Ютта торжествующе достаёт из сумочки четыре билета в кинотеатр «Вавилон».
— Вот! Выпросила в редакции «Рундшау». В обмен пришлось пообещать Мирманну материал про нуднейшего исполнителя народных песен.
— Что же это за фильм, ради которого ты согласилась на такую жертву? — улыбается Эрни. — И почему нам всем четверым надо непременно идти на премьеру?
— Потому что первый показ, скорее всего, будет последним.
— Цензура?
— Через цензуру фильм кое-как протащили, но «общественность» наверняка возмутится.
— Ожидается какой-то доселе невиданный эротизм?
— Ожидается много неприятных вещей, показанных куда откровеннее, чем было принято до сих пор.
— Неужели в подвалах, где ютятся нищие, не будет диванчиков с кружевными салфетками на спинках, а в тюремных камерах — полочек с милыми безделушками?
— «Милого», я думаю, не будет вообще ничего. Фильм о бездомных подростках, которые выживают в Берлине кто как может. Называется «Кровные братья».
— Постой-ка… У Вернера в магазине есть такой роман. Автор — некто Хафнер, кажется.
— Вот-вот. Эрнст Хафнер, журналист. Я с ним даже немного знакома. Он, кстати, хорошо изучил ту среду, о которой пишет. Фильм снят в основном по его книге, но не только. Насколько я понимаю, это своеобразный коктейль: тут и Курт Мюнцер, и Джон Хенри Маккей…
— Действительно попахивает скандалом. Ну и кто же будет играть маленьких оборванцев? Дамы с пышными бюстами, как в опере, или лысеющие господа с пивными животами?
— В том-то и фокус, что актёры если не ровесники героев, то немногим старше. Известных фамилий почти нет. А эпизодников и массовку, говорят, набирали из настоящей берлинской шпаны.
— Да уж, такую натуру долго искать не надо, — усмехается Эрни, вспомнив мальчишку из «Ашингера» и свой недавний сон, оставивший мрачное, но не однозначно неприятное послевкусие. Опять одно примагнитило другое… — Уговорила. Идём смотреть «Кровных братьев».
Новый жилой дом, на первом этаже которого открыли кинотеатр, нравится Эрни. По-современному скромный фасад трогает её смелой простотой с едва уловимым призвуком чего-то старого, родного. Забавная крыша-нашлёпка повторяет скруглённые углы, чёткие светлые рамки выделяют горизонтальные и вертикальные ряды окон — небольших, прямоугольных, расчерченных толстым белым переплётом на шесть равных частей. Из такого же бесхитростного окошка могла выглядывать сто пятьдесят лет назад Луиза Миллер. Охра штукатурки накапливает солнечное тепло — теперь, как и тогда. «Коварство оставляем в прошлом. Любовь забираем с собой», — говорит это здание.
Но сегодня другие, менее вдохновляющие призывы звучат громче. Под неоновым козырьком маячат униформы цвета детской неожиданности. Их носители довольно настойчиво рекомендуют входящим воздержаться от просмотра «антинемецкой пропаганды». Внутрь, к счастью, не лезут. По крайней мере, пока.
— Надеюсь, обойдётся без бомб-вонючек и белых мышей? — бормочет Эрни.
— Должно обойтись, — успокоительно говорит Фриц. — Сегодняшний фильм с политической точки зрения всё-таки менее громкое событие, чем премьера «На Западном фронте».
Войдя в фойе — просторное, яично-жёлтое, с перекликающимися мягкими изгибами лестниц и буфетных стоек, — Эрни немного расслабляется, но ненадолго. У одной из красных колонн стоит Вернер. Взгляд почти сразу же выхватывает из сотни лиц это лицо, из сотни фигур — эту фигуру в знакомой позе: небрежная сутуловатость плеч, руки в карманах. Вернер разговаривает с каким-то мужчиной и двумя дамами, одна из которых просунула лапку ему под локоть. Впервые в жизни при встрече с ним Эрни почувствовала себя скверно. Её пульс участился не радостно, а испуганно. До сих пор ей казалось, что её отношения с противоположным полом лишены буржуазной пошлости. И вот пожалуйста. Теперь она похолодела, точь-в-точь как жена, чей муж слишком рано вернулся домой из лавки. Или как жена, которая сама вернулась откуда-то не вовремя. Нужно срочно вывести ситуацию из этой вульгарной анекдотической плоскости.
