала реальности. Все всегда должно идти вперед, в золотое будущее, но между лозунгами и действительностью зиял разрыв, и он становился все больше.

Имре призвал к ответу прораба, Якоба.

Якоб сказал, мол, было непонятно, что с поставкой древесины. И рабочие разошлись по домам.

Имре не проронил больше ни слова. Перед Якобом он сдерживался. Это как-то касалось цифры, вытатуированной у Якоба на предплечье.

Когда Лев удивился, как сдержанно Имре воспринял остановку производства, тот сказал, что в битве при Мохаче потерь было куда больше. Что означало приблизительно следующее: могло быть и хуже.

Остаток дня они занимались бумагами, разбирали заказы, счета, накладные, больничные листы, изменения в законодательстве, а Якоб тем временем затачивал режущие полотна пил. Когда они управились, Имре проводил Льва к выходу.

— Когда ты ее снова увидишь?

— Завтра, — сказал Имре без промедления.

Лев натянул на голову капюшон, вышел наружу под дождь. Когда он обернулся, то увидел, как Имре закуривает сигарету. Спичка озарила его лицо, осветила улыбку.

Во время православного богослужения люди то и дело осеняют себе крестным знамением. Когда входят, когда целуют иконы, во время псалмов, перед песнопением, после песнопения, когда молятся, когда обращаются к священнику. Всегда.

Люди приходили и уходили, зажигали свечи (за живых в подсвечнике, за усопших в песке), становились на колени, вокруг бегали дети, монеты звенели о ящик. Лишь немногие оставались на всю службу, которая и в нормальные-то воскресенья могла затянуться на два-три часа. Несколько пожилых женщин сидели у стен; они держались прямо; закинуть ногу на ногу не дозволялось. Буника стояла. Так она показывала Богу, что принимает Его всерьез, а крестным знамением — что все ее тело молится, а не только разум.

Благодаря ей Лев вообще присутствовал тут и мог причащаться. Он не знал, как она это устроила, протестанты и католики сюда не допускались. Когда священник протянул ему в ложечке хлеб и вино, ему почудилось, что тот смотрит на него недоверчивым, осуждающим взглядом.

Буника настояла на том, чтобы ее младший внук, хотя и крещенный в евангелическом обряде, за что он, конечно, не нес никакой ответственности, познакомился с православной верой. Это привело к разборкам, но с годами Лиз перестала препятствовать, и потому Лев ходил и на протестантские богослужения, когда бывал у Астрид, и в местную православную церковь. Бог, решил он, не стал бы возражать, ведь в обеих церквях человек распят на кресте. На Рождество он со своей матерью ходил в католическую церковь, где каждый год давали «Ирода великого», а на Пасху иногда вели службу на рутенском наречии. Он любил особенно эту церковь, уединенность горной деревни, ее название: Poienile de sub Munte — не рядом с горой, не на горе, а под горой.

Внутренность деревянной церкви напоминала трюм корабля, церковная башня своим острием касалась неба. Бывали службы — словно ритм дыхания, в котором расшитые золотом одеяния, свечи, благовония, пение, эта смена обрядовых действий, тишина и молитва давали ему чувство, что он переживает нечто подлинное, чего он не ведал. Буника видела это. Она воспринимала происходившее с тихим удовлетворением, будто речь шла о решающем соперничестве. Почему в немецких церквях стояли скамьи, для нее оставалось загадкой. Ведь приходишь сюда не кино смотреть, говорила она, и ты ведь тут не в университете, а Лев сомневался, что его бабушка когда-нибудь была в кино или в университете.

После богослужения буника подзывала жестом мужчину, который ехал на телеге по улице. Вероятно, после долгого стояния у нее болели ноги, но она в этом никогда не признавалась. Раньше она ездила в церковь верхом на своем сером ослике, но теперь и он состарился и целый день стоял у солнечной стороны деревянного сарая. Льву, однако, не позволялось приехать за бабушкой на машине — в церковь на автомобиле не ездят.

Они расположились в телеге, подстелили газетки — из-за сырости. Позади них громоздились ящики с пустыми бутылками от содовой. Лев держал зонтик над собой и своей бабушкой и курил. Буника не задержалась подле церкви, как бывало после службы, даже остановила одну женщину, которая целеустремленно и уверенно двигалась к ней с явной порцией сплетен. Она молчала всю дорогу, а ведь обычно что-нибудь рассказывала, когда им случалось ехать вместе. Истории буники запечатлены в пейзажах, вписаны в дома, деревья, ручейки. Вот ворота, где русские в первый же день расстреляли одного. (Достаточно было расстрелять в деревне только одного, тогда повиновались все.) Вон там укрытие, в котором сперва прятался еврей, потом солдат вермахта, потом сакс и, как знать, может, и румынский партизан.

