В сумерки рабочие возвращались с фабрики. Жены, все как одна, стояли у ворот. Тогда же возвращались каменщики и мастеровые. Отдавали женам свои пилы и кельни и входили во двор под лай собак. Женщины приносили тазы с водой. Мужья первым делом разувались и мыли свои натруженные ноги. Над Куцаридой спускалась дымка, как одуванчиковый пух. Запах горячей мамалыги распространялся по всей магале. В лавках зажигались огни. Ребятишек посылали за цуйкой. Женщины вываливали мамалыгу из круглых казанков на низкие трехногие столики. Водка была мутной, и после нее пекло в горле. Каменщики жевали медленно, устало. Кислые щи, горячие и смачные, щекотали нутро. К ногам ластились псы в ожидании костей. Это был святой час ужина. Слышались ленивые вечерние выкрики петухов.
Спиридон разбивал луковицу огромным черным кулаком, глубоко вздыхал, с любовью глядел на маленьких ребятишек, спрашивал про Ене, затем принимался за еду.
Рядом Гошнете, отложив свои колодки, разрезал помидоры сапожным ножом и откусывал хлеб. Марица звала Оприку. Сорванец не отвечал. Она ждала несколько секунд и, лишь услышав шлепанье его босых ног, садилась за стол. От соседей несло чесночным соусом. Вокруг зажженных ламп роились комары. Старухи махали грязными кухонными полотенцами, отгоняли мошкару. Из заведения Стере доносилось пение посетителей.
Осенью трактирщик привозил белое, с морковным привкусом вино. Никто не мог усидеть дома. В субботу вечером рабочие получали жалованье. Тот, кто по дороге не завернул к Стере, сразу после ужина быстро подвязывал тесемки, надевал чувяки и спешил в трактир, чтобы другие не обогнали.
Дома жены вытаскивали из сарая большие корыта для стирки белья, наливали горячую воду и мыли детям головы. Помазав им пупки постным маслом, заворачивали ребят в грубошерстные одеяла, заставляли молиться и целовать края икон в деревянных окладах, где кишели клопы. Затем стелили заплатанные простыни, взбивали подушки, выливали из ведер помои и, наконец, освобождались. Надевали белые платья и коричневые хлопчатобумажные чулки. Волосы смазывали керосином и подвязывали красными лентами. Красивы в субботу вечером жены рабочих — глаза слегка покраснели от мыла, а руки чисты и белы, как яичный белок.
Дети быстро засыпали, и жены отправлялись на поиски мужей, находя кого в парикмахерской, кого в трактире. Тилика в субботу разрывался — стриглись все мужчины магалы. Он взял себе в помощь ученика и двух подмастерьев, но те увлеклись мандолиной, работали с прохладцей. И это сердило цирюльника, потому что, как он говорил, мандолина мандолиной, а работа работой.
Жены заглядывали в запотевшие окна цирюльни и, если мужей там не было, шли к трактиру Стере и в темноте караулили их. Мужья горланили песни, горячились. Вспыхивали от любого пустяка. И тогда лупили жен. Наматывали на руку косы своих цыганок, молотили их кулачищами, ногами топтали. Стон стоял по всей магале. Вопила жена Гюлы, выла жена Шандора. Черти вселялись и в Матея. Он переворачивал вверх ногами весь дом.
К утру мирились. По воскресеньям мужья выводили жен на прогулку, навещали родню. Женщины надевали зеленые ситцевые платья в горошек и туфли на высоких деревянных каблуках с кожаными шнурками. Длинные рукава скрывали вчерашние синяки. Жены гордо вышагивали рядом с хмурыми, молчаливыми мастеровыми, которые чувствовали себя неловко оттого, что коробились их короткие, плохо отутюженные пиджаки и жали остроносые ботинки, надеваемые только по праздникам. От всего этого у отцов семейств опять пробуждалась жажда. Косо поглядывали на жен — они их и били, они и любили.
Держась за руки, вместе с детишками пересекали Гривицу, разглядывали витрины. Огибали депо и направлялись в те кварталы, где жили их посаженые или крестные. Там за беседой и заставала их ночь. Взопревшие от духоты, размякшие, с расстегнутыми воротниками, вздыхали напоследок и собирались домой. Утром в понедельник вскакивали засветло и отправлялись на работу, так и не отдохнув.
