— Аргументов? — Абадайя сложил руки на груди, и в голосе его прозвучала вся снисходительность тяжёлого крейсера к портовому буксиру. — Контр-адмирал, твой корабль привязан к моему борту четырьмя тросами. Какие аргументы бывают у козлика на верёвке?
— Убедительные, — сказал я и убрал улыбку.
Движение нехитрое, но Абадайя знал меня давно и прочитал его правильно. Он покосился поверх моего плеча — туда, где за углом шаттла остался ангар с глазком камеры на переборке, — потом опустил взгляд на переносной транслятор у себя на груди и щёлкнул тумблером. Огонёк погас. Бортовая запись «Йорктауна» ещё могла видеть наши силуэты, но переводить ей теперь было нечего. Этот щелчок сказал больше любых слов: командор Смит приготовился услышать вещи, которых его кораблю слышать не положено. Плохие новости мы оба предпочитали без переводчика.
— Говори, — сказал он. Голос его сел на полтона: официальная часть вечера закончилась, начиналась настоящая.
— Без буксиров я из «Лиды» не уйду. Это данность, командор, вроде гравитации: с ней не торгуются. У меня приказ императора, и я его выполню — либо погибну, выполняя. Погибнуть при исполнении — достойное завершение карьеры. Вернуться с пустыми руками — недостойное. Как видишь, из двух вариантов оба меня устраивают больше, чем тебя.
Я говорил ровно, не повышая голоса, тоном человека, зачитывающего вердикт суда. Абадайя слушал, наклонив голову, и на его лице медленно гасло всё, что оставалось там от объятий за шаттлом.
Угрожать противнику — ремесло. Угрожать другу — ремесло грязное, и занимался я им с тем чувством, с каким хирург оперирует близкого: рука не имеет права дрогнуть именно потому, что человек напротив тебе дорог. Другого пути у меня не было. Хорошую угрозу не выкрикивают — её кладут на стол, как счёт, и ждут, пока собеседник дочитает до итоговой суммы.
Абадайя Смит дочитал быстро. За эту войну он насмотрелся на «раски» в деле: он видел, как наши экипажи ведут огонь с разваливающихся кораблей до последней секунды, хотя спасательные капсулы — вот они, рядом, и слово «блеф» в его личном словаре с русскими не сочеталось. Сейчас он искал на моём лице признаки торга — той разумной гибкости, за которую цивилизованные люди прощают друг другу громкие слова, и не находил. А меня он знал отдельно и лучше прочих и знал, что расстояние между моим словом и моим действием короче ствола табельного пистолета.
— Верю, — сказал он без следа недавнего веселья. — В этом и беда, Сашья: тебе я верю. Ты действительно ляжешь тут со всем экипажем. И знаешь, что меня бесит сильнее всего? Что ляжешь ты зря. — Он поднял руку и принялся загибать пальцы, каждый толщиной с поручень трапа. — Считаем вместе. Первое: наши корабли сцеплены, и сцепил нас ты сам. Мои инженеры, к слову, оценили работу твоих швартовых команд — четыре троса, под огнём, в движении. Красиво. Второе: через минуту после моего приказа к твоим тросам добавятся мои собственные, магнитные, штатные. Угадай, зачем.
— Чтобы я не отцепился.
— Чтобы ты не отцепился, не отошёл на разгонную дистанцию и не ударил меня форштевнем ещё раз — теперь уже по-настоящему. Твой красавец крейсер повиснет на моём борту, как рыба на кукане. Я даже имя ему придумаю — надо же будет что-то писать в рапорте о трофеях. И третье. — Он загнул последний палец и этим же кулаком неторопливо постучал по обшивке шаттла. — Подойдут два моих эсминца. У них, в отличие от «Йорктауна», форштевни бронированные — новенькие, заводские, ни разу не пользованные. Они начнут резать твой корпус с двух бортов. Неторопливо. На куски. Твои канониры не смогут даже толком отвечать: я буду слишком близко, ты сам меня к себе привязал. Экипаж погибнет весь, до юнги. — Он раскрыл кулак. — Вот и весь расклад, Александр Иванович. Я предлагаю тебе уйти первым не потому, что испугался, а потому, что не хочу смотреть в иллюминатор, как ты умираешь от моих рук.