Она не спросила, предупредил ли он Камиля. Ее слова — только констатация, но не расследование. Если что-то уже сказано, можно его опустить, оно более ей не подвластно. Как-то Лев спросил, откуда ей это становится известно. Знание исходит из тела, из всего тела, сказала она, а большинство людей, к сожалению, никогда не выходят за пределы своей головы.

Телега остановилась у ворот дома буники. Лев помог бабушке спуститься на землю. Чаще всего она звала его пообедать, но сегодня приглашения не последовало, вместо этого она спросила, не видел ли он хотя бы одного дождевого червя.

Лев подумал, что ослышался.

Буника сдвинула головной платок к макушке, указала на землю:

— Обычно здесь было полно дождевых червей.

Теперь, когда он над этим задумался, она оказалась права. Он тоже не видел дождевых червей.

Когда Лев в конце улицы оглянулся, буника все еще стояла у ворот и испытующе вглядывалась в небо.

Первое мая пришлось на четверг. Ради праздника Халил подарил ему голубя. Лев обнаружил его на коврике у своей кровати. Он поднял его, птица закаменела от ужаса, сердце у нее колотилось, но она была жива. И невредима, насколько он мог видеть. Лев осторожно посадил ее на подоконник.

Халил, должно быть, считал его исключительным придурком; за все годы Лев не научился ни самостоятельно охотиться, ни особо радоваться птичьим подаркам. Маршруты Халила в последнее время удлинились, иногда он не бывал дома целый день, а то и два. Мать Льва Лиз говорила, что кошки никогда не принадлежат кому-то одному. У кошки всегда несколько кличек, самое меньшее три: та, которую она носит дома, затем та, которую ей дали другие, убежденные в том, что кошка принадлежит им (потому что она приходит поесть, при случае даже спит на прикроватном коврике или в кресле), а также то имя, которое знает только она одна. Поэтому кошки такие непривязчивые. Только тот, кто знает ее тайное имя, говорила Лиз, имеет над ней власть, — и Лев надеялся, что Като была близка к этому пониманию, когда давала имя коту.

Праздник труда они провели на Изе. Накануне небо наконец прояснилось, ручьи и реки разбухли от воды, луга насытились влагой. Бог погоды был на их стороне, сказала Анюта, которая прибилась к его семье. Она каждый год жила у кого-нибудь. Лев считал: его сестра Бредика и ее муж Ион, трое их детей (все унаследовали от матери густые темные волосы, в особенности его племянница, похожая на пугливого зверька), его братья Валеа и Дорин, жена Дорина Сильвия, ее новорожденный, его мать, его бабушка, Анюта и он сам. Девять взрослых, трое детей, один грудничок. В нескольких метрах дальше расположилась следующая группа. Этот день все проводили на природе.

Расстелили пледы, Ион и Валеа хлопотали с грилем, раздували жар, что удавалось не сразу, поскольку древесина намокла. Муж Бредики единственный, кому нравилось общество Валеа.

Это место присмотрел Дорин. Он был здесь вместе с лекторами, которые разъезжали по стране, чтобы заниматься «окультуриванием народа», и чаще всего встречали пустые залы. Только Лев и Бредика знали эти истории. Перед своим старшим братом, который подолгу заседал в каких-нибудь собраниях, к каждому обращался со словом «товарищ» и с недавних пор носил шляпу вместо кепки, Дорин никогда бы не признался, что крестьяне сторонились тех мероприятий, а в протоколы заносились какие-нибудь фиктивные числа посетителей перед тем, как пойти рыбачить.

Лиз спрашивала, знает ли кто-нибудь, почему в магазинах прибавилось товаров. Было непривычно много фруктов и овощей. Даже за молоком, подтверждала Анюта, теперь горожанам не приходилось стоять в очереди. Ответа никто не знал, а Валеа, который один всегда имел что сказать, сосредоточенно шевелил кочергой угли.

Колыбель закрепили на ветке дерева. Грудничок держал глаза открытыми, но еще не мог ничего разглядеть, как объяснил Дорин. По традиции детей пеленали с головы до ног. Лев на собственном теле чувствовал паралич мальчика.

Жена Дорина Сильвия выглядела истощенной, отсутствующей. Одной рукой она качала колыбель, не глядя на дитя. Со времени родов она почти не говорила; хватало пустяка, чтобы довести ее до слез. При первом посещении родных после родов она передала грудничка им, как будто не знала, что ей с ним делать, и Лиз была первой, кто подумал о ножницах, чтобы остричь ногти младенцу, щеки которого были уже расцарапаны.

Лев подсел к Сильвии, затеял с ней разговор, но говорил только сам, пока его не подозвал к себе Дорин.

— Ты что, не видишь, она устала?

— А ты не видишь, что она не в себе? — ответил Лев.

— Она вымотана, только и всего.

Эта женщина не выглядела уставшей.