Глядишь, то у одного, то у другого пацаны становились парнями. Женили их. И дочки невестились. Платья вдруг оказывались короткими — зимой коленки мерзли. Девушки носили каменщикам еду на стройку. И парни подстерегали их за горами песка. Шикали:
— Тс-с, милашка!
Те словно оглохли.
— Эй, мамина дочка! Поди сюда, красотка! — И норовили облапать. Они — ни в какую. Убегали.
— Скатертью дорога! — сплевывали вслед им кавалеры.
Как подрастали девки, сами выходили на дорогу, ждали работяг, толкались, хихикали, заигрывали. Шутки шутками, а порою являлась какая-нибудь домой вся в крови. Пряталась, чтоб никто не видел. Тайком отмывалась и ложилась в постель.
Но от своего не отступала.
Отцы частенько ходили по пятам за своими дочками, крыли их на чем свет стоит:
— Под хвостом печет? Вот я тебе всыплю!
— Убью, если еще раз поймаю! Мужика учуяла?
— Сучка! Вся в мать!
Ни одна не миновала побоев. У мастеровых тяжелые руки. Били так, словно гвозди в стену вгоняли.
С наступлением весны гудела вся магала. Кровь играла у девок. Они сбрасывали толстую зимнюю одежду, молодые груди топорщили их ситцевые блузки. Подрастали одна за другой. Ноги становились длинными, как у аистов, какая нагуливала живот, ту соседи с трудом спасали от родительского гнева. Работяги били, не шутили! Отцы напрасно старались держать дочерей в страхе божьем. Целые дни на работе, разве усмотришь?
Лет с семи детишек брали с собой на работу.
— Мой попом не станет, — говорил Цулук, — пусть привыкает класть кирпичи.
Многие рассуждали так же. В школу посылали только из страха перед учителями, но через год-другой брали ребят на стройку.
— Брось книжки! Поработай с раствором!
Там они и росли. Среди рабочих и цыганок. Спали рядом со старшими и во всем подражали им. Ругались матерно, мигом перенимая словечки взрослых. Просыпались по ночам и видели цыганок голышом в объятиях мужей. К тринадцати годам заглядывали под юбки сестренкам. Просвещали младших:
— Это у тебя что?
— Пупок!
— А это?
— Стыдно…
— Говори, паршивка!
— Не скажу…
— Говори, не то прибью.
— Это…
— Молодец! — хором смеялись каменщики.
— А у мамки что?
— Ну-у-у…
— Отвечай, паршивка!
— Это…
И опять хохот. Дети учились курить махорку.
— Так веселей, — говорили они.
В четырнадцать лет были худющие, росли плохо. Ждала их чахотка. Многие умирали, такая была жизнь.
Был у слободских трудяг и свой особый день — суббота, когда можно погулять, потрясти мошной, петь и пить вволю. Чувствовали себя королями! В четыре пополудни бросали инструмент, умывались, надевали латаные рубашки и собирались под строительными лесами в ожидании денег, которые выдавали мастера. Приятно шелестели голубые бумажки и хорошо пахли. Они складывали их, прятали по карманам. Заходили в парикмахерскую, брились и — прямиком в кабак. Пили цуйку вместе с подростками. Море им было по колено!
Мимо трактира проходили девки. Размалеванные, с красными губами, надушенные одеколоном. Шли танцевать на Гривицу или на Тарапаны. Выряжались в самое лучшее, что у них было. В ушах серьги, на шее бусы. Чтобы нравиться парням.
Рабочие подзывали их, стоя в дверях с рюмками.
— Эй, рыбка, куда плывешь?
— Эй, мартышка, поди сюда, разопьем рюмочку!
— Фира, гляди, у тебя чулки сползли…
Девки не оборачивались, спеша на зов скрипок. По всей окраине гремели граммофоны, и допоздна теплилась радость последнего дня недели, субботы…
Только Стере со своими подручными не отдыхал до самого понедельника. От посетителей отбоя не было — так разрослась магала. Даже с помощниками не поспевал, взял еще одного. Приходилось следить в оба, чтобы кто-нибудь не надул — того и гляди, норовят улизнуть, не расплатившись.
А у Лины сверх всех хлопот еще и забота о ребенке, ни на минуту не оставишь, уже начал ходить и лопотать. «Скоро, — думал Стере, — подойдет срок и ему идти в школу!»