— Спасибо. Оценил. Теперь мой расклад. Ты прав во всём: мы сцеплены намертво, таранить тебя я больше не могу, эсминцы разрежут мой крейсер применив за десять–пятнадцать минут. Всё так. Из этого следует одно-единственное действие, и оно старо, как космофлот. Когда два корабля стоят борт к борту и расцепиться не могут, начинается абордаж.
— Абордаж, — повторил Абадайя, словно попробовал слово на зуб и нашёл его несъедобным.
— Абордаж. Мой корабль погибнет — здесь спора нет. Но эти десять минут он будет умирать не один. Моя абордажная партия за это время дойдёт до твоего реакторного отсека, и «Йорктаун» встретит свои эсминцы кораблём-призраком. Коридоры твоего корабля мои люди выучили по чертежам: серия старая, универсальная, её схемы найдутся в любом учебнике кораблестроения. Отсутствие модернизации, командор, имеет не только те последствия, на которые ты мне жаловался. Весь экипаж, командор. Включая командира.
Произносить это вслух было физически трудно — как поднимать плиту. Я держал в голове не абстрактный «экипаж», а конкретного человека, который час назад тряс меня за плечи и спрашивал, почему я худой. Работа, напомнил я себе. Грязное ремесло. Дрогнешь — похоронишь обоих. Абадайя искал в моих глазах хоть щёлочку, в которую можно просунуть сомнение, и по мере поисков плечи его опускались.
Абадайя моргнул, и на короткое мгновение сквозь командора Сенатской Республики проглянул человек, вспомнивший, что стоит наедине со мной в самом тёмном углу собственного ангара. Мгновение он себе позволил ровно одно.
— Не выйдет, — отрезал он. — У меня на борту взвод космопехоты. Ты его видел: он строился в твою честь и целится в палубу до сих пор. Плюс без малого две сотни экипажа, и каждый умеет стрелять — в эту дыру штабных не ссылают. Сколько у тебя абордажников, Сашья? Тридцать? Сорок? Им надо пройти за десять минут сквозь две с лишним сотни стволов на чужом корабле, в чужих коридорах. Мои люди выстоят эти десять минут, стоя на одной ноге и поплёвывая на пол.
Говорил он твёрдо, но правая ладонь его при этом легла на обшивку шаттла в поисках опоры. Я отметил это и отложил в копилку: когда Абадайя Смит подпирает свои слова железом, сами слова начинают шататься.
— Не выстоят, — покачал я головой. — Ни десяти, ни пяти. Хочешь посмотреть почему?
И я поднял левую руку.
Идентификационный браслет — вещь будничная: пропуска, коды, подписи. О том, что рубка может гнать на него картинку с любой корабельной камеры, вспоминают редко, потому что смотреть служебное видео на собственном запястье — занятие для очень скучающих людей. Я коснулся сенсора, и над запястьем развернулась голограмма: ангар «2525», в реальном времени, в полный рост.
В ангаре стояла сотня морпехов.
Голограмма была ростом с кошку и при этом давила на присутствующих сильнее, чем весь окружающий нас крейсер.
Они были построены ровными коробками, в полной штурмовой броне: «ратники» с опущенными забралами, первая шеренга — со штурмовыми щитами. Ни один не шевелился. Молчание сотни человек в броне — самый громкий звук из всех, какие я знаю; его было слышно даже через голограмму без звука. Перед строем неспешно прохаживался полковник Дорохов — вдоль первой шеренги, как садовник вдоль грядки, которой гордится. Время от времени он поправлял на ком-нибудь крепление щита или наклон ствола — одним пальцем, без единого слова, и от этой хозяйской небрежности делалось неуютно даже мне — а ведь морпехи были мои.
— Штурмовать «Йорктаун» будут вот эти ребята, — сказал я. — Обрати внимание: они уже готовы. И ещё одна деталь, командор. Переход, по которому я к тебе пришёл, до сих пор никем не заблокирован. Я проверил по дороге. Гостеприимный у тебя дом.
