Дзагоев вернулся из штаба полка затемно, стряхнул с плеч снег и первым делом протянул руки к печке.
— Гуров дело даёт, — сообщил он, растирая пальцы. — Не поле нами затыкать, как с утра, а наше. Разведка. Немец за балкой копит силу, а когда ударит и куда — никто толком не знает. Штаб гадает, дивизия нервничает. Вот и надо узнать.
— Наконец-то, — отозвался Гурьев из угла, где точил нож. — А то приучились нас на танки бросать, будто мы пехота.
— Солдат должен быть универсальной боевой единицей! — процитировал Колька одну из моих фразочек еще Севастопольских времен.
— Разговорчики, — одернул майор. — Идём малой группой, до света. Взять языка, глянуть, где у него кулак собран. Капитан, бери людей.
Группу набрал быстро и почти без раздумий. Хасанов со своим «наследством» — дай Бог, чтобы не пригодилось, но может и пригодиться. Гацоев — не те горы вокруг, но навыки горца применимы и к здешним. Гурьев идет практически по умолчанию. Аман удостоился чести за свои многократно зарекомендовавшие глаза. Кузнецова взял потому, что здоровенные ручищи ничуть не мешали трактористу передвигаться с удивительной тишиной.
— А меня? — подал голос Колька, поправляя на рукаве свежие, кривовато пришитые лычки.
— А ты, ефрейтор, отделением командуй, — хмыкнул Дзагоев. — Дорос.
Мужики загоготали, Колька сделал вид, что обиделся, но было видно — доволен по самые уши.
Вышли за час до рассвета. Небо стояло облачное, беззвёздное, мороз к утру взялся такой, что снег визжал под подошвой. Я немного последил за Кузнецовым, а потом не удержался и спросил:
— А ты где так тихо ходить научился? Охотник?
— Никак нет, товарищ капитан, — не без смущения ответил он. — У меня батя помер, когда я малой был. Нас с мамкой вдовец взял. Поначалу ничего было, только рука тяжелая, а потом пить стал. Рука потяжелела, вот мы с мамкой красться и научились, чтобы его не будить.
Гацоев тёк впереди, как вода по камню. Балку он читал наперёд — где присесть, где переждать, где обойти голое, простреливаемое насквозь место. Прошли первую сотню метров, вторую, и тут над немецкой стороной с шипением взмыла осветительная ракета, повисла, качаясь под парашютиком, и залила лощину мертвенным белым.
— Замри, — выдохнул я.
Мы упали, где стояли, вжались в снег, затаили дыхание. Тени от кустов и камней метнулись, поползли, вытянулись. Я лежал щекой в наст, смотрел, как по моей же руке ходит эта дрожащая белизна, и ждал, пока догорит. Ракета шипела, оседала, и вместе с ней оседало что-то холодное под ложечкой. Погасла. Темнота ударила по глазам плотнее прежнего.
— Впустую запускают, для острастки, — шепнул Гацоев. — Не видят. Нервничают.
— Пускай понервничают, завтра мы их от нервов насовсем вылечим, — ответил я. — Пошли.
Аман шёл вторым и вдруг замер, поднял кулак. Мы залегли снова.
— Секрет, — выдохнул казах, показав два пальца чуть левее. — Курят.
Я всмотрелся и не увидел ничего. Принюхался. Да, действительно тянет табаком. Мелькнул огонек — быстро, почти незаметно, между пальцами кулака. Гацоев глянул на меня — снять? Я мотнул головой — снять-то можно, но рискуем спалиться, а нам надо тихонько пролезть дальше. Обошли понизу, по руслу, где нас не было ни слышно, ни видно, и оставили секрет куковать дальше.
К наблюдательной точке выбрались, когда небо на востоке чуть посерело. Залегли за обломком стены на бугре, и внизу, в лощине, открылось то, за чем шли.
Немец копил силу. Я лежал, смотрел и раскладывал увиденное в голове. Пехота — густо, ротами, жмётся к обратному скату, чтоб с нашей стороны было не видно. Броня — десяток коробок под сетями и ветками, а рядом угловатые низкие туши без башен, самоходки. Арта уже пристреливалась короткими, по одному, нащупывая наши рубежи. И всё это стягивалось к одному месту — к устью балки, что выходила прямо на удерживаемое нами село. Ударят здесь. И судя по тому, как всё дышало и шевелилось — не завтра. На рассвете.
— Плотно, — шепнул рядом Хасанов, глядя в оптику. — Как на параде.