Можно было бы закрыть заведение пораньше, но как заставишь себя отказаться от денег, которые прямо в руки плывут? За два года он пристроил позади корчмы дровяной склад, зимой продавал горемыкам дрова, и отсюда тоже перепадала копейка.
Росла округа, росла в нем и неуемная жажда наживы. Вспоминал слова своего хозяина: «Стере, пусть гуляют другие, твое время придет! Когда накопишь столько денег, что и не сосчитать, тогда все тебе будет дозволено!»
Деньги идут к деньгам, если им помогаешь. Он уже не выходил с женой на прогулку. В праздник ли, в будни — Лина в доме или за стойкой. А он все больше в бегах. То за дровами, то за вином. Крутил-вертел тысячами, как спичками. С долгами давно рассчитался. Откладывал из дохода, чтобы купить торговое место на Гривице. Но до этого было еще далеко! Стал подливать воду в вино, когда напивались простофили. Им-то что? Считаться с ними — дома не построить! Он и шкуру содрал бы с завсегдатаев, лишь бы шли денежки, ведь без пятидесяти тысяч ему не выбраться из Куцариды!
Зимой он поливал дрова водой из шланга, чтоб намерзла ледяная корка и весу им прибавляла. И не стеснялся — вместо ста килограммов давал девяносто. Женщины проклинали его, он слышал это, но и ухом не вел. Ночью, закрыв ставни, подсчитывал выручку. И словно червь точил его сердце. Будь его заведение в другом месте, он заработал бы в три раза больше! Созрел у него план, которым не делился даже с женой. Если бы нашел то, что хотел, загнал бы и дом и участок, покрыл бы все расходы, ибо участки на Куцариде подорожали, особенно с той поры, как примария проложила каменные мостовые и протянула трамвайную линию до заставы Констанцы и до лавок на Тарапанах. Город теснил окраины. Быстро воздвигались кирпичные здания, и на сырых еще стенах появлялись новые вывески.
Нельзя сказать, что всем одинаково везло. Бывало, месяцами каменщики сидели без работы, тогда и у трактирщика не шли дела. Некоторые домовладельцы прогорали, оставив стены неоштукатуренными. А на Филантропийской окраине позакрывалось несколько лавок.
В прошлом октябре над Куцаридой разразилась небывалая гроза — потоп вселенский.
Наводнение… К полудню побелело все небо. На горизонте собирались тучи, громоздились одна на другую. Затем сорвался ветер. До самого корня сотрясались айвовые деревья в садах. Женщины суматошно бегали по дворам, собирая развешанное белье. Буря срывала его вместе с веревками. Марица затеяла потасовку с соседкой, белье которой перемешалось с ее бельем.
На пустыре был скошен бурьян. Сухая и твердая земля стонала под порывами ветра. Над желтыми обрывами ямы молнии бороздили небо. Вдруг ветер утих. Настала тишина. Неподвижно застыли даже былинки. Темное небо спустилось совсем низко. Издалека глухо прогремел гром. Пахнуло сыростью надвигающегося ливня.
Трактирщик навесил ставни и зажег лампы. Тяжелые и крупные капли, словно град, забарабанили по крышам. Резко похолодало. Разверзлись хляби небесные. Потоп обрушился на окраину. Женщины зажгли лампады перед иконами.
— Господи, матерь божья! Спаси нас! — молились они.
Сначала вздулись канавы. Под окнами клокотали потоки. Дорога к рампе превратилась в сплошное черное месиво. Со стороны железнодорожной свалки струились желтые змеи мусора. Ливень смывал все. Сносил заборы и камни и катил их под гору. Плавня росла и клокотала. Потоки воды раздавались вширь, лизали глиняные стены, валили сараи. Тяжелые водяные валы ломали тонкие жерди. Вода поднялась до уровня узких окон, проникала под подоконники и заливала глиняные полы комнат. Женщины, плача, подымали вещи на кровати, на стулья, брали младенцев на руки. У Марицы унесло ковровые дорожки, у Матея поток подхватил сапожный шкаф. Мастер в одних подштанниках вместе с Петром кинулся с шестами за ним. Сапожник едва успел подобрать обувь клиентов. Ливень унес его колодки, и они, крутясь, поплыли к рампе.