— Фриц, тут Вернер. Он нас пока не видит. Давай уйдём, если хочешь. Вернее, если считаешь, что так будет лучше.
Естественно, Фриц хочет уйти. Зачем она, Эрни, вообще притащила его сюда? Полицейского. На фильм про неблагополучных подростков. Как будто ему их на работе не хватает. А тут ещё эта встреча, которую, между прочим, можно было бы и предвидеть… Перед какой дурацкой дилеммой она поставила Фрица! Теперь он должен как-то выпутываться — на глазах у Ютты и Ха-Йо. Они отошли из деликатности, потому что оба знают Вернера и уже всё поняли.
— Нет, Эрни, я вроде бы ни у кого ничего не украл. Значит, и убегать мне незачем. Прятаться и притворяться слабовидящими мы тоже не станем.
Конечно, Фриц прав. Вернер, очевидно, принял такое же решение — другого, пожалуй, и нет. Вот он уже отделился от своей компании (правильно: этой трогательной встрече лишние свидетели ни к чему) и идёт сюда. Издалека махнул Ютте и Ха-Йо, кивнул Эрни и тихо смеётся:
— Ну? Знакомь нас. Мы ведь тоже в некотором смысле «кровные братья».
Через несколько минут Эрни и Фриц уже сидят в серо-голубых плюшевых креслах и смотрят в оркестровую яму, которая теперь почти всегда пустует. Орган стоит закрытый.
— Всё в порядке, — шепчет Фриц, когда свет гаснет и занавес раскрывается. — Мы могли не прийти сюда сегодня. Вернер мог не прийти сюда сегодня. Но это бы ничего не изменило. Если до сих пор нас устраивало то, что есть, значит, и дальше будет так же.
Эрни слегка сжимает его тонкие длинные пальцы. Быстро ли он сумеет убедить себя в том, что сказал сейчас ей? Будет ли её завтрашний рабочий день нестерпимо или терпимо неловким? Не захотят ли уличные парни в униформе сорвать премьеру фильма про уличных парней без униформы, ворвавшись в зал и устроив потасовку? Гадать не имеет смысла. Эрни силится сосредоточить внимание на экране, и, как ни удивительно, ей это удаётся.
Фильм, хотя и звуковой, начинается пространными титрами, напоминающими зрителю о следующем:
Сегодня на улицах Берлина живут тысячи бездомных подростков — детей войны и послевоенной разрухи. С первых лет жизни они были предоставлены сами себе: отцы их числились убитыми или пропавшими без вести, матери по кусочкам выплёвывали лёгкие на оружейных заводах или загибались над котлами прачечных. Едва научившись ходить, маленькие голодные хищники рыскали по дворам и улицам в поисках пропитания. Теперь кому-то из них четырнадцать, кому-то двадцать. Одному в большом городе не выжить. В поисках поддержки, защиты и человеческого тепла они сбиваются в стаи — как эти девятеро мальчиков и юношей, именующих себя Кровными братьями.
За титрами следует длинный пролог, показывающий, чем и как живут герои. Вот они просыпаются ноябрьским утром на барже, гружённой холодным сырым песком. Вылезают, нахохленные, на берег Шпрее. В восемь часов откроется служба общественного вспомоществования, там, в унылых залах ожидания, можно будет погреться. Перед зданием уже стоит, многократно изгибаясь, очередь безработных. Наконец служитель отворяет дверь и тут же ловко отскакивает в свою будку, чтобы толпа, хлынувшая внутрь, его не затоптала. Кровным братьям повезло, им досталась целая скамейка. Они обессиленно прислонились друг к другу и дремлют, вздрагивая, если чиновничья голова, высунувшаяся из окошка, слишком громко выкрикивает очередной номер.
Ровно в девять, как и обещал, за Братьями приходит Улли — их «бык», то есть главарь. Он добыл им денег на горячий завтрак. Группа перемещается в ближайшую забегаловку, где покупает по чашке бульона и три чёрствых булочки на каждого. К восторгу своих подопечных, Улли достаёт из-за пазухи два кольца ливерной колбасы. Всё это жадно пожирается.