Лев это понял по ее взгляду, обращенному внутрь себя.

— Присмотри за ней, — сказал Лев. — Пусть поменьше трудится.

Что это значит, спросил его брат; ему теперь торчать на кухне или как? Его тон не соответствовал жестам. Он казался напряженным, обычно открытое и доброжелательное лицо отяжелело.

— Ну, хотя бы так, — невозмутимо сказал Лев.

Буника присела на камень и чистила картошку. Она умела снимать ножом аккуратные змейки из кожуры. Чтобы встать, ей требовалась помощь.

— Только не старейте, — сказала она детям, которые подбирали ее очистки и развешивали их на кусты, как гирлянды. — У возраста тяжелая одежда.

На лугу цвели яблони. Иза была неспокойно подвижна, на ее берегах через каждые двадцать-тридцать метров сидело какое-нибудь семейство. Племянница Льва и два его племянника побежали в воду, хотя отец предупреждал их, что она еще холодная.

— Иди к нам! — звали они Льва.

Лев закатал штанины, забрел в реку. При этом брызгал водой, как бы невзначай, в их сторону. Уже скоро ему пришлось спасаться на камне. Дети, казалось, не чувствовали холода. Они строили запруду, для которой Лев подтаскивал камни, наблюдали за рыбами, которые появлялись, только когда дети неподвижно замирали; пытались сделать на берегу песчаный пляж, искали блестящие камешки, говорили, что это серебро. Потом его племяннице стало холодно, он вывел ее, остался с ней стоять на мелководье у берега, пока холод в его ногах не превратился в колющую боль. В какой-то момент перестал думать о Като (он экономил свой запас бензина на тот случай, если она захочет, чтобы он заехал забрать ее обратно), не думал о ссоре с Астрид; не думал о неразберихе на пилораме, больше ни о чем не думал.

Было мясо, жаренное на гриле, картошка и салат из зелени, а на десерт пироги и шоколад из последней посылки от Ферри. После еды буника и Анюта помыли посуду в реке. Бредика по настоянию детей принялась рассказывать очередную историю. Лев слушал вполуха: двенадцать братьев превратились в вороных коней, а их сестра спасла их от плавучей горы.

Лиз лежала на подстилке в траве и читала, вытянувшись на спине и поднеся книгу к лицу. По обложке книги бегали тени от деревьев; ее лицо, хорошо затененное, хранило выражение такой расслабленности, что Лев не мог отвести глаз. В такой день, в окружении историй и разговоров, погрузиться в книгу удавалось только ей. Как она находила здесь покой? Как она могла жить в круге этой семьи двадцать с лишним лет, оставаясь вечно чужой? Она находила общий язык с большинством соседей, у нее было несколько подруг. Довольствовалась ли она этим? Не скучала ли по своему отцу? По городской жизни? Льву это казалось странным, как будто его мать нашла здесь убежище, только он не знал, от кого и почему она бежала.

Сказка про плавучую гору заканчивалась тем, что сестра и братья получили коня, по-настоящему бесценного. Племянники Льва благоговейно слушали, сидя на пледе, его племянница покусывала прядь волос их матери. Бредика закончила словами, что ей и самой хотелось бы иметь такого коня.

— Тогда бы мне не пришлось варить, стирать белье и каждый день рассказывать вам сказки.

Дети смеялись, Бредика встала и пересела за спину жены Дорина. Она принялась поглаживать ей плечи, массировать ей затылок легкими, плавными движениями.

Сильвия закрыла глаза, опустила руку.

Теперь колыбель покачивал ветер.

Теперь и младенец закрыл глаза.

Като ждала на скамье у ворот. Он хотел расспросить ее, как она провела этот праздничный день, как добралась до деревни, однако Лиз, которая оценила ситуацию быстрее, подала ему знак и пригласила ее в дом. В его комнате Като упала на кровать, и, когда он закрыл дверь за матерью, принесшей им тарелку пирогов, его пронзила догадка, но он ничего не сказал, только ждал, когда она расскажет сама.

Она сняла туфли, откинулась назад, Халил приник к ней, и все было почти как раньше. Порой они проводили целые дни на его кровати, и это воспоминание пробудило улыбку, которую он вовремя успел погасить.

— Камиль пропал, — сказала Като. — Со вчерашнего дня.

Должно быть, он рано уехал, потому что, когда они проснулись, того уже не было. Не оказалось еще одной лошади, рюкзака и кое-чего из одежды, насколько могли понять Като и Милена. А накануне он вел себя странно, отчужденно, будто хотел всем испортить удовольствие, даже сказал что-то пренебрежительное о ее рисунках.

— Это не похоже на Камиля, — заметил Лев.

Она погладила кота, стараясь при этом не глядеть на Льва.