Наконец стихия угомонилась. Дождь еще шел, но уже вяло, как бы нехотя. С цементных ступенек дома глядел Стере на магалу, утопающую в грязно-желтом потоке. Вода достигала окон его погреба. Ребятня пыталась вытащить собачьи конуры, снесенные в канавы.
Вода спадала, оставляя черную липкую слякоть. На улицы высыпал народ, стар и млад торопились поправить разрушенное. Возились до ночи. У Кирики обвалилась стена. Его дочки собирали кирпичи, стараясь приладить их на место. У Спиридона поток разнес сарай, а у соседей выпали оконные рамы.
Трактирщик заметил, что вода просочилась в погреб — бочки покачивались в черной жиже. Кликнул жену и подручных. До утра вычерпывали, они ведрами воду. Выбились из сил. Стере громко кричал и ругался, подгоняя остальных. С грехом пополам установили на место тяжелые бочки с вином.
Вино доставило ему хлопот. Бочки расшатались. Пришлось конопатить их заново. И все зря. Вино зацвело и прокисло. Посетители воротили носы и морщились.
Заплесневели и стены. Он позвал рабочих, чтоб просмолить кладку, вывести сырость.
Прохудились дома на окраине. Покоробились, позеленели от сырости, которая проникала незаметно и повсюду. Напрасно в ту зиму каменщики топили печи. Жилье дышало неистребимым холодом и запахом плесени. На стенах не держалась штукатурка, она крошилась и осыпалась.
Трактирщик выкрасил дом снаружи, чтоб уничтожить следы наводнения.
— Вот что делают деньги, — говорил Спиридону стрелочник. — Будто для него и потопа не было! — И глядел на свою халупу. Она вся пошла, синеватыми разводами плесени.
Когда выпал снег, замазанные навозом трещины опять разошлись. В щели ночью лез холод. Люди спали вповалку. Хорошо еще, что их было много и они грелись собственным дыханием.
У Стере к доме горели камины и холода не чувствовалось.
Трактирщику некогда было думать о чужих невзгодах. Он ездил за вином то в Бузэу, то в Фокшаны; у торговли тоже свои законы — нельзя брать товар только в одном месте. Человек, какой бы ни был хороший, всегда портится, если его балуешь! В Драгошаны Стере заезжал раз в два месяца, нагруженный подарками для любовницы. Когда возвращался оттуда, Лина его не узнавала. Что делала с ним Войка, как задуряла голову — неизвестно, только чужим становился. Бил жену попусту. Лина не давала повода, молчала. А Стере придирался. То ему не нравилось, как подручные подметают заведение, то, дескать, недосчитался денег из выручки. Она никак не могла ему угодить — известно ведь, если муж хочет поссориться, то всегда найдет причину!
Лина встревожилась не на шутку. Поделилась с женой мусорщика:
— Что делать, Аглая, насел на меня мой дурень, бьет почем зря. Как вернется с дороги, и не глянет!
Старуха подумала-подумала, покачала головой и сказала:
— Твой молчун связался с кем-то там, куда ездит. Я тебя предупреждала, а ты — мимо ушей! Пойдем к гадалке, карты покажут, что с ним и как его отвадить…
Марица жила в глиняной мазанке, рядом с улицей каменщиков. У нее не осталось ни забора, ни ворот, одни гнилые колья от ограды. Спиридон заговаривал: «Поделом этим шлюхам. Промотали жизнь с кобелями! Наказывает их господь за тех жен, которых пустили они по миру!»
И в самом деле, нет дыма без огня. В молодости Марица была красавицей. Все знали ее. Крутила с купцами, дни по гулянкам считала.
Сколько мужчин любили ее, какие богатства ради нее просадили! В те времена она только на колясках ездила и сорила деньгами. Некий Василе Кудалбу, большой воротила, отгрохал ей дом, нагрузил его, как корабль, дорогими вещами, и долгие годы она нежилась там.
Но у молодости, как и у богатства, недолгая жизнь. Купец обанкротился, дом продали с торгов, и она очутилась на улице в чем мать родила. Вдобавок еще ребенок на руках, растить его надо. Трудное дело! С тем, что наскребла, да и с помощью старых друзей она еле-еле подвела под крышу две комнатушки на Куцариде.
