За пятнадцать дней до мартовских календ (15 февраля) 680 года от основания Рима, почти через четыре года после похорон Луция Корнелия Суллы, квириты справляли праздник – луперкалий, установленный Ромулом и Ремом при закладке города в честь Луперки, их кормилицы, бога Пана, оплодотворителя полей, и в память их чудесного детства.
Луперкалием звалась пещера, находившаяся на склоне Палатинского холма, в лесу, посвященном богу Пану, расположенном в той части горы, которая выходила на Римский форум, точнее – между Новой улицей и священным Палатинским скатом, против Руминальской смоковницы.
Однако происхождение этого пастушеского празднества, как утверждали в то время и теперь еще утверждают многие историки, восходит до аркадийцев, которые по аналогии с играми, происходившими на горе Ликея в Аркадии, посвятили это место богу Пану, когда они переселились в эту страну под властью Эвандра.
Как бы то ни было, происхождение этих игр остается темным; одно лишь верно, что их всегда праздновали и что они вышли из употребления только в последние годы республики, так что Цезарь, будучи диктатором, восстановил их специальным законом.
Что касается Руминальской смоковницы, стоявшей перед луперкалием, то это было дерево, посвященное божествам – нумам, так как, по преданию, волчица кормила своим молоком Ромула и Рема именно под смоковницей, которая росла в этом месте и была названа Руминальской от слова «ruma» (вымя); поэтому, когда дерево от старости высохло, оно с торжественным обрядом было заменено жрецами новым; и всякий раз, когда с течением времен смоковница старела и грозила свалиться, с тем же обрядом она заменялась новой; ибо среди римлян укоренилось суеверие, что пока Руминальская смоковница будет давать листья, будет счастлив и Рим.
Итак, луперкалии должны были праздноваться 15 февраля 680 года, согласно обычаю, и со всей торжественностью, предписанной священными обрядами.
С самого раннего утра в луперкальский грот собрались луперки – жрецы, выбранные среди юношей из наиболее знаменитых, и ожидали часа жертвоприношения.
Среди этих луперков находился Луций Домиций Агенобарб, красивый юноша, белокурый, двадцати одного года, который стал потом консулом в 700 году от основания Рима; были здесь и Луций Корнелий Лентул, и Квинт Фурий Кален – оба еще молодые, не более двадцати четырех лет от роду, тоже стали консулами, первый в 705-м, второй в 706 году. Тут же находился Гай Вибий Панса, которому в это время едва исполнилось двадцать пять лет; он, будучи избран в 710 году консулом вместе с Аттилием Ирцием, победил Марка Антония у Модены, но не мог использовать победу, так как вместе со своим товарищем пал мертвым на поле сражения.
Эти и другие юные патриции, принадлежавшие к коллегии жрецов-луперков, находились в пещере в жреческом одеянии, когда к ним присоединилась толпа других благородных юношей. С ними пришли Марк Клавдий Марцелл и Сервий Сульпиций Руф, двадцатилетние молодые люди. Отцы их носили консульское звание, и сами они впоследствии стали консулами. На них были белые тоги и венки из плюща, так как им предстояло играть важную роль при жертвоприношении.
Как только эта группа пришла, виктимарии вооружились ножами и зарезали двенадцать козлов и столько же щенят. После жертвоприношения один из луперков взял из рук другого меч, обмакнул его в крови жертв и коснулся им лба Клавдия Марцелла и Сульпиция Руфа. Тотчас же другие луперки стали вытирать пятна крови со лба обоих молодых патрициев шерстью, смоченной молоком. Когда следы крови на их лбах были уничтожены, Марцелл и Руф разразились, как это было предписано, звонким хохотом.
По-видимому, в этой церемонии предание желало символизировать обряд очищения пастухов.
После этого было совершено установленное обычаем омовение, а потом в особом месте пещеры луперки с очищенными юношами и их друзьями устроили роскошный пир, на котором пили разные тонкие вина.
Пока луперки сидели за столом, пещера стала наполняться народом; и особенно вдоль леса Пана, где находился луперкальский грот, на дороге к священному Палатинскому склону и на всех прилегающих дорогах толпилось множество людей, в том числе женщин-патрицианок – девиц и замужних, в сопровождении рабынь, слуг и гладиаторов.
Чего ожидала толпа? Это обнаружилось, когда луперки, едва только встав из-за пира, веселые и возбужденные, надели на туники в виде поясов широкие полосы из шкур убитых животных, взяли в руки кнуты, сделанные из этих же шкур, гурьбой выбежали с громким шумом и криками из пещеры и начали носиться по улицам, рассыпая удары плетей всем попадающимся им навстречу.
И так как девушки верили, что удары плетей, посвященных нумам, облегчают вступление в брак, а замужние – что удары плетей имеют оплодотворяющую силу, то на всех улицах можно было видеть матрон и девиц, бегущих навстречу луперкам и радостно протягивающих руки для того, чтобы получить удар.
Встречаемые повсюду возгласами толпы, луперки бежали по главным улицам города. Одна часть их направилась в цирк и отсюда по улице храма Беллоны вступила в Триумфальную улицу, затем, свернув направо, пробежала предместье Януса и, снова повернув направо, вошла на Флументальскую улицу, направляясь к острову на Тибре. Другая часть луперков направилась по Новой улице, с нее на дорогу в Табернолу и оттуда через Африканское предместье по направлению к Эсквилинским воротам. Здесь луперков ожидало много дорогих колесниц из позолоченной бронзы, принадлежавших семьям этих молодых жрецов Пана; в каждую колесницу были впряжены четыре лошади. Луперки, вскочив в колесницы, сопровождаемые большим количеством экипажей частных граждан, двинулись в Альбунейский лес, расположенный в нескольких милях от Рима, по дороге в Тибур, туда, где находился – и находится и теперь – источник известных сернистых альбулийских вод.
Луперки ежегодно в дни луперкальских празднеств после жертвоприношения отправлялись в этот лес, где, по религиозному преданию, обитали фавны – потомки Фавна, мифического царя Лациума, и которые, согласно поверью, в густо заросших уединенных тайниках этого леса изрекали священные вещания.
А те луперки, которые в сопровождении толпы направлялись, как было сказано, к острову на Тибре, прошли до половины Флументальской улицы, свернули налево и через предместье Тибра вскоре достигли деревянного моста, расположенного в том самом месте, где одиннадцать лет спустя, то есть в 691 году, декретом Сената и при смотрителе дорог Л. Фабриции был построен каменный мост, получивший имя последнего.
На острове, в то время очень малонаселенном, находились три памятника важного значения: храм Эскулапа, храм Юпитера и храм Фавна.
Храм Эскулапа, самый большой и великолепный из трех, был построен в 462 году, по случаю страшной моровой язвы, унесшей много тысяч жертв в городе во время консульства Квинта Фабия Гургита и Юния Брута Сцевы. Римляне отправили тогда послов в Эпидавр, город в Греции, посвященный культу Эскулапа, бога врачевания. И в то время как римские послы находились в храме бога-целителя, одна из желто-коричневых змей, безвредных и прирученных, обитавших внутри этого храма, направилась к представителям римского народа. Те, увидев в этом добровольном приближении к ним животного, посвященного Эскулапу, божественное знамение, пошли к своим кораблям, куда за ними последовала и змея. Она была взята на судно и перевезена в Остию, где корабль, войдя в Тибр и поднявшись вверх по реке, достиг высоты Тройных ворот; здесь змея внезапно ушла с корабля и устроила себе гнездо на острове. Авгуры истолковали тогда этот каприз змеи как приказ, данный богом Эскулапом, воздвигнуть ему в этом месте храм, что и было сделано.
В 552 году от основания Рима по обету, данному претором Фурием Пурпуреоном, был выстроен возле этого большого храма Эскулапа меньшего размера, но не менее великолепный храм Юпитеру.
А в 558 году, то есть шесть лет спустя после сооружения храма Юпитера, народные эдилы Гней Домиций Агенобарб и Н. Скрибоний Курион на штрафы, взысканные с трех крупных торговцев скотом, воздвигли по другую сторону храма Эскулапа и, следовательно, почти против упомянутого выше храма Юпитера третий храм – богу Фавну.