— Считай, — велел я. — Нам числа нужны, не «плотно».
Он считал, шевеля губами. Гацоев, дыша на руки, чертил в блокноте схему, привязывал к ориентирам — где самоходки, где что-то похожее на командный пункт, откуда протянута связь. Вдруг Равиль замер, задержал дыхание, и ствол винтовки едва заметно повело влево, к дальнему скату.
— Что? — тихо спросил я.
— Один. Ходит поверху, где никого, — Равиль держал его в прицеле долгую секунду. — Ложится, встаёт, переходит.
Я вспомнил немецкие блокноты, вспомнил сидение в руинах аула и орденоносного немецкого снайпера с сотней с лишним целей за плечами. Удивительная штука мозг — на войне миллион и больше разных способов умереть страшной смертью, но даже я побаиваюсь снайпера Грубера.
— Наблюдатель это, — выдохнул наконец Хасанов, опустив винтовку. — С трубой. Провод за собой тянет.
— Наблюдатель, — повторил я, и отпустило.
Провод, который тянул за собой немец, уходил от лощины вверх, к домику лесника, что торчал на отшибе. Логика простая: где провод — там телефон, где телефон — там телефонист, а телефонист знает время. Мы сползли с бугра и пошли вдоль линии, держась мёртвых зон.
Взяли его почти тихо. Гацоев снял часового у сарая ножом, коротко, без звука, придержал оседающее тело, чтоб не брякнуло оружием. Телефониста мы накрыли прямо на его табурете, у аппарата: Гурьев зажал ему рот сзади, я приставил ствол к скуле. Немец обмяк, выпучил глаза, мелко закивал — понял, что жить хочет больше, чем служить. И всё бы вышло чисто, если б из-за угла дома не вывернул второй — смена или связной, с котелком в руке. Он увидел нас, увидел своего с нашей рукой на лице, выронил котелок, и котелок покатился по мёрзлой земле с таким грохотом, будто рухнула колокольня. Немец заорал, я выстрелил и заорал сам:
— Уходим!!! — и толкнул языка вперед, к балке.
Заорал не он один. От лощины прилетела и простучала очередь, за ней вторая, пули защёлкали по бревенчатой стене сарая, брызнула щепа. Гурьев на бегу выдернул чеку и швырнул гранату за спину, во двор — рвануло, погоня на миг присела. Мы покатились вниз по склону, таща немца за шиворот, а сверху уже разгоралось: немец бил вслепую, но густо, трассы чертили темноту над головами.
— Хасанов! — крикнул я.
Равиль уже лёг. Винтовка Журавлёва легла ему в плечо так, будто он с ней родился — он выцеливал не суетясь, ровно, как делал это Тимофей, и бил редко. Первого, что выскочил на гребень с автоматом, снял сразу. Потом ждал, не дёргаясь, пока второй приподнимется показать своим направление — и снял второго. Гребень на секунду присел, вжался, и этой секунды нам хватило проскочить голое место.
— Куда⁈ — я на бегу потерял в темноте русло.
— За мной, командир, влево! — Аман нырнул в промоину, которую я и не разглядел, и мы посыпались за ним.
Я прямо на бегу огрызался из ППШ длинными, почти не целясь, на подавление. Гурьев поддерживал из МП, Равиль морщился — столько целей за спинами, а остановиться даже на секунду нельзя. Мы свалились в русло, в мёртвую зону, и покатились по нему прочь, а языка даже подгонять не приходилось — пулям в темноте без разницы, чья на человеке форма.
Отдышались уже у своих. Кузнецов сидел, отдувался, и на здоровенном чумазом лице его было написано то же, что в поле после танка — тихое удивление, что смог.
Язык оказался разговорчивым. Лев присел перед ним на корточки, поправил очки на бечёвке и заговорил тихо, почти по-домашнему, а немец, часто моргая, выкладывал всё, что знал. Лев переводил, не поднимая головы:
— Штурм на рассвете. Этот участок, устье балки. Пехотный полк, при нём дивизион самоходок и рота танков вторым эшелоном. Пойдут, как рассветёт настолько, чтоб видеть цель. Обещали авиацию, если погода даст.
— Погода не даст, — я глянул на низкое, набрякшее небо. — Уже подарок.
Немец что-то добавил, торопливо, заискивающе. Лев усмехнулся углом рта.
— Спрашивает, правда ли, что пленных у нас расстреливают.