Она умела ворожить, заговаривать мужей, чтоб вернулись домой, к семье, а в карты смотрела, как в открытое окно. И теперь, если вглядеться попристальней, можно было найти в ней следы былой красоты. Большие черные глаза еще лучились светом, руки были холеные, нерабочие. А ее сынок, Оприка, был, как видно, весь в нее — писаный красавец! И черт во плоти! Отбился от рук. С ворами связался.
Сначала ей жилось туго, пока не узнали куцаридские бабы, что она ворожея. Гадала на бобах, ртуть катала, многих мужчин вернула на прежнее ложе. Тянулись к ней покинутые бабы, убедившись, что не помогали церковные акафисты вытащить занозу из мужнина сердца, И, как положено, приносили ей белую курочку. В полночь Марица разрезала ее, доставала кишочки. Поговаривали, что ослепляла соперниц-разлучниц, калечила их ворожбой, упаси бог от таких дел!
Учила девушек под Новый год, как увидеть своих суженых: раздеться нагишом перед зеркалом ко второму пению петухов, а на крещенье топила олово в жестянке и наперед знала, найдет ли на тебя хворь или беда. Знала заговоры на крови от девяти братьев, излечивала прострелы с помощью ножниц, воткнутых в дверную притолоку, многих подняла со смертного одра; каменщики к ней шли, не звали докторов.
Если кто сглазил ребенка, матери опрометью мчались к Марице. Она накидывала на плечи шерстяную шаль и в одних чувяках, шлеп-шлеп, прибывала на место и изгоняла зло, где бы оно ни гнездилось. Шарила в горящей печке, быстро выхватывала клещами ей одной известный уголек, гасила его в ведерце с водой и бормотала, опустив голову на грудь:
Сгинь, сглаз,
С моих глаз,
За тридевять земель,
За тридевять морей,
где поп не служит,
собаки не брешут,
девушки замуж не идут,
там тебя ждут
с накрытыми столами
да свечами…
Оставайся чист
и лучист
в небе звездой,
в поле росой,
как ладан святой!
Давала ребенку испить с трех сторон чашки заговоренной воды и, выйдя во двор, выплескивала остаток на домашнего пса, приговаривая:
— Пусть сглаз убирается, как пес от воды отряхается!
Лина стыдилась днем идти к гадалке. Она взяла с собой Аглаю, и в дождливую ночь, когда улицы были пусты, они вошли в низенькую дверь обветшалой мазанки.
Марица встретила их на пороге, одетая в цветастое поношенное платье.
— Пожалуйте, прошу сюда…
На сырых, пахнущих плесенью стенах висели толстые ковры и старые фотографии. Пол покрывали мохнатые дорожки, в которых тонули ноги. Под потолком горела лампа. Низкую кровать заполонили кошки, барские кошки ангорской породы, ленивые, наглые, с огромными, как пятаки, желтыми глазищами.
На одной полке трактирщица увидела ряд толстых книг, на обложках которых можно было заметить черепа и странные буквы. Марица сверлила обеих испытующим взглядом. Спросила, зачем пришли, и пригласила сесть рядом с ней на мягкую постель.
— Ну, будто не знаете зачем? — проговорила Аглая.
Со стен глядели на них изображения бывших любовников хозяйки, все офицеры или купцы — усачи один к одному, — в бронзовых рамках. Прежде чем приняться за карты, Марица по-бабьи разболталась:
— Это мои незабвенные… Какими деньгами швырялись! Засыпали меня цветами, клялись: «Жить без тебя не смогу, Марица, слышишь?» А я слушала да не слушалась. Мужчинам нельзя позволять зазнаваться, дескать, я твоя навсегда и навеки! Как я ими вертела! Скольким рога наставила! Если считать, то и дня не хватит, хоть зови кого-нибудь на помощь!
Лина изумленно слушала ее. Аглая зыркала по сторонам. Марица упивалась собой, стрекотала:
— Эге, что вы знаете? Видите вот этого? — И ткнула пальцем в фотографию богатыря-усача. — Этого я заставляла плясать перед собой, иначе не ложилась с ним в постель. Господин Марчел, так его звали. Царствие ему небесное. Говорил он мне: «Дорогая, сделаю все, что пожелаешь! Гляди, пляшу, лаю, только не выгоняй меня, моя душечка, жить не могу без тебя!» — «Тогда лай!» — говорила я ему. И он лаял. Солидный человек! Были у него жена-толстуха, в дверь не лезла, и три дочки. Он убегал из дому и приходил ко мне. Чего только не носил! Конфеты, пирожные, платья! У меня остались от него серьги — рты разинете! Чудо! В те годы он за них пять тысяч лей отвалил. То были деньги! У меня в доме и умер. В моих объятиях. Страдал сердцем. Я позвала его жену, она была очень воспитанная женщина, не шумела. Вместе и похоронили его. Ах, я заговорилась, забыла спросить, госпожа Лина, что вас ко мне привело?