Наличие этих трех храмов на таком небольшом пространстве острова на Тибре является несомненным доказательством, что между ним и городом существовало сообщение не только посредством лодок, но также и деревянных мостов, подобных Сублицийскому мосту до сооружения Фабрицием и Цестием каменных мостов.
Итак, перейдя деревянный мост, которым город сообщался с островом, группа луперков, с толпой, следовавшей за ними, перешла на самый остров с целью принести дары богу Фавну, как близкому родственнику бога Пана, и закончить потом праздник новым пиром, уже подготовленным в харчевне Эскулапа. Это было довольно приличное заведение, в котором подавали прекрасную еду и где можно было выпить велитернского вина высшего сорта. Не менее весело, чем эти луперки, предполагали закончить свой день и другие, отправившиеся через Эсквилинские ворота посетить бога Фавна в его пещерах и лесах близ альбулийских вод Тибура.
Таким образом, в религии древних, как и в современной, все обряды были предлогом для веселых сборищ, более или менее непристойных, более или менее таинственных, устраиваемых большей частью плутами за счет легковерия простаков. Тут луперки по крайней мере сами несли расходы по празднеству, которое давало удовлетворение их тщеславию, ибо немалой честью считалось звание жреца и немалым удовольствием была возможность ласково хлестать плетью красивых девушек и соблазнительных матрон и получать от них в награду нежные слова и милые улыбки.
Опершись на одну из колонн портика храма Фавна и как бы наблюдая за беготней луперков и движением толпы, но с лицом, выражающим полное равнодушие, стоял молодой человек, лет двадцати пяти, высокого роста, полный сил и идеально сложенный. Над шеей, напоминавшей греческие изваяния, гордо подымалась благородная голова; его черные волосы были надушены, старательно расчесаны и завиты. Блестящие, как черное дерево, они оттеняли высокий и широкий лоб и глаза очень красивого разреза, выразительные, проницательные и властные. Эти глаза вызывали симпатию, привлекали и завоевывали сердца, подчиняли железной воле, которая время от времени, между самым ласковым взглядом и самой нежной улыбкой, проявлялась в блеске зрачков, в нахмуривании лба и густых черных бровей. Нос молодого человека был прям, резко и великолепно очерчен; небольшой рот, с несколько толстыми и немного выдающимися вперед губами, запечатлевал две страсти: властность и чувственность. Белизна кожи с оттенком алебастра делала еще более прекрасным и привлекательным лицо этого рослого, сильного, величественного и в высшей степени изящного человека.
Это был Гай Юлий Цезарь.
Он был одет с чисто греческим изяществом. Поверх туники из тонкой белоснежной льняной материи, отороченной пурпуром и стянутой на талии шнурком из пурпуровой шерсти, на Цезаре была накинута тога из тончайшего, тоже белого сукна, по краям которой тянулась широкая синяя полоса. Туника и тога были расправлены так аккуратно и с такой тщательностью, что усиленно подчеркивали все очертания его красивого тела.
Это был Гай Юлий Цезарь.
Юлию Цезарю исполнилось в это время двадцать шесть лет, так как он родился 12 июля 654 года. В Риме он уже пользовался безграничной популярностью благодаря своему таланту, образованию, красноречию, приветливости, храбрости, силе духа и изяществу, в котором он не имел равных.
В восемнадцать лет Гай Юлий Цезарь, приходившийся со стороны своей тетки Юлии племянником Гаю Марию и по своим связям и по личным симпатиям принадлежавший к марианцам, женился на Корнелии, дочери Л. Корнелия Цинны, который был четыре раза консулом и считался ярым сторонником победителя тевтонов и кимвров. Как только Сулла, уничтожив своих врагов, сделался диктатором, он приказал убить двоих членов семейства Юлиев, расположенных к Марию, а от молодого Гая Юлия Цезаря потребовал, чтобы он разошелся со своей женой Корнелией; Цезарь, обнаруживший уже тогда железную волю и непреклонную твердость, не захотел этому подчиниться, за что был присужден Суллой к казни, и без вмешательства влиятельнейших сторонников Суллы и коллегии весталок стал бы жертвой проскрипций.
Цезарь не чувствовал себя в безопасности в Риме, пока там властвовал Сулла. Недаром ведь в ответ на просьбы многих о даровании жизни Цезарю диктатор сказал: «В этом юном Юлии кроется много Мариев». Цезарь удалился в Сабину, где скрывался, блуждая по горам Лациума и Тибертина до тех пор, пока Сулла не умер.
Вернувшись в Рим, он немедленно отправился воевать под начальством претора М. Минуция Терма и принял с ним участие в осаде Митилен. Так как Цезарь владел оружием лучше кого бы то ни было и обладал мужеством, выходящим за пределы человеческой природы и воображения, то блестяще отличился: он спас жизнь одному солдату, рискуя своей собственной, и был за это награжден гражданским венком. Из Митилен он направился в Вифинию, к царю Никомеду, и в короткое время подружился с ним так, что в сатирах того времени его прозвали царицей Вифинии.
Узнав потом, что П. Сервилий Ватия получил задание разгромить киликийских пиратов, имевших базу в городе Исавре, Цезарь отправился с ним и в этой войне дал новые доказательства своей храбрости и доблести.
По окончании этого похода Цезарь отправился в Грецию, где предполагал, как уже делал раньше, слушать наиболее известных философов и посещать школы знаменитейших ораторов. Но возле Формакузы, одного из спорадских островов архипелага, неподалеку от Ясского залива, корабль, на котором плыл Цезарь, был захвачен пиратами, и он со своими слугами попал к ним в плен. Тут Цезарь доказал не только необыкновенное мужество, но и врожденную способность повелевать, которая впоследствии дала ему власть над всем миром. Когда он спросил пиратов, сколько они требуют выкупа за него, они потребовали двадцать талантов; юноша высокомерно возразил, что стоит пятидесяти и что эта сумма им будет выплачена, а когда он будет на свободе, то отправится в погоню за пиратами и, захватив их, велит распять на крестах. Это было сказано чисто по-римски и показывало твердость характера и чувство собственного достоинства, присущее Цезарю. Не сомневаясь, что человеку из рода Юлиев такая сумма будет поверена на слово, он послал несколько слуг в Эфес, Самос и в другие соседние города собрать пятьдесят талантов и вручил их пиратам. Но как только его отпустили на свободу, он, собрав несколько трирем в соседних портах, погнался за пиратами, напал на них, разбил, взял в плен и передал претору, чтобы он приказал их распять, но, узнав, что претор пытался продать пиратов в рабство, самовольно велел их всех распять, заявив, что он готов отвечать за этот свой приказ перед Сенатом и римским народом.
Все это доставило Юлию Цезарю большую популярность, чрезвычайно возросшую, когда он открыто и смело обвинил Гнея Корнелия Долабеллу, консула и сторонника Суллы, в преступном управлении вверенной ему провинцией Македония. Цезарь энергично поддерживал обвинение с таким удивительным и оригинальным красноречием, что даже красноречивейший Цицерон, умело используя огромные богатства и влиятельные дружеские связи Долабеллы, лишь с большим трудом добился оправдания последнего.
Таким образом, Цезарь, самый изящный щеголь, ловкий в военных и гимнастических упражнениях, всегда первый на бегах в цирке, храбрый и исключительно энергичный воин и, наконец, великолепный оратор, завоевал себе в Риме блестящую репутацию и, несмотря на свое отсутствие, пользовался общей симпатией.
Поэтому неудивительно, что в начале 680 года, после смерти Л. Аврелия Котты, одного из коллегии понтификов, он получил это высокое и лестное звание.
Таков был человек, стоявший, опершись на одну из колонн портика храма Фавна, и наблюдавший толпу, которая сновала по острову перед храмами бога врачевания и Фавна.
– Привет Гаю Юлию Цезарю, понтифику! – воскликнул, проходя мимо, Тит Лукреций Кар.
– Здравствуй, Кар, – ответил Цезарь, пожимая руку будущему автору поэмы «О природе вещей».
Вместе с Лукрецием было несколько молодых патрициев, пришедших с ним принять участие в развлечениях, и все они дружески приветствовали будущего завоевателя Галлии.
