На позиции нас подняли затемно, ещё до рассвета, и до света мы успели вгрызться в мёрзлую землю на краю разбитого села — там, где кончались наши тылы и начиналось голое поле.
Поле это было худшим местом для обороны из всех, что я видел за эту войну. Ни складки, ни бугра — ровная снежная целина, кое-где торчат ссохшиеся стебли кукурузы, и всё это простреливается что от нас, что к нам одинаково хорошо. Танку тут раздолье, нам — хуже некуда. Слева и справа, теряясь в мутной дымке, тянулась та же линия — соседи, такие же окопы, такие же люди, вжавшиеся в такую же мёрзлую землю, и от того, устоят ли они, зависело столько же, сколько от нас самих. Немец должен был прийти именно сюда, по этому полю, и все это знали.
Ветер тянул поземку, гнал колючую снежную крупу вдоль бруствера, и мороз к утру взялся крепкий — у кого-то уже побелели пальцы на прикладе, кто-то дул на руки, притопывал в окопе, чтоб не свело ноги совсем. Небо висело низкое, серое, без просвета — ни солнца, ни авиации, только гул где-то на востоке: там, где стягивались резервы.
Когда забрезжил рассвет, Боровой немного накачал народ значимостью этого боя:
— Товарищи, слышали вчера, что фашист по всему фронту назад покатился? Так вот здесь, на этом самом поле, ему сегодня и решать — катиться ли дальше. Не пропустим — и весь его южный поход коту под хвост…
Я на этом месте отключил мозги, потому что значимость мне и так очевидна, но пришлось включить обратно, потому что Боровой посмотрел на меня:
— А теперь, товарищи, дадим слово Василию Кузьмичу Сидорину, Герою Советского Союза и командиру группы, ликвидировавшей маршала Манштейна.
Народ оживился — старики меня любят и уважают, а новичкам успели рассказать о том, какой Сидорин мощный воин. Приятно.
— Анекдот! — раздался голос из толпы.
— Не время для анекдотов! — расстроил меня и остальных Боровой.
Народ возмущенно загудел.
— Сказал бы я в иной ситуации, но сейчас анекдот более чем уместен! — учел мнение масс политрук.
— Чем отличается немецкий пулемет от товарища старшего политрука? — спросил я.
Народ молча улыбался, Боровой погрозил мне пальцем.
— Пулемет иногда замолкает!
Народ грохнул, политрук снисходительно улыбнулся. Я подождал, когда смех стихнет, и начал нормально:
— А так… — пожал плечами. — Че тут говорить, мужики? Враг пришел на нашу землю. Пришел не с добром. Пришел убивать, грабить, жечь и порабощать. Такие противостояния, как сейчас, называются «экзистенциальными», то есть — решающими главный вопрос: будем мы жить или нет. «Мы» — не только здесь. «Мы» — в тылу. «Мы» — это наши родные и близкие, которые смотрят из-за наших спин и подают нам снаряды с патронами. Победа неизбежна, мужики, и сегодня мы как следует дадим нацистам просраться!
Народ загудел, захлопал, согласно закивал. Кивнул и Боровой, после чего распустил нас по позициям. Здесь речь толкнуть захотел и Дзагоев:
— Стоим тут, — он обвёл рукой линию. — За спиной — не город. За спиной — нефть. Как политрук говорил? — повернулся ко мне.
Я политруков слушаю как положено — жопой, но подсказать могу:
— Кровь войны, товарищ майор.
— О! — одобрительно поднял палец Дзагоев. — Кровь войны. Сегодня немец её последний раз попробует взять. Устоим — он сломается. Не устоим… — подумал и махнул рукой. — Да че там, «устоим» — щас таких накидаем, что до самого Ла-Манша побежит!
— Там же союзники, товарищ майор, — раздался «анонимный» голос слева.
Дзагоев, а следом и мы, безошибочно нашли взглядом вжавшего голову в плечи Прошкина — вологодское «оконье» в роте нынче редкость. Подержав зловещую паузу, майор ответил:
— В то и соль, салага — с нами воевать страшнее.
Строй грохнул находчивости командира и разошелся по позициям. Немцев было не видно, поэтому я ходил вдоль роты и поднимал настроение и мотивацию рассказами о будущем:
— Вооруженный туризм — лучшая форма туризма. Все тебе рады, все улыбаются…
Бойцы загоготали.