Теперь — работа. Мальчики разбиваются на тройки. Может, в какой-нибудь лавке или на рынке нужны лишние руки за несколько грошей. Может, в киоске дадут под залог куртки стопку газет на продажу вразнос. Для тех, кому не везёт, есть обогревательный пункт, устроенный в старом трамвайном депо. Огромное замусоренное помещение с пыльными окнами битком набито подростками, мужчинами и стариками (женский зал расположен отдельно). Хорошо, что кино пока не передаёт запахов… Прямо под надписью «Любая торговля запрещена» нищенство бойко торгует всем подряд. Ботинки, состоящие из сплошных дыр, обмениваются с доплатой на ботинки умеренной дырявости. Молодое тело предлагается в туалете за двадцать пфеннигов или несколько сигарет. В Тиргартене оно стоит марку или две.
Вечер. Кровные братья снова в сборе и подсчитывают барыши. На ужин с пивом, пережаренными картофельными оладьями и вездесущей колбасой денег хватает. Но если потратиться на ночлежку (сорок пфеннигов с носа за общий соломенный тюфяк с клопами), то на завтра не останется ничего. Улли нашёл более выгодное решение: один сторож за две марки позволит всей компании поспать на пустующем складе. Ворчливый старик со злой овчаркой на коротком поводке тщательно обыскивает мальчиков (вдруг у кого-то из этих паразитов при себе спички?) и запирает их. Они укладываются в деревянные ящики с соломой. Некоторые зарываются так глубоко, что даже голов не видно. Мыши шныряют поверху. Ребята мгновенно засыпают.
Вилли снится недавний побег из воспитательного учреждения. Он приехал в Берлин под поездом, весь в масле, копоти и еле живой от страха. Пронизывающий ледяной ветер, металлический грохот и лязг, камни, отскакивающие снизу, искры из-под колёс. Стоит разжать окоченевшую руку, и ты фарш… Тогда Вилли почти поверил, что весь этот ужас послан ему в заслуженное наказание. Надо было слушаться воспитателей и быть им благодарным — за суп из половой тряпки с ароматом керосина, за возможность тяжело и монотонно трудиться под их надзором, за окрики и побои.
Марку снятся дом и родной брат, с которым они совершенно друг на друга не похожи. Их отец-пролетарий женился на матери, девушке из богатой еврейской семьи, по расчёту, который не оправдался: родители не простили её и не захотели видеть внуков. От издевательств разочарованного мужа, беспросветной бедности и работы до кровавых мозолей женщина умерла, когда старшему сыну Тедди было шестнадцать, дочке Хенни — пятнадцать, ну а Марку — четырнадцать. Тедди отец ненавидел, к Марку был равнодушен. Любил только девочку, но не так, как родители любят детей. Теперь она где-то проститутничала, Марк прибился к Кровным братьям и звал Тедди с собой, но тот остался дома. Окончил школу лучше всех в классе и поступил на фабрику учеником бухгалтера. Отец отбирал у него всё, что он зарабатывал, называл его (за сильное сходство с матерью) «еврейским отродьем» и бил смертным боем. Тедди не мог уйти. Почти с рождения он испытывал болезненную привязанность к своему мучителю — этому германскому богу войны, который казался ему завораживающе красивым. Лёжа на полу, Тедди смотрел вверх большими влюблёнными глазами. Смотрел на взлетающие золотые волосы, на звонкие черты, мечущие громы и молнии, на нежную кожу сильной гибкой шеи, на аккуратные руки, сжатые в гранитные кулаки. Смотрел и не чувствовал боли от ударов. Марк не разделял и не понимал этой любви. Сам он почти точная копия отца и давным-давно превзошёл старшего брата как ростом, так и силой. В детстве восполнял недостаток витаминов штукатуркой со стены и гнилыми овощами, но это не мешало ему крепнуть и здороветь с каждым днём. Когда он был ещё совсем крошечным, мать обеими руками не могла разжать его кулачок.
Людвигу снится тюрьма, где он провёл два месяца из-за какого-то негодяя, который уговорил его за одну марку получить чемодан в камере хранения Штеттинского вокзала. Багажная квитанция оказалась краденой. В станционном отделении полиции Людвиг, конечно, сказал, что он не вор, ну да кто ж ему поверит? Беглому, без документов.
Впрочем, Фриц, может быть, и поверил бы? Или счёл бы необходимым действовать согласно инструкции? Он ведь всё-таки полицейский, а значит, долг для него превыше всего. По крайней мере, в подавляющем большинстве случаев. Эрни поворачивает голову. Узнавание знакомых мест и явлений, очевидно, не доставляет Фрицу удовольствия.