Абадайя смотрел на голограмму долго. Дорохов как раз развернулся на очередном проходе, и камера дала его крупно: половина лица у полковника осталась родная, вторую собирали военные хирурги и похоже, кузницы, и красный огонёк искусственного глаза горел над скулой ровно, не мигая. Человек, которого однажды уже убили, — и которому это настолько не понравилось, что смерть с тех пор обходит его стороной сама.
Я почти слышал, как внутри Абадайи щёлкают счёты. Сотня штурмовиков в тяжёлой броне против взвода и экипажа с личным оружием, который разбросан по всему «Йорктауну» — это не оборона, это опись имущества. Такие силы зачистят его несчастный крейсер за несколько минут, и десять минут эсминцев превращаются из приговора мне в некролог ему. Считать Абадайя умел всегда — на этом держалась вся карьера маленького осторожного человека в большом теле. Взять меня в заложники? Убить? Он скосил глаза — коротко, на пробу — сначала на меня, потом на красный огонёк в голограмме, и мысль умерла, не успев родиться: моя гибель эту сотню не остановит. Она её разозлит.
Абадайя покрылся потом — основательно, как умеют потеть только очень большие люди: сверху вниз, от лба к подбородку. Впервые я видел, как мой друг боится, и никакого удовольствия в этом зрелище не было.
— Выключи, — попросил он.
Я погасил голограмму. В технической зоне снова стало темно, только вентиляция гудела над нами всё так же ровно: ей было всё равно, кто кого сейчас додавливает. Абадайя некоторое время смотрел на моё погасшее запястье так, словно картинка могла вернуться, если глядеть достаточно строго.
— Знаешь, кто ты после этого? — Голос Абадайи набрал высоту, которой позавидовала бы корабельная сирена. — Я к нему со всей душой! Я эсминцы придержал! Я его обнимал вот этими руками! Отойди от меня… А он приводит к моему борту сотню головорезов, наряжает их, строит и показывает мне, как открытку с курорта! Как тебе не стыдно, Сашья⁈
Он ещё и топнул. Палуба отозвалась гулом, в тёмной глубине технической зоны звякнул потревоженный инструмент, а караул у шлюза наверняка слышал интонацию через половину ангара — и два десятка морпехов сейчас синхронно делали вид, что оглохли.
Обида — это звук, с которым сдаётся крепость. Пока человек спорит — он ещё воюет; когда он начинает перечислять, что он для тебя сделал, — он уже готовится подписывать. Я выслушал полный перечень своих злодеяний, следя за тем, чтобы на лице не проступило ничего похожего на облегчение: дожимать друга — работа, которой не гордятся.
— Мне стыдно, — сказал я, и это была правда. — Со вчерашнего дня, непрерывно. Когда закончу здесь — начну извиняться и растяну это на годы. Но буксиры мне нужны сегодня, Абадайя. Каждый день, пока форты стоят у перехода, оплачивается чужими жизнями — там, дома, где идёт война, которую ты смотришь в новостях.
— Буксиры! — Абадайя воздел обе руки, призывая в свидетели кран-балку под потолком. — Ты хоть слышишь себя? Ты предлагаешь мне выбор из двух смертей. Либо я умираю сейчас — красиво, при исполнении, от руки лучшего друга. Либо я отдаю тебе трофейный караван и умираю позже — некрасиво, у стенки, когда Коннор Дэвис узнает, кто подарил русским суда со стратегической стоянки. Это не выбор, контр-адмирал! Это меню из одного блюда, поданного двумя способами!
Он выдохся и замолчал, тяжело дыша. Наверху мигнул и погас сигнальный огонёк кран-балки, словно ангар подмигивал одному из нас — я не разобрал, кому именно. Я дал паузе отстояться: то, что я собирался сказать дальше, требовало пустой сцены.
— Расстрельной команды не будет, — сказал я.
— Само собой! Электрический стул дешевле патронов!
— Абадайя. — Я подождал, пока он перестанет размахивать руками и посмотрит мне в глаза. — Присядь куда-нибудь, друг мой. Мой последний аргумент лучше слушать сидя…