— Скажи — работать будет, домой вернётся, — я поднялся. — И пусть людей по фюреру своему не мерит.
Дзагоев ушёл докладывать в штаб, поручив мне скучную часть — изложить всё то, что он изложит устно, в письменном виде: что видели, сколько насчитали, откуда ждать, чем усилен. Наш полк зашевелился ещё в темноте, забегали связные, потянулись к переднему краю расчёты. Знать заранее, где тебя ударят — половина боя. Вторую половину предстояло отработать своими руками.
Перед рассветом село затихло так, что было слышно, как оседает снег с обломанной ветки. Роту растянули по левому краю участка, встык с пехотой полка, по разбитым хатам и наспех подновленным окопам. Цораев со своими выкатил миномёты в лощинку за огородами и пристреливался по нашим же вешкам — по тем рубежам, что мы засекли ночью: устье балки, брод, изгиб дороги. Он цедил поправки сквозь зубы, глядя на мир как сквозь пристрелочную таблицу, и я знал: когда немец пойдёт, мины лягут туда, куда надо, а не туда, куда придётся.
— Пристрелялся? — спросил я, проходя мимо.
— По трём рубежам, — процедил Батраз, не оборачиваясь. — Пойдут — накрою.
Я прошёл по линии, приглядываясь к своим. Мужики ждали каждый по-своему: кто дул на пальцы, кто в сотый раз перебирал патроны, кто просто смотрел в серую муть перед бруствером. Пантелей сидел на дне окопа, привалившись к стенке, и дремал с открытым ртом, как умеют только старики, повидавшие не одну войну. Колька в своём отделении хорохорился перед зеленью, показывал, куда класть гранаты, куда бутылки, и голос у новоиспечённого ефрейтора чуть подрагивал — не от страха, от важности.
— Не части, — сказал я ему тихо, чтоб не слышали салаги. — Подпускай ближе, чем хочется. И сам не геройствуй, ты теперь за них в ответе.
— Понял, командир, — кивнул он, разом посерьёзнев.
Гурьев рядом со мной прищурился на светлеющий восток.
— Ну, давай уже, зараза, — буркнул он. — Ждать хуже, чем драться.
Немец, понятное дело, не услышал, но дал. Сперва — арта: долгая, тяжёлая, перепахивающая передний край. Я вжался в окоп, накрыл голову руками, слушал, как земля прыгает и охает вокруг, и считал про себя — обычно вал длится, пока не выложат норму. Норму они выложили щедро. Один снаряд лёг так близко, что стенку окопа выдавило внутрь, засыпало ноги, обдало горячей вонью толовой гари. Потом огонь пополз в глубину, отсекая наши тылы, и в наступившей звенящей паузе от балки долетел гул и лязг.
— Идут! — крикнули слева.
Пошли по всей ширине устья: пехота накатом, за ней, переваливаясь через воронки, самоходки. Серые фигурки бежали пригнувшись, разворачиваясь в цепь, и над ними стлался крик — «Los! Los!». Я поймал в прицел «Мосинки» переднего, повёл, взял на полкорпуса вперёд и нажал спуск. Отдача толкнула в плечо. Есть. Рядом ударил пулемёт Колькиного отделения, застучали винтовки по всей линии.
— Цораев! — гаркнул я в сторону лощинки, хотя он и без меня всё видел.
Батраз накрыл. Брод — первый пристрелянный рубеж — вскипел разрывами прямо в гуще накатывающей пехоты, точно, как обещал. Цепь споткнулась, залегла, кого-то раскидало, накат сбился с темпа. Ночная разведка принесла первые плоды, а я на секунду ощутил ту сухую рабочую радость, которая бывает, когда расчёт сходится.
Но самоходки катили дальше, а пехота, отлежавшись, снова полезла — злее. Бой навалился на село и рассыпался на куски: тут отбивают, там прорвались, где-то уже гранаты и мат в упор. Я побежал по линии, от очага к очагу, туда, где горячее.
Самоходка вылезла из дыма боком к угловой хате, где сидел с бутылками расчёт. Один боец поднялся в окне, метнул на моторное — и промахнулся, стекло разбилось о лобовую броню, смесь растопила снег. Машина довернула и смела окно вместе с бойцом. Другую самоходку поймал противотанковый расчёт полка — ударили в борт, под рубку, она встала, окуталась дымом, и экипаж, полезший наружу, лёг под винтовками и автоматами, не пробежав и трёх шагов.