– Честь и слава божественному Юлию! – сказал, рассыпаясь в целованиях руки и приветствиях, мим Метробий, вышедший как раз в ту минуту с компанией комедиантов и акробатов из храма Эскулапа.
– А, Метробий! – воскликнул с несколько насмешливой улыбкой Юлий Цезарь. – Как видно, ты не зря тратишь свою жизнь? Ты не пропускаешь ни одного праздника и не даешь пройти мимо себя даже самому ничтожному случаю, чтобы не повеселиться.
– Ничего не поделаешь, божественный Юлий!.. Будем наслаждаться жизнью, дарованной нам богами… так как Эпикур предупредил нас, что…
– Знаю, знаю, – сказал Цезарь, прерывая Метробия и избавляя его от труда привести цитату.
И немного спустя, почесав мизинцем левой руки голову, чтобы не попортить себе прически, Цезарь указательным пальцем правой подозвал к себе Метробия, говоря:
– Послушай.
Метробий с величайшей поспешностью отделился от своих товарищей по искусству, один из которых крикнул ему вслед:
– Мы будем ждать тебя в харчевне Эскулапа!
– Ладно! – ответил мим, который, пройдя тем временем к Цезарю, сказал ему вкрадчивым голосом и с медоточивой льстивой улыбкой: – Какой-то бог, очевидно, мне сегодня покровительствует, если предоставляет случай услужить тебе, божественный Гай, светило рода Юлиев.
Цезарь усмехнулся своей чуть презрительной улыбкой и возразил:
– Услуга, о которой я буду тебя просить, добрейший Метробий, не очень велика. Ты бываешь в доме Гнея Юния Норбана?..
– Еще бы! – радостно и принимая тон близкого человека, сказал Метробий. – Добрый Норбан расположен ко мне… очень расположен… и с давнего времени… Еще когда был жив мой знаменитый друг, бессмертный Луций Корнелий Сулла…
Едва заметная гримаса отвращения пробежала по губам Цезаря, но он ответил с притворным добродушием:
– Ну, хорошо, знаешь… – Он остановился и задумался, а затем прибавил: – Приходи ко мне сегодня вечером к ужину, Метробий, я тебе тогда скажу на досуге, в чем дело.
– О, какое счастье!.. Какая честь!.. Как я тебе благодарен, милостивейший Юлий!..
– Хорошо, хорошо!.. Довольно благодарностей. Иди, тебя ждут твои друзья. Вечером увидимся.
И величественным жестом Цезарь попрощался с Метробием, который, рассыпаясь в бесчисленных приветствиях и поклонах, пошел в харчевню Эскулапа.
По одному этому прощальному жесту, надменному и пренебрежительному, можно было судить, каким властным характером обладал Цезарь.
Если принять во внимание отвратительные качества человека, к которому обращался Цезарь, а также репутацию его самого, как молодого человека, пользовавшегося большим успехом у женщин, очень вероятно, что сведения, которые Цезарь желал узнать от Метробия, касались любовных дел.
Во всяком случае, верно то, что, в то время как толпа теснилась с кликами и возгласами в окрестностях трех храмов, Метробий, ликуя от радости по поводу своей удачи, считая очень большой честью для себя приглашение Цезаря, пошел в харчевню Эскулапа, где с самодовольным видом стал рассказывать о случившемся друзьям, уже сидевшим за столом.
Радость мима была так велика, что она победила в конце концов мысль о предстоящем ему через несколько часов роскошном ужине и побудила его с усердием приняться за еду и еще усерднее за отличное велитернское вино, которое хозяин таверны берег для своих постоянных посетителей. А их было очень много в харчевне. Все находились в веселом расположении духа, аппетиты были чудовищные, и гул стоял в помещении от оживленных криков, беспрерывного звона тарелок и бокалов.
Среди шуток и раскатов смеха, раздававшихся за столом, за которым сидел Метробий, комедиант совсем не замечал, как проходили минуты и часы, и потерял счет колоссальному количеству опорожненных бокалов; через два часа бедняга от слишком частых возлияний велитернского захмелел так, что ранее обычного оказался не в себе. Но сквозь последние проблески разумения, которые еще время от времени мелькали сквозь мрак, сгустившийся над его разумом, у него мелькнула мысль, что дальше так продолжаться не может, что через час он совершенно потеряет способность двигаться и пойти на ужин к Цезарю. Он принял твердое решение, оперся обеими ладонями о стол и с немалым трудом поднялся на ноги, затем, прощаясь с компанией, несвязными словами объяснил, что ему нужно уйти, так как его ожидают к ужину у Це… Це… Церазя.
Взрыв громкого пьяного хохота последовал за этим lapsus linguae[82]. Острые словечки и насмешки посыпались ему вслед, когда он нетвердым и неверным шагом выходил из таверны.
– Красив ты будешь у Церазя! – вскричал один.
– У тебя узел на языке, бедный Метробий! – воскликнул другой.
– Не танцуй: ты не на сцене!
– Держись прямо… Ты вытираешь все стены!
– Он вошел в соглашение со штукатурами!
– Идет петлями, как змея!
Между тем Метробий, выйдя на улицу, бормотал:
– Сме… етесь… сме… етесь, оборванцы! Но я… пойду на ужин к Цезарю… он хороший человек… великолепный человек… Цезарь… и он любит ар… ар… артистов! Клянусь Юпитером Капи… Капи… лотийским! Не могу… понять, как здесь идти… Это велитернское… оно подмешано… и фальшиво… как душа Эв… Эв… битиды!
Сделав шагов двадцать по направлению к мосту, от которого шла дорога в город, старый пьяница остановился и, шатаясь, стоял несколько времени в раздумье; в конце концов он, по-видимому, напал на мысль, которая для человека в его состоянии была блестяща. С трудом сделав поворот, он пошел, спотыкаясь и переходя то на одну сторону дороги, то на другую, по направлению к другому деревянному мосту, который соединял остров с Яникульским холмом. Добравшись до моста, он прошел его, затем, следуя все время по дороге, ведущей к вершине Яникула, пересек дорогу Катуларских ворот и продолжал двигаться через холм, пока не дошел до перекрестка, где дорога разветвлялась: направо от Метробия она шла до самой вершины, а налево поворачивала и вела к Сублицийскому мосту, а отсюда к Тройным воротам и в центр города.
Как раз у этого перекрестка Метробий остановился в своем зигзагообразном передвижении по задуманному пути, ибо здесь он запутался в выборе направления; стало очевидным, что Метробий решил воспользоваться двумя часами, остававшимися до момента, когда он должен был быть в доме Юлия Цезаря, чтобы переварить на воздухе и в движении выпитое в таком изобилии велитернское. Мысль была великолепна и делала честь здравому смыслу Метробия. Остановившись у перекрестка и шатаясь на нетвердых ногах, он начал бормотать про себя, приставив указательный палец правой руки ко лбу:
– Куда лучше… мне пойти?.. К вершине… конечно, воздух там… более свежий… а мне жарко… и затем календарь мне скажет… что февраль… бывает зимой… А разве февраль зимний месяц?.. Он будет зимним для того, кто не выпил столько… Однако клянусь рогами Вакха-Диониса!.. Воздух на вершине чист… и я хочу пойти… туда… а что я найду, если пойду по этой дороге?.. Я найду… гробницу этого доброго царя Нумы… хотя… что касается меня… я никогда ни капельки не уважал этого Нуму… за то, что он не любил вина… Не любил… А я не верю, что он не любил вина… и я могу поклясться двенадцатью богами Согласия… что он с нимфой Эгерией… говорил не только о государственных делах… О!.. Там была любвишка… была… и чаша вина… тоже была там! Но подыматься туда… Мне тяжело подыматься… Мне бы хотелось лучше идти по ровному месту… да…
Так ворчал Метробий в справедливом пьяном негодовании против воздержанности Нумы Помпилия. Он сошел с дороги к вершине, которая привела бы его к гробнице этого царя, поставленной как раз на склоне Яникульского холма за сто лет с небольшим до того времени, к которому относится наш рассказ, и отправился по улице, ведущей к Тройным воротам.
Идя зигзагами, Метробий, хотя он и не чувствовал уже так много винных паров в мозгу, продолжал, однако, свои нескладные нападки на воздержанность, на трезвых и в особенности на бедного царя Нуму и скоро дошел до леса богини Фуррины, богини бурь, находившегося как раз на полпути между Цестиевым и Сублицийским мостами.