Людвига везут сначала на Александерплац, оттуда в Моабитскую тюрьму — многоэтажный каменный колодец с железными лестницами, железными галереями, железными переходами, железными решётками и железными дверями. Надзиратель заглядывает к восемнадцатилетнему узнику через глазок и не видит ничего необычного: мальчишка предписанным образом застилает постель и прибирается в камере, хлебает мучной суп из алюминиевой миски, отправляет естественные надобности, вяло листает затрёпанную книжку и плачет, плачет, плачет — уронив голову на стол или стоя вздрагивающей спиной к двери, уткнувшись в подушку или глядя в облезлый потолок, тихо и стыдливо, как бы внутрь себя, или в голос, уже безо всякого стеснения. Кадр налагается на кадр: с полупрозрачного календаря слетают листки, а по лицу Людвига катятся слёзы. Только один раз он плачет от радости — когда Братья контрабандой передают ему посылку. В ней сигареты, пирог, шоколадка, палка колбасы и записка: «Держись, старик! Мы тебя ждём!»
Из тюрьмы Людвиг должен вернуться в заведение, из которого сбежал два года назад. Конвоир не груб с ним, не заковывает его в наручники и даже покупает ему десяток папирос. Парню стыдно подводить хорошего человека, но свобода дороже всего. Воспользовавшись столпотворением в метро, Людвиг даёт дёру и возвращается к Братьям.
Эрвину снится его первый раз. После бегства из заведения ему не терпелось как можно скорее сделать то, чего молодой здоровый организм давно и мучительно требовал. Его просветили: «Иди на ярмарку, которая возле Шиллингбрюке». И вот он, наполнив карманы скопленной мелочью, идёт туда — в этот круглогодичный сад наслаждений, синоним рая для всей берлинской шпаны. За общественной уборной «мужчины» в возрасте от четырнадцати до двадцати лет, сдвинув кепку на затылок и свесив сигарету из уголка рта, с видом знатоков выбирают себе «женщин» от двенадцати до восемнадцати, гордо демонстрирующих свои достоинства. Эрвину нравится пухленькая Клерхен, а Клерхен нравятся качели-лодочки. Такса стандартная, «мороженое и покататься», но Эрвин джентльменски щедр: не ограничиваясь требуемым, он спускает на свою даму всё, что есть. Лодочка взлетает в поднебесье, карусель звенит, машинки на «Железном озере» бьются друг о друга, заставляя Клерхен взвизгивать и хватать Эрвина за коленки. Шоколадные обёртки шуршат, лимонад пенится.
Наконец дама ведёт кавалера в свою каморку. Глухой барабанный бой имитирует возбуждённое биение нетерпеливого сердца. Голова Эрвина лежит на подушке. Клерхен зажимает ему рот, чтобы хозяева не услышали, чем промышляет их горничная. Чуть разомкнутые пальцы дебютанта не хватают девичье тело, а прикасаются к нему легко и немного растерянно. Глаза то широко раскрываются, то часто моргают, то зажмуриваются от почти болезненного напряжения. Нос сопит и шмыгает. На виске вздувается жилка. Из-под ресниц выкатывается слеза.
Вот и всё. Обнажённой плоти в этой сцене меньше, чем изображается на иных коробках с печеньем, которые дарят детям. Только здесь нет розовой приторной пошлости, а есть настоящее… ну если не чувство, то ощущение. Поэтому, как и предсказывала Ютта, по рядам зрителей пробегает возмущённый шепоток.
Через несколько дней Эрвин жалуется Кровным братьям на странное состояние. У него всё болит. В чём дело? Малыш Оскар констатирует: «Гонорея. [Тут несколько человек встают и демонстративно пробираются к выходу.] Я отведу тебя к дяде доктору. Это бесплатно. Документов не надо».
За белой ширмой две фигуры. «Ничего страшного, через две недели будете здоровы, — благожелательно произносит врач и зовёт ассистентку: — Сестра! На всякий случай возьмите у господина кровь на реакцию Вассермана. А это вам, молодой человек». Вместе с направлением на лечение доктор протягивает Эрвину брошюру, содержащую мудрую сентенцию: «Самая надёжная защита от венерических болезней — избегание любых половых контактов до вступления в брак».
В зале смех.