Вместо Лины ответила Аглая:
— Обыкновенно. Мужчины — сволочи. С недавних пор Стере от дому нос воротит. Червь какой-то грызет его…
Гадалка взяла карты, бросила на постель, дунула на них и сказала шепотом, тасуя:
Двадцать четыре братца,
Вы должны постараться,
Как старался ваш создатель,
Коль добро — добро кажите,
Коли зло — зло укажите.
Если бубновый король выпадает с пиковой дамой,
Значит, они вместе телом и душой,
Если предстоит вечерняя дорога,
С гостинцами, с любовью на сердце,
С радостью или с горем,
Все мне расскажите,
Карты мои…
Сбила карты в колоду холеной красивой рукой, перекрестила сверху и сказала:
— Положите сюда денежку…
Лина подчинилась, сняла карты левой рукой. Марица спросила:
— Какой масти ваш муж? Какие у него глаза?
— Карие…
— Ага… — Гадалка разложила карты, приговаривая: — Бубновый король падает в дороге с компанией. Вот здесь ему падают заработок и денежные подношения. Только у вас тяжесть какая-то, неприятность, словно дурная вода под сердцем, тьфу, провались! Бросьте через плечо какую-нибудь карту… ну вот, червовая дама. И не одна. Около нее еще кто-то, пиковый валет падает ей в постель. У нее, как видите, еще один сердечный друг… Король ее одаривает, а сердце червовой дамы с пиковым валетом. Он не знает…
— Кто? — сразу спросили обо женщины, всполошившись.
— Кто? Ваш муженек, госпожа Лина, кто еще? Его сердце бубновое к червовой льнет. Вот его вечерняя дорога, вот забывает о своей семье, не так ли? И когда возвращается, тоже без любви возвращается, душа не на месте! Вижу я слезу и хлопоты…
— Так… — подтвердила жена трактирщика.
— Но в конце выпадает хорошо, они ссорятся, вот гляди сюда…
Напрасно смотрела Лина, ничего не смыслила она в гаданье.
Марица собрала карты.
— Они устали, — сказала она. — Вы зайдите ко мне еще, погадаю…
Но Аглая настаивала, уговаривала Марицу:
— А вы не могли бы сделать что-нибудь? Слышала я, что умеете возвращать мужей к семье!..
Марица приложила палец к губам:
— Тс-с! О таких вещах нельзя вслух, на весь мир!
Ворожила ли Марица, не ворожила, а порвал Стере с любовницей.
Дело было так: собрался он к Войке — несколько месяцев не видел ее. В конце Гривицы он остановил обоз и зашел в лавку. Купил платья, туфли и чулки.
По дороге покрикивал на возчиков, ругал, что медленно едут. Миновали Питешти. Начинались леса. Холмы порыжели. Мелькали сады и виноградники. По пыльным дорогам тянулись возы. Ветер тряс пустые головки подсолнечника и табачные листья. Ох, как манили драгашанские тополя трактирщика! Он еще пуще погнал лошадей.
— Спешит хозяин! — переговаривались возчики. — К зазнобе летит.
Городскую заставу проехали галопом. Подъем был легким. Узкая извилистая дорога среди виноградников казалась Стере бесконечной.
Крестьяне встретили его радостно. Пахло мустом[12] и виноградом, который давили ногами. Войки не видно было. Он спросил, где она. Засмеялись уклончиво. Какая-то женщина осмелела:
— Нашла и она себе молоденького, чего ей ждать папашку? Он отвезет ее в Чепары к своим родителям.
Холодно стало. Ветер срывал широкие виноградные листья, сметал их в канаву. Спускалась ночь. Из-за холмов вышла Вечерняя звезда, потом Большая Медведица.