— … А мы, мужики, не просто какие-то темные варвары, что бы там не считал немец. С высоты нашего, лучшего в мире, советского образования, мы ценим не то что Бетховена и Гёте, мы любим и ценим все культурное наследие человечества. Вена, мужики! — я указал на запад. — Шуберт! Венская опера! Театры!
— Бабы! — подсказал кто-то.
— Я тебе о высоком, а ты — «бабы», — иронично вздохнул я.
— Выше баб ниче нету, товарищ капитан!
— Да и хер с ним, лишь бы воевал нормально, — отмахнулся я. — Короче — готовимся увидеть многочисленные культурные и архитектурные шедевры Европы…
— И баб!
— И баб! — смирился я. — Но это все — потом, а сейчас повторим то, что нам рассказывали о противотанковой борьбе…
Связки гранат — под гусеницы, бутылки с коктелями Молотова — на жалюзи движка.
— И не бегать, мать вашу — танк медленный, но догонит! — закончил я.
Немец ударил, когда совсем рассвело. Сперва пришла артиллерия — долгая, тяжёлая, перепахивающая позиции, огороды, то, что осталось от плетней. Я вжался в свой окоп, накрыл голову, слушал, как земля прыгает вокруг, и ждал. Потом огонь ушёл вглубь, за наши спины, отсекая тылы, и в наступившем звоне я услышал лязг и гул. Танки.
Восемь машин выползли разом из дыма, а за ними, пригибаясь, пёрла мотопехота. Земля мелко дрожала под животом. Первый танк подошёл так близко, что я различал заклёпки на борту и кресты, и на секунду накатила оторопь — тело хотело вжаться и не двигаться, пока эта дура катит на тебя.
— Пехоту отсекай! — заорал я во весь голос, перекрывая гул. — Пехоту режь, танки наши!
Колька опомнился первым, ударил пулемётом по бегущим за бронёй, следом Цораев накрыл их минами, и вся линия огрызнулась разом, стараясь отрезать пехоту от танков. Немцы залегли, отстали, и восемь коробок покатились дальше без глаз, вслепую.
Журавлев работал из оптики. Я слышал его выстрелы сквозь весь этот грохот, редкие, ровные: он снимал тех, кто высовывался из-за брони, пехотных командиров, пулемётчиков на броне — неторопливо, без суеты. Я со своей снайперкой старался не отставать.
Противотанковый, с ружьем, расчет слева от меня накрыло снарядом — наводчик остался лежать на бруствере — и я побежал туда, к уцелевшему ружью. Танк переваливал через воронку, подставляя борт. Тяжеленный ствол толкнул в плечо так, что я зашипел. Не зря — попал: гусеницу разорвало, танк дёрнулся, крутанулся на месте. Водитель попытался «докрутить» танк так, чтобы самые крепкие части смотрели на меня, но не успел — вторая пуля ушла в корму, под жалюзи. Потянуло сизым, лизнуло пламя. Люки откинулись, полезли танкисты — их посекли, не дав отбежать.
Один.
Не успел отдышаться — рядом заорали. Один из новеньких, тот, что вчера белел от одного вида бутылки, теперь вжался в стену окопа и оцепенел, глядя, как на него прёт вторая машина. Я рявкнул на него так, что сорвал глотку, и это сработало: он схватил бутылку, метнул, когда танк прополз мимо — криво, суетливо, стекло разбилось о борт, а не о решётку, смесь без толку стекла на снег. Танк ушёл. Парень сидел белый, с пустыми руками. Первый блин.
Атака вышла на пик, и я побежал по своей линии, от места к месту, туда, где горячее. Один танк навалился на угловой окоп, где сидело отделение с ружьём, провернулся на нём гусеницами, вминая людей в мёрзлую землю, и покатился дальше. Не успели.
Другой встал бортом к разбитому дому, где залёг с бутылками Гурьев. Я видел это на бегу: Гурьев выждал, привстал в подвальном окне, метнул точно на моторное — танк занялся, а сам он рухнул обратно и вовремя, потому что по окну тут же хлестнул пулемёт соседней машины.
— Гори, — долетело из дыма, глухо, без всякого торжества. — За Тараса гори.