При виде леса грудь Метробия расширилась от вздоха удовлетворения, и он, остановившись на время, чтобы насладиться видом, углубился в него в поисках покоя, отдыха и прохлады, в которых он чувствовал такую сильную потребность.
После недолгого блуждания по узким тропинкам этого леса он увидел огромное дерево, стоявшее почти в самом центре леса. Близ дерева находилась круглая поляна. Метробий расположился здесь, опершись спиной о многолетний ствол дерева.
– Действительно, любопытная вещь! – бормотал комедиант. – Подумать, что я найду успокоение от бури, волнующей меня, как раз в лесу, посвященном богине бурь. Однако… сказать по правде, хорошо на лоне природы… и привлекательность пастушеской жизни не является всецело поэтическим измышлением… Хорошая вещь пастушеская жизнь! Вдали от шума больших городов… среди торжественной тишины полей… в приятной уединенности природы… на мягкой травке… среди прыгающих козлят, блеяния ягнят… журчания ручейка… пения соловья… Ах!.. хороша пастушеская жизнь!..
Однако скоро среди этих размышлений Метробий, почувствовав, что веки его глаз тяжелеют и что он во власти какого-то отупения и сонливости, встрепенулся как бы под влиянием новой мысли и, щелкая большим пальцем правой руки о средний, пробормотал, словно обращаясь к кому-то:
– Хорошая жизнь, да! Лишь бы ручеек вместо чистой и свежей воды пастуху давал хорошее фалернское вино… Ах! С этим я не мог бы никак примириться… никогда… Пить воду… Я бы умер через несколько дней от меланхолии!.. Какая скучная вещь – вода!.. Какая безвкусная!..
Болтая, Метробий закрывал и открывал веки и, путаясь в мыслях, в забытьи, какое бывает у людей с опьяненным мозгом, продолжал шептать:
– Фалернское, да… но хорошее, а не это предательское велитернское… как в харчевне Эскулапа… от которого у меня в голове… голова идет кругом… и в ушах жужжит… как будто я… попал в осиное гнездо…
И он заснул.
Жуткие и беспорядочные сновидения комедианта были, естественно, сходны с путаными и бессвязными мыслями, с которыми он заснул.
Ему снилось, что он находится на поле, высохшем, бесплодном, голом, на котором сверкало жгучее солнце… Как жгло это солнце! Метробий чувствовал себя совершенно вспотевшим, горло его горело, он испытывал жажду… жажду… уф!.. Какую жажду… и чувствовал стеснение в груди… беспокойство… и тревогу… К счастью, однако, Метробий услыхал журчание ручья… и побежал по направлению к нему… бежал… и не мог бежать так, как он хотел бы… ноги отяжелели… словно каменные… и ступни не могли оторваться от земли… А между тем ручей был еще далеко! Метробий – сам не понимая, каким образом, – увидел, что в ручье течет фалернское… И странное дело – журчание ручья походило на шепот человеческих голосов. Метробий умирал от жажды; он продолжал бежать и наконец подбежал к ручью; когда же он бросился ничком на землю, чтобы напиться этого прекрасного фалернского вина… навстречу ему вдруг вышел Нума Помпилий и не позволял ему пить. У Нумы Помпилия была белая, очень длинная борода и суровый вид; он смотрел на Метробия грозно и стал осыпать его бранью и упреками! Какой звучный и металлический голос был у этого Нумы Помпилия!.. И в то время как Нума Помпилий говорил, Метробий слышал опять шепот голосов, исходивший, казалось, из ручья, бегущие волны которого внезапно вместо фалернского потекли кровью. И Нума воспользовался этим: он удвоил ругательства, которыми осыпал бедного Метробия, и комедианту казалось, что суровый царь грозно напирал на него и кричал:
– У тебя жажда?.. У тебя жажда крови, тиран?.. Так напейся крови своих братьев, подлый трус!
Сон становился все мрачнее. Метробий чувствовал, что сердце у него сжимается; он боялся этого старика с неумолимым голосом и бросился стремительно бежать, спотыкался в своем беге о сучья и падал…
И он проснулся.
В первый момент он был как оглушенный и не мог понять, где он находится и спит ли еще или проснулся, протер себе глаза, осмотрелся кругом и увидел, что он в лесу, что была ночь и что только лучи месяца разрывали там и сям мрак между ветвями деревьев. Он постарался собраться с мыслями и привести их немного в порядок, но это ему не удавалось, так как уже после пробуждения он все же слыхал мощный голос Нумы Помпилия, произносивший гневные слова, слышанные во сне; потому-то в первые мгновения он думал, что еще спит и видит сон. Но очень скоро он убедился, что действительно проснулся, смутно вспомнил, как здесь очутился, и понял, что голос, слышанный им во сне, был настоящим живым голосом, который раздавался недалеко от него на небольшой лесной поляне.
– Смерть за смерть. Постараемся по крайней мере умереть ради нашей пользы, а не для развлечения наших повелителей! – говорил с жаром и энергией голос, продолжая уже начатую речь. – Эти бешеные, свирепые, дикие звери в образе человеческом жаждут крови, как тигры Ливийской пустыни, так как они наслаждаются видом крови угнетенных. Хорошо! Пусть они выйдут со своими мечами против наших мечей, пусть посмотрят, как течет их кровь, смешиваясь с нашей, и пусть поймут, что сердце бьется и у рабов, и у гладиаторов, и у угнетенных. Они убедятся – клянусь всеми богами, обитающими на Олимпе!.. – в том, что для всех одинаково должно светить солнце и земля должна давать плоды и что для всех людей равным образом жизнь должна доставлять радость и удовлетворение.
Общий шепот одобрения послышался вслед за этими страстными словами и продолжался несколько мгновений среди ночной тишины.
Метробий сразу понял, что здесь происходило собрание людей, замышлявших, очевидно, что-то против республики, и в его смятении ему казалось, что он узнает этот сильный, только что говоривший голос.
Но чей это был голос? Где раньше слышал его Метробий? Когда? Вот чего он никак не мог сообразить, сколько ни пытался со свойственной ему сообразительностью привести в порядок свои воспоминания.
Во всяком случае, комедиант убедил себя в абсолютной необходимости не издавать никакого звука и не показываться, ибо понимал, что в противном случае он может пережить самую скверную четверть часа в своей жизни. Он тихонько присел на корточки за стволом громадного дерева, о которое опирался. Сдерживая дыхание, Метробий напрягал все свои силы, чтобы лучше слышать, и с трепетом и тревогой в душе стал внимательно прислушиваться.
– Итак, после четырех лет тайной, беспрерывной, упорной работы пришли ли мы наконец к возможности увидеть, что взошла долгожданная и желанная заря искупления? – спросил другой голос, хриплый и глубокий, на скверном латинском языке.
– Сможем ли мы в конце концов начать бой? – спросил еще один голос, еще более хриплый и глубокий, чем первый.
– Сможем! – ответил голос, услышанный Метробием при его пробуждении. – Арторикс отправится завтра…
При этом имени Метробий узнал голос говорившего: это был не кто иной, как Спартак, и Метробий понял сразу, о чем здесь говорили.
– Арторикс завтра отправится в Равенну, – продолжал Спартак, – и предупредит Граника, чтобы он держал наготове своих пять тысяч двести гладиаторов, которые образуют первый легион нашего войска. Вторым будет тот, которым будешь командовать ты, Крикс; он состоит из семи тысяч семисот пятидесяти членов нашего союза, живущих в Риме. Третьим и четвертым будут те, которыми будем командовать я и Эномай; они составятся из десяти тысяч гладиаторов, находящихся в школе Лентула Батиата в Капуе.
– Двадцать тысяч гладиаторов в поле, построенные в легионы! – воскликнул с диким выражением радости громовым голосом германец Эномай. – Двадцать тысяч!.. Здорово!.. Клянусь богами ада!.. Здорово!.. Бьюсь об заклад, что мы увидим, как застегиваются доспехи на спинах гордых легионеров Суллы и Мария.