Его пронзило чувство вины. Ведь именно он предостерегал Камиля; тем самым был причастен к его исчезновению и теперь боялся, что Като заподозрит это. Однако Лев не мог ей ничего рассказать, она бы тогда начала допытываться у буники, а его бабушка не выдает своих источников.

Заходил Имре, сказала она, и другие друзья в течение дня. Разговаривали среди фруктовых деревьев, Милена надеялась, что кто-нибудь слышал о планах ее брата или был посвящен в них. Им следовало соблюдать осторожность. Подразумевалось, что один из пяти тебя обязательно выдаст.

Он не оставил ни записки, ни письма ни для нее, ни для своей сестры. Като съела кусочек пирога Лиз, но, пока жевала, у нее по щекам бежали слезы. Лев осторожно взял у нее из рук тарелку, подсел и обнял. Халил переместился к изножью кровати, с такой большой печалью он еще никогда не сталкивался. Ее плач утих, и Лев услышал свой голос; он говорил, что Камиль скоро вернется. Он сказал это ей и себе, при этом у него возникло чувство, будто он держит во рту ледяную сосульку.

— Мне можно остаться?

— Конечно. На столько, на сколько хочешь.

Они улеглись. Ее волосы щекотали его, рука у него занемела, но он не разомкнул объятие. Като впала в беспокойный сон; скоро и он задремал, во сне видел Камиля в машине, в лесах, в подвале. Ему снилось озеро, посередине которого плавала гора. Гора медленно вращалась вокруг своей оси, а на берегу стояли Като и он, не понимающие, как им попасть на нее.

Незадолго до полуночи Халил запросился наружу. Лев осторожно отделился от Като и вышел в прихожую, чтобы открыть коту входную дверь. То, что он увидел, походило на сон: на столе горела свеча, буника и Лиз молча сидели друг против друга, его бабушка в странно искривленной позе, как будто хотела немедля встать и уйти.

Как сказала буника, она что-то услышала, когда относила портативный радиоприемник в кукурузу, «ну, ты знаешь, отпугивать диких свиней». По недоразумению радио было настроено на волну «Свободной Румынии». Ее голос был чуть громче шепота, а слова «по недоразумению» она подчеркнула многозначительным взглядом. Лиз не выглядела удивленной, буника явно уже поделилась с ней этой новостью.

На атомной электростанции под Киевом произошла авария. Русские скрывают подробности, даже от собственного населения. А за границей уже три дня как знают о случившемся. К сожалению, она будет в кукурузе только сегодня вечером, из-за дождя, и только поздно, потому что ее соседка…

— Что ты еще слышала? — перебил ее Лев.

— Там взорвался реактор. Высвободившийся яд не имеет ни цвета, ни запаха. Он распространяется по воздуху, его разносит ветер, — она запнулась, — и дождь.

Вот уже несколько дней шли дожди, подумал Лев, и сегодня — дети в реке. Холод воды, серебряные камешки, песок. Он почувствовал, как немеют ноги, и подтянул к себе стул. Почему их никто не информировал? Почему страны не работают сообща? Какое значение вообще могут иметь границы в таком случае?

Буника и Лиз тоже смолкли и предались своим мыслям. Его бабушка внезапно показалась ему очень уставшей. Он протянул руку через стол, буника посмотрела на его руку и взяла ее, помедлив. Лиз тоже подала ей руку.

— Все как и всегда, — сказала она. — Как в театре, где ставят одну и ту же пьесу. Но людям не надоедает ее смотреть. Они ходят на спектакли, страдают, уповают и аплодируют, если большую катастрофу только что предотвратили.

— А хуже всего, — продолжила буника, — что люди думают, будто чему-то научились. Когда им кажется, что времена станут лучше, а сами они поумнеют. Все повторяется, все возвращается, только имеет другое лицо.

Лев попытался сообразить, какие последствия будет иметь это событие, подумал о Като, спящей в его комнате, об исчезновении Камиля и почувствовал себя так же, как в детстве, когда ему предстояло вступать в замершую горницу буники. Когда требовалось оттуда что-нибудь принести, братья посылали его — ведь он же не боится? В сумеречно-тихой комнате мебель казалась грозной, напоминавшей застывших великанов, и он не дышал из страха, что вдруг кто-то схватит его за плечо.

Почему так важно было задерживать дыхание?

Почему эти духи тогда ничего не могли ему сделать?

Очень просто, слышал он голоса своих сестер.

Кто не дышит, тот уже мертв.

На следующий день он узнал из румынских новостей, что на атомной электростанции имени Ленина недалеко от Киева произошла авария. Детям в школах дают таблетки йода. Следует избегать пребывания на улице. Нельзя собирать грибы. Овощи и фрукты нужно тщательно мыть, от молока отказаться. В остальном для населения нет никакой опасности или угрозы.

Предыдущая главаГлава 6 из 13Следующая глава