Пятую встретил Кузнецов — новичок с ручищами тракториста, которого я вчера определил на связку. Машина шла прямо на его ячейку, и парень не дрогнул: подпустил ближе, чем я бы сам решился, и кинул связку под гусеницу с таким расчётом, что она легла точно под каток. Рвануло, гусеницу разорвало напрочь, танк вкопался носом в мёрзлую землю и замер. Кузнецов тут же откатился в сторону, за воронку, и вовремя, потому что башня довернула и всадила снаряд туда, где он лежал секундой раньше.
— Живой⁈ — крикнул я ему через поле.
— Живой!!! — донеслось из-за воронки, и в голосе была та самая гордость, что бывает у человека, который только что понял, что способен на многое.
Следующая машина поливала перед собой из пулемёта на башне, не давая поднять головы. Цораев угадал её раньше, чем она подошла на верный выстрел, положил мину прямо в башню. Та выдержала, но экипаж оглох и испугался — коробка замедлилась, слепо тыкаясь среди воронок, пока её не добили бутылками в решётку моторного отсека те, кто оказался ближе.
Следующий полез прямо на мой недавно оставленный окоп. Я упал за камень у обочины, дальше бежать было некуда, а развернуть тяжеленное ружьё уже не успевал — но с фланга ударил другой расчёт, танку в борт, под башню. Машина встала, окутавшись дымом, а экипаж, полезший наружу, напоролся на Калюжного с его Токаревым.
Я поднялся, побежал дальше вдоль линии — туда, где кричали громче.
— Командир! — Аман поймал меня за рукав, когда я пробегал мимо его ячейки, дёрнул, ткнул пальцем влево, за разбитый сарай. — Там обходят! Ползут, между воронок!
Я всмотрелся — и точно, серые тени просачивались понизу, в обход нашего фланга, туда, где оборона редела. Крикнул Гацоеву, тот со своими метнулся наперехват, и там, в мешанине воронок и разбитых плетней, завязалась своя короткая свалка — ножи, приклады, борьба в снегу накоротке, без единого выстрела. Гацоев вынырнул из этой каши один, отряхиваясь, фланг устоял ценой трех наших.
Автоматчик-нацист вылетел из-за воронки прямо на меня. Я срезал его из ППШ от бедра и побежал дальше, перепрыгивая через воронки, через тела, через обломки плетней.
Наши стояли, но гибли. Срезало пулемётной очередью Гаврилова, который вчера показывал всем карточку дочки — он лёг у забора, ткнувшись лицом в снег, так и не успев вернуться. Прошкина, окавшего по-вологодски, накрыло прямым попаданием в дом, где он держал оборону. Кого-то из новеньких, чьё имя я не успел узнать, размотало на бегу — того самого, что вчера боялся бутылок и только что мазал в танк.
Пшённого я увидел у соседнего окопа — тот, кто до крепости был крикун и хвастун, дрался теперь молча, с застывшим лицом, зло и точно. Он подпустил прорвавшихся автоматчиков вплотную и срезал их короткой очередью, а потом добил ножом того, кто дополз, буднично, будто всю жизнь только это и делал. Крепость забрала мальчишку и вернула солдата.
Я добежал до перекрёстка, где сходились наши позиции с соседскими — туда лишившийся бронетехники немец направил толпу пехоты: прямо в лоб, густо, отчаянно. Мы встретили их огнём в упор из всего, что было.
В угловом доме на перекрёстке засели трое автоматчиков — прорвались раньше остальных, засели за выбитым окном и держали улицу, не давая нашим подняться. Я обошёл дом с торца, где стена была глухая, глянул в пробитый снарядом пролом — пусто, дальше комната, дверной проём, из-за которого доносился немецкий говор. Выдернул чеку, отсчитал два и швырнул в проём — рвануло глухо, запахло толом. Вошёл следом, добил то, что ещё шевелилось. Один успел выстрелить, и я запоздало порадовался тому, что пуля прошла мимо.
Вернулся на улицу, а там уже дошло до штыков. Я расстрелял диск, схватил чужой автомат с убитого, стрелял дальше, пока патроны не кончились и там, а потом бил прикладом вместе со всеми, кто ещё стоял на ногах. Кто-то рядом упал в снег, кто-то поднялся, кто-то так и остался лежать — считать было некогда.