– Теперь, когда мы договорились, из сострадания к нашим угнетенным родным странам, ради успеха нашего дела, ради святой верности, нас соединяющей, – сказал Спартак, – будьте осторожны и благоразумны. Не будем рисковать внезапным крушением дела. Всякая несвоевременная вспышка смелости в данном случае была бы непростительным преступлением. В течение пяти дней вы услышите о первых наших выступлениях и увидите себя хозяевами Капуи. Хотя Эномай и я соберем наши отряды в деревне, тем не менее, как только представится возможность, мы попытаемся нанести смелый удар по столице Кампании; тогда вы, как в Равенне, так и в Риме, соберите все ваши силы и выступайте на соединение с нами. До того момента, пока Капуя не восстанет, пусть среди вас, как и прежде, царят притворство и спокойствие.
За этими словами последовала оживленная и беспорядочная беседа, в которой приняли участие все собравшиеся здесь гладиаторы, числом не больше двадцати пяти, представлявшие верховный штаб Союза угнетенных.
После обмена предупреждениями, напоминаниями, словами ободрения и надежды, братскими приветами гладиаторы стали расходиться. Все, оживленно беседуя, пошли в ту сторону, где как раз находился Метробий, но Спартак, окликнув их, сказал:
– Братья, не все в одну сторону! Идите по двое или по трое и на расстоянии пятьсот – шестьсот шагов друг от друга. Возвращайтесь в город одни через Цестиев мост, другие – через Сублицийский, третьи – через Эмилиев.
И в то время как гладиаторы, повинуясь полученному приказу, уходили из лесу разными дорогами, Спартак, проходя с Эномаем и Арториксом мимо дерева, у которого лежал, спрятавшись и весь дрожа, Метробий, сказал Криксу, сжимая его правую руку своей правой рукой:
– С тобой мы сговорились: увидимся позже, в полночь, у Лутации Одноглазой. Там ты скажешь мне, можно ли будет рассчитывать на обещанное оружие в течение пяти дней.
– Я как раз иду повидаться с погонщиком мулов, который обещал мне переправить его как можно скорее.
– Э! – воскликнул презрительно Эномай. – К чему нам эти доспехи? Наша клятва, наши мечи, наша храбрость – вот наша броня.
Крикс удалился, направляясь быстрым шагом к Цестиеву мосту; Спартак, Эномай и Арторикс повернули к Сублицийскому.
«Вот так штука! – думал между тем Метробий, делаясь все храбрее, по мере того как удалялись гладиаторы. – Вот так штука… Какая буря собирается над республикой! Двадцать тысяч вооруженных гладиаторов… Этого вполне достаточно, чтобы вспыхнула вторая война рабов, как это было в Сицилии… И еще хуже… так как этот Спартак силой духа и способностями много выше Эвна, сирийского раба, командовавшего сицилийскими рабами… Да, само провидение привело меня в этот лес… Всемогущие боги, очевидно, выбрали меня своим орудием, чтобы спасти республику от гибели… Именно так… Разве не пригодились когда-то гуси для такого же дела?..[83] Почему же я не гожусь? Тьфу! И придут же в голову такие сравнения с пьяных глаз!
И Метробий, очень обиженный тем выводом, к которому его прямехонько привело сделанное им сопоставление, поднялся с земли, стал прислушиваться и сделал несколько нерешительных шагов по лесу, чтобы удостовериться, все ли гладиаторы действительно ушли и не остался ли кто-нибудь из них сторожить это место.
– С тобой мы сговорились: увидимся позже, в полночь…
Тут же он вспомнил о Цезаре, ожидавшем его к ужину к часу сумерек, давно уже миновавшему; уже приближался час полуночи. Метробий был огорчен, но сейчас же подумал, что, как только ему можно будет безопасно выйти из рощи богини Фуррины, он сейчас же поспешит к Цезарю и расскажет ему эту огромной важности тайну, попавшую в его руки благодаря неожиданному случаю. Раскрытие заговора, подумал комедиант, заставит Цезаря простить ему опоздание.
И Метробий, как только убедился, что все гладиаторы удалились, вышел из рощи и быстрым спокойным шагом направился к Цестиеву мосту, рассуждая про себя, что, не будь он пьян, он, наверное, не попал бы в лес Фуррины в час собрания гладиаторов, что поэтому он должен благословлять и выпивку, и свою привычку напиваться; даже то самое велитернское из таверны Эскулапа, которое он только что проклинал, казалось ему теперь божественным. Он пришел к заключению, что Вакх заслуживает нового храма, как особый покровитель Рима, и что пути богов неисповедимы, раз с помощью такого обыкновенного факта, как его опьянение, они могли привести события к спасению республики.
Рассуждая таким образом, он пришел к дому Цезаря и, войдя, приказал передать ему, что просит его сейчас же прийти в библиотеку, где он его ждет, чтобы сообщить необыкновенно важный факт, от которого, быть может, зависят судьбы Рима.
Сперва Цезарь не придал никакого значения словам Метробия, которого он считал пьяницей и пустомелей, но, подумав, решил все-таки выслушать его. Извинившись перед гостями, прошел в библиотеку, где Метробий в кратких и возбужденных словах рассказал ему о заговоре гладиаторов.
Это показалось Цезарю настолько странным, что он забросал комедианта вопросами, чтобы удостовериться в том, не было ли рассказанное происшествие галлюцинацией пьяного человека, но, убедившись в противном, нахмурил брови и стоял несколько мгновений, погруженный в глубокое раздумье. Затем, встрепенувшись как человек, принявший решение, он сказал Метробию с ясным лицом и улыбкой недоверия:
– Не буду спорить, но признайся, что от твоего рассказа за милю несет сказкой, а сказка, мне кажется, сложилась от чрезмерных возлияний велитернского в таверне Эскулапа.
– Не буду отрицать, что мне нравится велитернское, особенно когда оно хорошее, о божественный Юлий, – сказал Метробий тоном человека с оскорбленным самолюбием. – Но что касается слов, слышанных мною в лесу Фуррины, то могу поклясться тебе, что я слышал их точно, одно за другим так, как я их тебе передал, ибо к этому времени хороший сон и свежий воздух Яникульского холма совсем привели меня в себя. Так неужели ты захочешь оставить республику в такой серьезной опасности и не предупредишь консулов и Сенат?
Цезарь стоял с опущенной головой, все еще задумавшись.
– Каждый миг увеличивает серьезность положения.
А Цезарь молчал.
Замолчал и Метробий, хотя по его позе и судорожным движениям было видно, что его волнует патриотическое нетерпение. Через минуту он спросил:
– Ну так как же?..
Цезарь поднял голову и ответил:
– О том, действительно ли нашему отечеству угрожает серьезная опасность, я хотел бы судить сам, Метробий.
– Я пришел к тебе за советом, и тебе, если ты пожелаешь, я охотно уступаю заслугу открытия этого заговора, так как я знаю и твердо верю, что Гай Юлий Цезарь по величию своей души всегда сумеет доказать свою признательность.
– Благодарю тебя, Метробий, и за чувства, и за предложение. Но не для извлечения выгоды из секрета, который случай дал тебе в руки, я хотел бы проверить положение вещей, а для того, чтобы решить, как лучше поступить в таких важных обстоятельствах.
Метробий кивнул в знак согласия, и Цезарь добавил:
– Иди в триклиний и жди меня там, но не проболтайся никому, повторяю тебе, никому! Понимаешь меня – никому, Метробий, ни о том, что ты слышал в лесу Фуррины, ни о том, о чем мы с тобой здесь говорили. Никто не должен знать, куда я сейчас пойду. Через час я вернусь обратно, и тогда мы обсудим, что следует совершить для блага нашей родины.
– Я сделаю все, как ты мне приказал, Цезарь…
– И ты будешь доволен, так как я умею быть признательным, а в книге судеб не написано, что Гай Цезарь умрет с челом, увенчанным только простыми лаврами за конские бега.
С этими словами Гай Юлий, оставив Метробия в раздумье над сказанным, прошел в комнату рядом с библиотекой. Немного спустя он вернулся, неся на правой руке большой темный плащ, очевидно принадлежавший одному из его слуг, и золотую перевязь, к которой был привешен его меч. Сняв белую застольную одежду, надев через плечо перевязь, он накинул плащ, капюшоном его покрыл голову, попрощался с Метробием, наказывая ему еще раз идти в триклиний, ожидать его там и никому ничего не говорить о заговоре гладиаторов. Затем, приказав одному из рабов следовать за собой, вышел из дому и быстрыми шагами направился к небольшой улочке, на которую выходил кабачок Венеры Либитины.