Жаль было денег, выброшенных на платья, в самый раз их выручить. Он сторговался, уплатил за вино сполна. Хотел поскорей уехать. Остался один у подвод, кипел гневом. Возчики гуляли невдалеке. Пришли и музыканты. Ему вспомнилось ее тело. Почувствовал себя старым, лишним.
Раздались звуки кобзы и пение. Захотелось напиться. Возчики сидели у подвала и чокались кружками. Потребовал и он вина, жадно выпил. Спросил еще и еще, пока не ощутил, как тепло расходится по всем жилам.
Подозвал музыкантов. Всю ночь цыгане играли ему «на ушко», под сурдинку, и все зря. Не смог забыться. К утру у него была ясная голова, а сердце в тисках. Нагрузил бочки на подводы, поругался с возчиками, которые норовили еще остаться…
По дороге, спускаясь с холмов, он признался себе, что ушла его молодость. И вдруг внизу, у Драгашанской заставы, кого послал господь ему навстречу? Войку. Она быстро-быстро шла в гору. Лицом округлилась, разрумянилась, пряди волос слиплись на лбу.
Стере соскочил на землю. Крикнул возчикам, чтоб ждали его на окраине. Войка растерянно остановилась.
— Это правда? — спросил он.
Она в смятении опустила глаза. На шее монисто, а в ушах поблескивали серебряные серьги — его подарок.
— Уезжаешь в Чепары?
— Да, еду, — ответила еле слышно.
— Почему не дождалась меня? — спросил Стере со страхом и яростью в голосе.
Помялась Войка, потом взглянула на него:
— Ты, папаша, сегодня здесь, завтра там, а мне нужен мужик на каждый день…
Оскорбился трактирщик и сплюнул в пыль:
— Шлюха! Отдай монисто и серьги, от меня ведь!
Не успела она ответить, как он сорвал с нее монисто. Войка тупо глядела на него. Дикари, и те не отнимают дареного! Стере подобрал рассыпавшиеся бляшки, выпрямился и крикнул:
— И серьги!
Она хотела отцепить их, но он ждать не стал. И рванул серьгу, разорвав мочку уха. Все это было ему ни к чему, но и ей не хотел оставить. И, ругаясь, пошел вслед за возчиками.
Войка осталась на дороге, ощупывая мочку. По шее стекала тоненькая струйка крови, как ленточка.
До самого дома Стере не вымолвил ни слова. Въехал во двор галопом, стоя на облучке повозки, во главе обоза. Он вырвался вперед на Гривице и без устали хлестал кляч. Одной рукой держал вожжи, а в другой — кожаный кнут со свинцом на конце. Бил так, чтобы слышала вся магала, что он возвращается с новым товаром. Стоящие у колонки женщины глядели вслед, прикрыв рот рукой. Детишки шарахались с дороги, чтоб не попасть под копыта, собаки заливались лаем. Трактирщик с развевающимися на ветру волосами красовался, стоя во весь рост и погоняя лошадей.
У ворот гаркнул:
— Эй, Лина, отворяй!
Любил подымать на ноги весь дом. Подручные широко распахнули створки ворот. Стере крикнул возчикам, чтоб не задели деревья, и осадил коней:
— Тпру-у, болезные! Тпру-у!
Осторожно скатили бочки и поставили на попа. Установили на ступеньках погреба скаты — две доски с металлическими наконечниками — и на канатах спускали бочки. Вино плескалось, и его свежий запах щекотал ноздри трактирщика. Это его добро, здесь, под железными обручами, клокотала его кровь.
И только после того, как перекусил с возчиками, Стере вспомнил обо всем, что случилось. Он взвесил на руке золоченые бляшки, пересчитал их. Две затерялись…
Сердце трактирщика очерствело. «У каждого своя судьба! — говорил он себе. — Если всех жалеть, до чего можно дойти?» Иногда оторопь брала. Многое видел. Бедолаги даже в этой яме не приживались. Продавали дома и переселялись к заставе Констанцы.
Взять хотя бы этих горемык железнодорожников, он знал их как свои пять пальцев. В четыре пополудни они возвращались с работы, неся в черных от угля руках пустые чемоданчики. Из-под широких замасленных кепок сверкали злые, настороженные глаза. Они здоровались, требовали свою мерку цуйки, их изможденные лица чуть-чуть светлели при виде водочки; жадно выпивали стопку и, если у них завалялась по карманам мелочь, заказывали вторую.