Отбили. Немец откатился на этом клочке, оставив своих в снегу, но передышки не вышло. Я побежал вдоль своей линии проверять фланги — там, где держал Хасанов со своим автоматом, там, где Аман высматривал новый обход, там, где Пшённый молча перезаряжался, глядя перед собой пустыми глазами, и всюду было одно и то же: держатся, но на пределе.
Дзагоева я нагнал у самого стыка с соседями — он стоял в полный рост посреди своего участка, будто пули были ему не указ, и командовал так же, как утром говорил речь: коротко, весомо, без суеты. Рядом с ним залёг ротный пулемётчик, и майор, не оборачиваясь, указывал ему стволом, куда бить, будто сам был прицелом.
— Держи фланг, капитан! — крикнул он мне, увидев. — У меня своя забота!
Я не спорил — у него и вправду забот хватало без меня.
Тяжёлая машина, прорвавшаяся где-то в стороне, вылезла из-за домов и пошла прямо в наш тыл, к перекрёстку, туда, где лежали раненые. Догнать нельзя, обогнать нельзя, а бросить — значит отдать ей перекрёсток вместе с людьми, что там лежали.
Я вжался в угол разбитого дома, дал ей пройти мимо — огромной, ревущей, обдавшей меня жаром и вонью солярки, и, едва она подставила корму, выскочил следом. Десять шагов. Бутылка была при мне с начала боя, грелась за пазухой. Догнал, размахнулся, швырнул на дышащую жаром решётку моторного отделения. Стекло брызнуло, смесь потекла в нутро — и танк вспыхнул весь разом, от кормы, свечой. Он ещё прополз по инерции несколько метров, уже полыхая, и встал. Люки не открылись.
Я не успел даже отдышаться — на перекрёсток, откуда-то сбоку, снова полезла пехота, и я побежал туда, где недоставало рук, крича, чтоб подтягивались все, кто ещё держится на ногах. Бой уже не делился на куски — он тёк одним потоком, из конца в конец нашей линии, и я тёк вместе с ним, от очага к очагу, туда, где прожигало насквозь.
К сумеркам немец выдохся. Последний его наскок был самым отчаянным — будто он и сам понимал, что другого раза не будет. Пехота пошла на нас без брони, без прикрытия, почти в рост, и мы клали их шеренга за шеренгой, а они всё равно шли, пока не кончились совсем. Где-то за их спинами коротко простучала ракетница — зелёная, потом красная — должно быть, сигнал отхода, который дошёл слишком поздно для передних рядов. Дед Пантелей, ворчливый запасник, оказался рядом со мной в этот последний час и бил из трофейного карабина размеренно, прищурившись, показывая свой опыт гражданской войны.
Немец оставил на этом поле столько своих, сколько я не видел со времен Севастополя — горелые коробки чадили вперемешку с телами — и покатился назад, больше не пытаясь. Наша линия устояла, где-то соседей потеснили, но узел, который держали мы, остался наш.
Я стоял на изрытой снарядами земле, среди догорающего железа, оглушённый, весь в копоти, и не сразу понял, что бой кончился. Живые сидели чёрные, вымотанные так, что не было сил ни говорить, ни радоваться. Считать вслух, сколько нас не досчитались, я не стал — примета скверная, да и незачем. Санитары уже ходили по полю с носилками, выбирая живых из-под мёртвых, и работы им хватало до глубокой ночи.
Внезапно в небе засвистело, и я с криком «Ложись!!!» нырнул в ближайшую воронку. Залп был жиденький, снарядов на пять, продиктованный обидой уберменшей на выдержавших накат унтерменшей. Я поднял голову и увидел, что стоявший слева-сзади дом лежит дымящимися руинами. Там, на чердаке, лежал Журавлев со своей винтовкой.
Матерясь под нос, я ломанулся туда вместе с другими.
— Тимоха!!!
— Кречет!!! — вторил мне Хасанов.
Они хорошо сошлись.
В руинах мы нашли сначала ногу, потом — руку, а дальше я искать не стал — опустился на камень, закрыл глаза. Подлый залп.
— Командир, — вдруг окликнул меня Хасанов.
Я открыл глаза, Равиль протянул мне винтовку Журавлева. Я взял, покрутил, посмотрел в оптику.
— Цела, — вместо меня заметил Хасанов.
Я покосился на свежую царапину на прикладе — Тимофей зарубок не делал, это от снаряда — и протянул винтовку обратно:
— Тебе в самый раз будет, Равиль.
— Спасибо, командир.