Кроме дома, который Цезарь имел на Палатине, у него был еще один, в самом центре Субурры. В данное время он чаще проживал в этом доме, чтобы снискать себе популярность среди бедняков и обездоленных, населявших этот район Рима. Часто, надевая вместо латиклавы грубую тунику, Цезарь обходил грязные и темные улицы Субурры и Эсквилина, оказывая беспримерную по щедрости помощь бедноте, помогая несчастным. Он знал как свои пять пальцев все наиболее глухие и грязные закоулки этой отвратительной клоаки, полной несчастья, позора и мерзости. И так как таверна Венеры Либитины находилась не очень далеко от места, где стоял небольшой, но изящный дом Цезаря, то он очень быстро дошел до этой грязной и уединенной улочки, глубокая тишина которой прерывалась по временам непристойными возгласами, доносившимися из таверны Лутации Одноглазой.
Цезарь, войдя в таверну в сопровождении своего раба, прошел через большую комнату, где по обыкновению предавались разнузданному кутежу куртизанки, бедняки, могильщики, мнимые нищие и другие подонки, и, бросив быстрый взгляд на этих людей, проник в обеденную комнату, в которой тотчас же увидел сидевших за столом восемь или девять рудиариев и гладиаторов.
Цезарь приветствовал эту группу обычным salvete и сел вместе с рабом на табуретки в углу комнаты, приказав эфиопке-рабыне подать две чаши вина и, ничем себя не выделяя, обмениваясь незначащими словами со своим спутником, зорко следил за тем, что происходило в группе гладиаторов. Приняв рассеянный вид, он, однако, очень внимательно прислушивался к их беседе.
Спартак, сидевший между Криксом и Эномаем, был бледен, грустен и задумчив. За четыре года, протекшие со дня смерти Суллы, фракиец стал более серьезным, и на открытом широком лбу его появилась глубокая морщина, которая свидетельствовала о душевных тревогах и тяжелых думах.
Услыша имя Спартака, Цезарь сразу сообразил, что он при входе в комнату угадал, кто из гладиаторов Спартак, которого он знал только по слухам. Им мог быть только этот человек огромного роста, красивый, внушительного вида, с лицом, выдававшим необыкновенную энергию и могучий ум. И чем больше Цезарь всматривался в лицо Спартака, тем более он им восхищался, тем сильнее с каждым мгновением росла в его груди симпатия к Спартаку, с первого же взгляда охватившая его. Наблюдая гладиатора испытующим взором гениального человека, Цезарь в эти несколько минут увидел, что Спартак одарен великим и мужественным сердцем, большим талантом, рожден для великих дел и высоких подвигов.
Рабыня Азур тем временем принесла две чаши вина, и Цезарь, взяв одну, показывая рабу на другую, сказал ему:
– Пей!
И пока раб пил, он поднес чашу ко рту и сделал вид, что пьет; но вино не коснулось его губ. Цезарь пил только воду.
Просидев еще некоторое время, понаблюдав за гладиаторами, Цезарь встал со своего места и, подойдя к ним, сказал:
– Привет тебе, доблестный Спартак! Пусть судьба тебе улыбается, как ты того заслуживаешь! Не согласишься ли на короткую беседу со мной?
Все повернулись к нему, и несколько голосов сразу воскликнули с изумлением:
– Гай Юлий Цезарь!
– Юлий Цезарь! – вскричал с удивлением, вставая, Спартак, которому Цезарь был известен тоже только по слухам, так как он его ни разу не видел.
– Молчите… молчите, – сказал, дружелюбно улыбаясь, будущий диктатор. – Не нужно, чтобы завтра весь Рим узнал, что один из понтификов таскается ночью по кабакам Субурры и Эсквилина.
Между тем Спартак стоял пораженный, смотря на прекрасного юношу, который, не совершив еще ни одного великого деяния, наполнял уже своим именем Рим и Италию. Спартак наблюдал выражение необыкновенной энергии и мужества, удивлялся прекрасным чертам лица, большим глазам, идеальной гармонии всех членов, спокойному, внушительному и величественному виду Цезаря.
Некоторое время рудиарий молча смотрел на потомка рода Юлиев и затем сказал:
– Я буду очень рад, Гай Юлий, если мое содействие сможет принести тебе пользу в каком-либо деле.
– Может быть, ты согласишься оставить ненадолго общество своих храбрецов, выйти со мной и пройтись до ближайшей городской стены.
Гладиаторы в изумлении переглянулись. Спартак с выражением удовлетворения на лице ответил:
– Для бедного и безвестного рудиария лестно совершить прогулку с одним из наиболее благородных и знаменитых сыновей Рима.
– Храбрый никогда не бывает бедным, – сказал Цезарь, направляясь к выходу и дав знак рабу ждать его здесь.
– Ах, – сказал Спартак, следуя за Цезарем, – зачем сила льву, когда он в цепях?
И, обмениваясь подобными словами, эти два необыкновенных человека прошли главную комнату кабачка, вышли вместе на улицу, повернули направо и в молчании направились к тому месту открытого поля возле стены, где четыре года тому назад гладиаторы убили отпущенника Гая Верреса.
Луна теперь светила полным блеском и бросала свои бледные и грустные лучи не только на окружавшие сады, огороды и виноградники, которые пышно раскинулись по ту сторону стены, но и на безграничное поле, тянувшееся вплоть до склонов тускуланских и латинских холмов, черневших, подобно теням гигантов, на горизонте.
Здесь, на этой пустынной равнине, расположенной между крайними домами города и валом Сервия Туллия, в глубокой тишине ночи Цезарь и Спартак, освещенные луной, белые, похожие издали на привидения, остановились в молчании, не двигаясь, как будто изучали и хотели оценить друг друга. Оба они чувствовали в глубине души, что представляют два противоположных принципа, воплощают в себе два знамени, олицетворяют два дела: дело деспотизма и дело свободы.
Цезарь первым нарушил молчание, задав Спартаку вопрос:
– Сколько тебе лет?
– Тридцать три, – ответил фракиец, вглядываясь в Цезаря и как бы пытаясь разгадать его мысли.
– Ты фракиец?
– Да.
– Храбрыми людьми узнал я фракийцев как в сражении, так и в опасности. Ты же не только могуч и храбр, но еще украшен благородными манерами и образованием. Не правда ли?
– Откуда это тебе известно?
– От одной женщины. Однако это не важно. Знай, что делу, которому ты себя посвятил, грозит величайшая опасность.
– О каком деле, о какой опасности ты говоришь? – спросил Спартак, еще сильнее побледнев и отступая в изумлении.
– Я знаю все и пришел сюда не для того, чтобы принести тебе вред, Спартак, а наоборот, желая тебя спасти. Некто невольно, сидя за деревом в лесу Фуррины, слышал вашу беседу этой ночью.
– Проклятие богам!.. – страшно закричал Спартак с отчаянием в голосе, сжав кулаки и посылая угрозы небу.
– Он еще не сообщил консулам о своем открытии, но, как бы я ни старался его задержать, он это сделает непременно в эту ночь или завтра на заре, и твои четыре легиона гладиаторов будут рассеяны, прежде чем соберутся.
Спартак был в страшном волнении; схватившись за голову руками и вырывая целыми клочьями свои густые белокурые волосы, он устремил широко раскрытые неподвижные зрачки, как помешанный, на стоявший поблизости ствол дерева, освещенный луной, и, как бы говоря сам с собой, голосом, прерываемым рыданиями, прошептал:
– Итак, пять лет веры, трудов, надежд, борьбы – все пойдет прахом в один миг!.. Все будет кончено, и никакой надежды больше не останется угнетенным, и рабами, рабами мы будем влачить эту подлую жизнь?..