Хасанов работал из своего угла ровно и незаметно, если не знать, как смотреть. Я знал, и видел, как ложатся те, кто высовывается или командует: пулемётчика, высунувшего из-за щитка лишний сантиметр каски, махавшего рукой унтера, наводчика у бортового люка. Винтовка Тимофея в чужих руках делала ту же работу, что и при хозяине — тихую, точную, смертельную. Тимофей бы, наверное, хмыкнул в усы.
Пехота меж тем просочилась по огородам, в обход левого края, туда, где линия редела после арты. Аман поймал меня за рукав, ткнул пальцем.
— Командир! Обходят, между хат ползут!
Я крикнул Гацоеву. Тот со своими метнулся наперехват, и в мешанине сараев и плетней завязалась короткая свалка — с выстрелами почти в упор, саперными лопатками, ножами и штыками. Гацоев вынырнул из неё один, отряхиваясь, левый край устоял, но двоих наших там оставили лежать.
А в центре линия едва не лопнула. Немец, потеряв броню, погнал пехоту в лоб, густо, и передние вломились в крайние хаты, где сидела наша молодёжь. Я услышал, как крик там сменился с нашего на чужой, и понял — продавили.
— За мной, кто есть! — я выдернул из-за пояса гранату и рванул туда.
Со мной пошли те, кто оказался рядом: Гурьев, Пантелей, двое бывалых из второго взвода. Мы влетели в хату с тыла, через пролом. В дыму и полумраке чужие и свои свалялись в один клубок. Я швырнул гранату в дальнюю комнату, откуда лез немец, переждал, вошёл следом и добил то, что шевелилось. Гурьев работал ножом молча и страшно. Пантелей, вопреки годам, бил прикладом коротко и точно, без замаха, по-стариковски экономно, и приговаривал что-то под нос. Мы вычистили хату, вышибли немца обратно во двор, и линия в центре сомкнулась. На полу остались и наши, и чужие; разбираться, кто где, было некогда.
Кузнецова я увидел в этой каше на секунду. Здоровяк дрался толково — не по-салажьи, а спокойно, экономно, как научился за две недели, что стоили иным двух лет: подпустил, срезал короткой очередью, добил прикладом полезшего через плетень. Осколок прилетевшей мины достал его, когда он менял диск. Кузнецов качнулся, сел на снег, будто вдруг устал, и завалился набок. Я мазнул по нему взглядом и побежал дальше, потому что впереди снова кричали, и работать было надо там.
Немец выдохся к середине дня. Последний накат был самым отчаянным, как и в прошлый раз: пехота полезла без брони, почти в рост, и мы клали её ряд за рядом, а она всё равно шла, пока не кончилась совсем. Где-то за их спинами взмыла в небо ракета — зелёная, потом красная — сигнал отхода, дошедший слишком поздно до передних рядов. Дед Пантелей оказался в эти последние минуты рядом со мной и бил из трофейного карабина размеренно, прищурившись, показывая свой давний опыт. Немец откатился в балку, оставив на подступах к селу столько своих, что снег под ними почернел, и больше не пытался.
Я стоял среди битого камня и битого железа, чёрный, оглохший, и не сразу понял, что бой кончился. Живые сидели где стояли, вымотанные так, что не было сил ни говорить, ни радоваться. По улице уже ходили санитары, выбирая живых из-под мёртвых, и работы им хватало до темноты.
Дзагоев нашёл меня у перекрёстка. Постоял рядом, оглядел поле, кивнул сам себе.
— Держим, — произнёс он негромко.
— Держим, — вздохнул я.
Радости не было, были усталость и холод. Подошёл Калюжный, встал рядом, не без кокетства вытирая штык-нож некогда белоснежным платочком — трофей.
— Сначала мы держали Одессу, — сообщил он.
— Так, — подтвердил я.
— Потом — Севастополь.
— Так.
— Теперь — Орджоникидзе.
— Так.
— А дальше?
— А дальше портянки в сухости держать придется, а то немцев хер догоним, — ответил я.
Посмеялись, Калюжный скрутил всем троим, закурили. Откуда-то выбрался дед Пантелей, подошел к нам, дымя здоровенной козьей ногой. С кряхтением опустившись на камушек, вытянул ноги и поделился:
— При царе как-то потише тарахтело.
— Так автоматы, — развел я руками.
Дед покачал головой:
— Та я не о том.
— А о чем?
Пантелей отмахнулся, и я не стал спрашивать второй раз.