Жизнь ухудшалась. По субботам трактир уже не шумел ульем, как когда-то. Одним урезали жалованье, других повыгоняли с работы, детишки плакали от голода. Беднота вечно концы с концами не сводила. А каменщики, им легче было? Иногда месяцами простаивали. Чем кормить ребятишек?
Не успеешь с зимой разделаться — сборщики налогов тут как тут. Их было трое: рыжий, с негнущимися ногами, длинный как верста, одежда болталась на нем; второй — подручный, с барабаном на шее, и, наконец, жандарм с винтовкой за спиной.
Первый держал под мышкой туго набитый бумагами портфель. Они начинали с каменщиков. Зачитывали списки, вызывали людей к воротам, вручали бумаги и грамотных заставляли расписываться.
— С тебя следует столько-то… — говорил рыжий. — Если не внесешь в течение недели, опишем твое барахло!
Откуда у каменщиков деньги? Ничего ведь не заработали.
— Может, шкуру с нас спустите? Только она и осталась! — говорили они.
— Знать не знаю. У нас приказ, и мы исполняем. С властями не шутят!
— А власти — это кто? — спрашивал Цулук.
— Как кто? — удивлялся рыжий. — Король и государство, которые защищают всех нас, кормят армию, чтоб не напал враг, не отнял у нас жизнь и все, что есть…
— Да, кроме жизни, ничего-то у нас и нет…
Это была правда. Стере хорошо знал. Все их имущество — кровать да шкаф, если не считать стола и табуреток.
Через неделю рыжий возвращался. За ним кляча с трудом тащила телегу. Женщины вопили:
— Едут раздевать нас! Не пускайте их. Не пускайте!
Выбегали и ребятишки с рогатками. Улюлюкали. Барабанщик бил двумя палочками: «Бум! Бам! Бум!» А сборщики налогов входили в дом, вытаскивали и укладывали на телегу колченогие столы, стулья — все, что находили.
— Внесете деньги — берите вещи обратно, — говорил рыжий.
Бабы выкрикивали проклятия, падали на колени.
— Господи, как терпишь ты это?
— Как же, — подскакивал кум Фане, злой на язык. — Нет у бога других забот! А ну, поднажмем и сбросим этого с козел, поглядим тогда…
Жандарм спрыгивал на землю и к нему:
— Эй, ты, сейчас свяжу тебя!
— Связывай!
Вокруг собирался народ. Глаза у всех пылали гневом. Сборщики налогов торопились уехать, напуганные поворотом дела.
— Это вам боком выйдет! — пророчила вслед Марица. — Пусть чума падет на вашу голову и на ваших детей!
— Господи, матерь божья, покарай их геенной огненной!
— Да пропади оно пропадом, это ваше государство, негодяи, разбойники!
Должнику оставляли только кровать, чтоб ему было на чем голову преклонить, — так закон гласил.
Телега удалялась, нагруженная доверху, провожаемая улюлюканьем мальчишек и лаем спущенных с цепи псов. На козлах изредка приподымался жандарм, угрожающе потрясая винтовкой с примкнутым штыком.
Стере глядел со двора и сознавал свою силу. Великое дело — иметь деньги, вовремя платить долги, быть в хороших отношениях с властями. Никто тебя не побеспокоит. К нему рыжий приходил, сняв шляпу. Уважал. Он в ответ угощал того цуйкой. А чем мог помочь соседям? Тот же господин Василиу, бывший его хозяин, говаривал:
— Свет неглупо устроен, Стере! Что было б, если б у всех всего было поровну? Подумай сам! Должен же быть кто-то, кто прислуживает. Вся хитрость в том, чтоб быть сверху, чтоб тебя не подмяли. Когда об, этом речь, то не прощай и родному отцу! Упаси бог уступить божий мир беднякам, они его ухлопают. Как возьмут верх, как уцепятся — не выпустят из рук! Добро для других начинается с добра для себя, вот в чем суть…
Однажды Стере взглянул на белые голые стены своего заведения при неясном сумеречном свете. И ему пришло в голову, что он не оставит на этих камнях никакого знака и что, когда уедет отсюда или умрет, люди не будут знать, кто возвел это здание. Надо бы, как затеет оштукатурить стены, заставить каменщика вывести под стрехой крупными буквами:
«Владелец Стере Драганой».