Цезарь стоял, смотря с участием и состраданием, почти с уважением на это отчаяние, столь благородное, столь мучительное и глубокое. Гигантская и мощная фигура Спартака, так сильно потрясенного своим горем, его благородное лицо, на котором отражались все страдания души, трогали Цезаря. Почти против воли он, в безмерной гордости и величии своего ума не допускавший, что может быть в мире человек, достойный его удивления, восхищался гладиатором. Его поражал человек, который в святой любви к свободе мог почерпнуть силы, чтобы задумать и осуществить предприятие, достойное лишь греческих или римских героев, и который с упорством, коренившимся в вере, с предусмотрительностью, вытекавшей из широты ума, со смелостью, исходившей из мужества, мог создать настоящее войско в двадцать тысяч гладиаторов.
При этой мысли глаза Цезаря загорелись жадностью и страстным желанием, у него закружилась голова, дрожь пробежала по всему телу, и он, в свою очередь устремив широко раскрытые глаза на вершины Албанских холмов, погрузился мысленно в безграничные поля воображения; он подумал, что, если бы ему дали четыре легиона, двадцать тысяч бойцов, он в несколько лет завоевал бы весь мир и стал бы владыкою Рима, но не свирепым и ненавистным, как Сулла, а любимым, грозою патрициев с их жалким властолюбием, обожаемым кумиром простого народа.
Так, погруженные – один в уныние и тревогу, другой в мечты своего честолюбия, – оба они несколько минут стояли в молчании. Первым нарушил его Спартак, который, вдруг очнувшись и страшно нахмурив брови, с жестом, полным живой энергии, сказал:
– Нет, нет, клянусь молниями Юпитера Карателя, этого не будет!
– А что же ты сделаешь? – спросил Цезарь, также очнувшись при этих словах.
Спартак устремил воспаленные глаза на ставшие уже спокойными глаза Цезаря и, вглядевшись в них, спросил:
– А ты, Цезарь, друг нам или враг?
– Желал бы быть другом и ни в коем случае не буду врагом.
– Тогда ты можешь сделать для нас все: наше спасение в твоих руках.
– Каким образом?
– Выдай нам человека, владеющего нашей тайной.
– Стало быть, я, римлянин, должен допустить, хотя и могу помешать этому, восстание всех рабов Италии на гибель Риму?
– Ты прав, я забыл, что ты римлянин.
– И хочу, чтобы весь мир стал подвластным Риму.
– Ну конечно! Ты – олицетворение тирании латинян над всеми народами земли. У тебя, значит, зародилась мысль более грандиозная, чем у Александра! После того как римские орлы раскинут свои крылья над всеми народами земли, ты хочешь заковать их в цепи, сжать их в железном кулаке? Рим – властитель народов, ты – властитель Рима.
Цезарь, в глазах которого сверкнула радость, тотчас же принял обычный вид и, улыбаясь, сказал Спартаку:
– О чем я мечтаю, не знает никто и, быть может, я сам. Мне понадобится иная сила, прежде чем я сумею направить свой полет из родного гнезда в погоню за счастьем. Но ты, Спартак, собрал с удивительной энергией и мудростью великого полководца армию рабов, сделал из них стройные легионы и готов вести их в бой. Скажи мне, что ты замышляешь, Спартак? На что надеешься?
– Я надеюсь, – ответил рудиарий, сверкая глазами, – уничтожить этот развращенный римский мир и увидеть, как на его развалинах зарождается независимость народов. Я надеюсь сокрушить позорные законы, заставляющие человека склоняться перед человеком и повелевающие одному из двух людей, рожденных женщиной и одаренных равной силой и равным умом, изнемогать, работая не для себя, а для другого, пребывающего в лени и безделье. Я надеюсь потопить в крови угнетателей стоны угнетенных, разбить цепи несчастных, прикованных к колеснице римских побед. Я надеюсь перековать эти цепи в мечи, чтобы с помощью их всякий народ мог прогнать вас в пределы Италии – страны, которая дана вам великими богами и границ которой вы никогда не должны были переступать. Я надеюсь предать огню все амфитеатры, где народ-зверь, называющий нас варварами, упивается резней и бойней несчастных, рожденных тоже для духовных наслаждений, для счастья, для любви и обреченных вместо этого убивать друг друга для развлечения тиранов мира. Я надеюсь, во имя всех молний всемогущего Юпитера, увидеть уничтоженным на земле позор рабства под лучами сияющего солнца свободы. Свободы я ищу, свободы жажду, свободу жду и призываю, свободу как для отдельных людей, так и для народов, великих и малых, для сильных и слабых, а вместе со свободой – мир, процветание, справедливость и все то высшее счастье, которым бессмертные боги дали человеку возможность наслаждаться на земле.
Цезарь стоял неподвижно, слушая слова Спартака с улыбкой сострадания на устах, и, когда тот кончил свою речь, он сказал ему, качая головой:
– А потом, благородный мечтатель, что потом?
– А потом – царство права над силой, разума над страстями, – ответил рудиарий, – а потом равноправие среди людей, братство среди народов, победа добра среди человечества.
– Бедный мечтатель! Ты веришь в возможность всех этих прекрасных вещей? – сказал сочувственно, но чуть насмешливо Юлий Цезарь.
Он замолк на минуту, а затем продолжал:
– Выслушай меня, Спартак, и взвесь хорошенько мои слова, продиктованные чувством, которое ты мне внушил. Оно гораздо прочнее и сильнее, чем ты можешь думать, хотя Цезарь и редко дарит свое расположение и еще реже – свое уважение. Дело, задуманное тобой, более чем невозможное, это, безусловно, химера как по цели, которой ты добиваешься, так и по средствам, которыми ты располагаешь.
Спартак сделал знак, что хочет говорить, но Цезарь продолжал, останавливая его жестом:
– Не прерывай меня, а слушай: для тебя же будет лучше. Для этого я пришел повидаться с тобою. Вряд ли ты веришь в то, что твои двадцать тысяч гладиаторов смогут заставить Рим дрожать. Единственное, на что ты рассчитываешь, – это огромная масса рабов, которых слово «свобода» привлечет под твои знамена. Допустим, что число этих рабов дойдет до ста, до ста пятидесяти тысяч, допустим, чего никогда не будет, что они будут благодаря тебе связаны железной дисциплиной, что будут сражаться наилучшим образом, одушевленные мужеством отчаяния. Допустим. Но что это даст? Думаешь ли ты, что они победят четыреста тысяч легионеров, дома которых рассеяны по всей Италии, легионеров, сражавшихся и победивших царей Азии и Африки и являющихся гражданами и собственниками: ведь они будут с величайшим ожесточением биться с вами – рабами и лишенными всякого имущества, в которых они будут видеть разрушителей, несущих им разорение. Вы будете сражаться, движимые отчаянием, они – инстинктом самосохранения; вы – за права, они – за сохранение собственности. Невозможно сомневаться, за кем останется победа. Превосходя вас численностью, они найдут в каждом городе, в каждой муниципии союзника, вы же – врага. В их распоряжении будут все богатства государственной казны и, что еще важнее, богатства патрициев, с ними авторитет римского имени, мудрость опытных полководцев, интересы всех городов и всех граждан, бесчисленные корабли республики и вспомогательные войска со всего света. Твоего мужества, твоей твердости, твоего великого ума достаточно будет для того, чтобы внести порядок и дисциплину в толпу варваров, упрямых, диких, уроженцев самых различных стран, не связанных славными традициями, деловыми и кровными узами, почти незнакомых с целями задуманного вами дела. Я это только предположил, но и это невозможно. Ты – я это признаю – с твоей твердой волей, с твоим умом вполне способен командовать войском, но ты добьешься лишь того, что скроешь недостатки твоего войска, как скрывают язвы на теле, чтобы не дать противнику больших надежд на победу. Но со всем этим, проявляя чудеса проницательности и доблести, одержишь ли ты победу?
– Ну так что же! – воскликнул Спартак с беспечностью великого человека. – Я встречу славную смерть за правое дело, и кровь, пролитая нами, оплодотворит поле свободы, выжжет новое позорное клеймо на лбу угнетателей, родит бесчисленных мстителей, получивших самое лучшее наследство, какое только можно оставить потомкам: пример для подражания!
– Великое самоотвержение, но бесплодная и ненужная жертва! Теперь, когда я тебе показал, что средства, которыми ты можешь располагать, недостаточны для достижения цели, я тебе докажу, что самая цель не более как плод возбужденной фантазии, неуловимый для человечества призрак, который издали кажется близким и живым, но чем более ты его настигаешь, тем дальше уходит он от тебя, и, когда ты думаешь, что его вот-вот поймал, он исчезает у тебя на глазах. С тех пор как человек покинул леса и стал жить в обществе, исчезла свобода и возникло рабство. Поэтому всякий закон, суживающий и ограничивающий права отдельного лица в пользу общества, есть насилие над свободой. Везде и всегда самый сильный и самый ловкий будет господствовать над толпой и находить массы, готовые ему повиноваться. Даже наиболее мудрые и хорошо организованные республики не смогут уйти от этого закона, имеющего свои корни в самой природе человека. Печальный конец Фив, Спарты и Афин свидетельствует об этом. И даже в самой нашей Римской республике, основанной на власти народа, ты видишь, что вся власть теперь полностью зажата в кулаке небольшой кучки патрициев, владеющих всеми богатствами, а следовательно, и всей силой и сделавших уже наследственной в своей среде власть над республикой. Разве свободны четыре миллиона римских граждан, у которых нет хлеба, нет крова, нет плаща, чтобы укрыться от зимних холодов. Они рабы первого, кто пожелает купить их голос; право голоса – единственное наследство, единственное богатство этих нищих повелителей мира. Поэтому свобода – это слово, лишенное смысла, это струна, которая всегда звучит в душе масс и часто, если уметь заставить ее звучать, помогает, скорее всего, тирану. Я – ты видишь, Спартак, – страдаю от высокомерной спеси этих ненавистных патрициев, я сочувствую горю и несчастьям бедных плебеев. Но я вижу, что только на гибели первых может создаться благополучие последних, и для того, чтобы уничтожить господство касты олигархов, надо подлаживаться к страстям народа, но держать их в узде, руководить ими с железной твердостью и с величайшей властностью. И так как человек человеку волк, так как человеческий род судьбой разделен на волков и ягнят, на коршунов и голубей, на пожирающих и пожираемых, то я уже сделал свой выбор и поставил себе задачу – не знаю, удастся ли мне ее разрешить, – трудную задачу: овладеть властью и переставить судьбы обеих сторон, сделав угнетателей угнетенными, пожирающих пожираемыми.
– Значит, ты, Цезарь, одушевлен отчасти моими же чувствами…
– Да, и я чувствую жалость к рабам, к которым я всегда милостив, и сострадание к гладиаторам. Когда я устраивал народу зрелища, то я никогда не позволял, чтобы гладиаторы варварски убивали друг друга ради удовлетворения диких инстинктов плебса; но чтобы достигнуть поставленной мной цели – если только я сумею достичь ее, – мне необходимо гораздо больше искусства, чем насилия, ловкости – больше, чем силы, смелости и осторожности одновременно, как неразлучных спутников на опасном пути. Я чувствую, что мне суждено достигнуть большой высоты. Я должен и хочу ее достигнуть, и достигну. И так как мне выгодно использовать встречающиеся на пути силы, подобно реке, которая, собирая в свое лоно все попадающиеся на ее пути потоки, впадает в море, бурная и могучая, то я обращаюсь к тебе, Спартак, так как ты наделен величайшим мужеством и избран для великих дел, и говорю тебе: желаешь ли ты оставить безумную мысль о невозможном восстании и стать вместо этого помощником и спутником судьбы Цезаря? У меня своя звезда – Венера, моя прародительница, которая ведет меня по тропе жизни и предвещает мне высокую судьбу. Раньше или позже я получу управление какой-либо провинцией и начальство над легионами, я буду одерживать победы, получать триумфы, я стану консулом, буду сокрушать троны, покорять народы и подчинять государства…
Цезарь был в чрезвычайном возбуждении и горел, как в огне; его лицо казалось озаренным блеском сверкающих глаз, а взволнованный голос и решительный тон, полный глубокого убеждения, которым он произносил свои слова, придавали ему такой величественный и внушительный вид, что Спартак сам на момент был им как бы очарован и покорен.
Цезарь остановился, и Спартак, очнувшись и освободившись от власти красноречия своего собеседника, спросил строгим, глубоким голосом:
– А потом?
В глазах Цезаря сверкнула молния, и он, побледнев от волнения, как мертвец, дрожащим, но решительным тоном ответил:
– А потом… власть над всем миром!
Короткое молчание последовало за этими словами, вскрывавшими всю душу будущего диктатора, чья жизнь с самого нежного возраста была одухотворена одной этой мыслью, к которой были направлены каждый его поступок, каждое слово, все способности его необыкновенного ума и его величайшей воли.
– Так брось же это дело, – сказал Цезарь спустя несколько мгновений, совершенно успокоившись. – Оно обречено на гибель при самом зарождении доносом, который вот-вот сделает консулам Метробий. Убеди своих товарищей по несчастью оставить все, с тем чтобы у них сохранилась некоторая надежда завоевать свои права путем законов, а не с оружием в руках. Будь моим другом и последуй за мной в моих походах, совершить которые мне будет предложено, и ты получишь начальство над храбрыми бойцами и тогда сумеешь показать в полном блеске необыкновенные способности, которыми тебя одарила природа…
– Это невозможно! Невозможно!.. – возразил Спартак. – Большое спасибо тебе от всего сердца, Гай Юлий, за оценку, данную мне тобой, и за твое великодушное предложение; я должен идти путем, указанным мне судьбой, и не могу и не желал бы никогда покинуть своих братьев по рабству. Если боги на Олимпе управляют судьбами людей, если там, наверху, еще существует справедливость – ибо на земле ее больше нет, – то наше дело не погибнет. Если же люди и боги будут сражаться против меня, я, как Аякс, паду, не покорившись, бесстрашно и спокойно.
Цезарь снова испытал чувство восхищения этим великолепным образом мужа. Взяв руку Спартака, он крепко пожал ее и сказал:
– Да будет так. Если таково твое бесстрашие, я тебе предвещаю счастливую судьбу, ибо я знаю, насколько смелость души помогает избегать несчастий, и я желаю тебе счастья, что играет во всех делах большую роль. Сегодня вечером твое дело на грани провала, а если фортуна повернется к тебе лицом, оно легко может оказаться завтра очень близким к успеху и триумфу. А теперь иди и спеши в Капую: я не смогу помешать Метробию, и даже если бы мог, то я не должен препятствовать ему идти к консулам и разоблачать им ваш заговор. Ты же постарайся, если счастье на твоей стороне, попасть в Капую раньше, чем гонцы Сената… Прощай.
– Пусть боги тебе покровительствуют, Гай Юлий… и… прощай.
Понтифик и рудиарий снова пожали друг другу руки и молча, как раньше, но совсем в другом настроении, спустились по пустынной улице, по которой они раньше подымались к городской стене. Быстро дойдя до таверны Венеры Либитины, Цезарь уплатил по счету и пошел домой в сопровождении своего раба. Спартак, созвав своих товарищей с лихорадочной поспешностью, стал давать каждому самые срочные приказания: Криксу поручил уничтожить всякие следы заговора среди гладиаторов Рима; Арториксу – мчаться в Равенну к Гранику; а сам он и Эномай, оседлав двух сильных коней и взяв с собой пять талантов, принадлежащие кассе Союза угнетенных, для того чтобы иметь возможность в пути купить новых лошадей, во весь опор поскакали через Капуанские ворота в Капую.
Что касается Цезаря, то он, дойдя до дому и войдя в триклиний, узнал, что Метробий, загоревшийся пламенной любовью к отечеству вследствие новых возлияний фалернского и встревоженный долгим отсутствием Цезаря, которое он под влиянием тех же винных паров приписывал какому-то несчастью, пошел от него прямехонько, как он сказал, но зигзагами и извилисто, согласно свидетельству привратника, его проводившего, к консулу спасать республику.
Цезарь снова испытал чувство восхищения этим великолепным образом мужа. Взяв руку Спартака, он крепко пожал ее…
Цезарь долго стоял, погруженный в глубокое раздумье. Потом пошел в спальню, говоря про себя:
– Теперь гладиаторы и гонцы Сената будут скакать вперегонки, и кто знает, кто придет первым?
И после короткого размышления добавил:
– Вот как часто от самых ничтожных обстоятельств зависят самые важные события!.. Здесь же все зависит от лошадей!