Несколько ночей подряд валил снег. Это позволило Кровным братьям хорошо подзаработать расчисткой тротуаров перед магазинами, так что сегодня им по карману греться не в трамвайном депо, а в так называемой «уксусной киношке» — кинотеатре, соседствующем с фабрикой по производству уксуса, мимо которой люди проходят, закрывая лица платками. В тесном зальчике можно сидеть с де-сяти утра до одиннадцати вечера, заплатив сорок пфеннигов за вход. На экране злодеи в смокингах и с подведёнными глазами, ослепительные женщины в платьях с открытыми спинами. Но лишь кое-кто из зрителей наблюдает за ними. Большинство просто спит.
После многочасового киносеанса у Братьев запланировано торжество. Улли сегодня исполняется двадцать один год. Он перешёл заветный рубеж, и дамоклов меч государственного попечения больше не висит над его головой. Для того чтобы отпраздновать вместе с Кровными братьями это знаменательное событие, дружественная шайка предоставляет свою резиденцию — заброшенный сарай на пустыре.
Хором исполняется заздравная песнь. Счастливый именинник принимает дары, купленные друзьями вскладчину: сигареты в жестяной коробке с изображением паши в чалме, несколько романов из серии «Секретные досье Скотленд-Ярда» ну и наконец швейцарский нож с двумя лезвиями, штопором, открывалками для консервов и пивных бутылок, ножницами, отверткой и кольцом для ключей. Осталось только обзавестись какими-нибудь ключами… Тронутый до слёз Улли приглашает друзей к столу, точнее, к перевёрнутым ящикам из-под апельсинов: между двух огромных алтарных свечей поблёскивают горлышки многочисленных бутылок. Сначала идёт по кругу коньяк, потом — сливовый шнапс, потом — увесистый брусок шоколада, на котором каждый из участников пира в свой черёд оставляет характерные продольные борозды.
Заводят граммофон. Звучит уже успевшая засесть у всех в печёнках баллада о Мэкки-ноже: «У акулы зубы-клинья…» Пирующие воодушевлённо подпевают и танцуют. За неимением женщин — друг с другом. Мысль о том, что это «неимение» не мешало бы восполнить, первым посещает маленького Оскара.
— Бабу! — кричит он.
Ну бабу так бабу. Через какое-то время в пиршественном зале появляется жрица любви, чей трудовой стаж раза в два превышает средний возраст собравшихся. Опять кадр наползает на кадр: минутная стрелка часов описывает один круг, пока одетая проститутка, показанная по грудь, вальяжно курит на «диване» из каких-то мешков. Головы клиентов с трогательными фонтанчиками светлых волос на макушках сменяют друг друга. Эрни насчитала шестнадцать штук. «Да, кино не для конфирманток», — с улыбкой думает она, провожая взглядом очередную группу возмущённых зрителей.
Проститутка величественно удаляется, получив условленное вознаграждение (она сделала мальчикам хорошую корпоративную скидку, ведь они ей не только клиенты, но и в какой-то степени коллеги). После этого веселье длится ещё долго. Утро вползает в сарай сквозь щели между досками, освещая опустошённые бутылки и обессиленные тела. Мотив баллады о Мэкки-ноже звучит тихо, замедленно и искажённо.
Место действия прежнее, но теперь заброшенный сарай уже не пиршественный зал, а зал суда. На ящиках, недавно служивших столом, сидят судья (главарь дружественной шайки), прокурор (Улли), адвокат (малыш Оскар) и подсудимый — тот самый парень, из-за которого Людвиг несколько месяцев назад угодил в тюрьму. (Этот человек, позор берлинского преступного мира, имел неосторожность заявиться в одну из любимых забегаловок Кровных братьев, где и был ими схвачен.)
— Имя, фамилия? — сурово вопрошает судья.
— Конрад Плеттнер.
— Возраст?
— Двадцать.
— Род занятий?
— Не ваше дело.
— В воспитательном учреждении был?
— Да идите вы все!
— Неуважение к суду? Так-так… Учтём. А сейчас слово предоставляется свидетелю обвинения.
Людвиг рассказывает историю с багажной квитанцией. Все её уже знают, но порядок есть порядок.
— Подсудимый, что вы можете сказать в своё оправдание?
— Откуда мне было знать, что квитанция краденая? Я её нашёл.
Судья предоставляет слово адвокату. Малыш Оскар встаёт и пожимает плечами.
— Может, он и правда нашёл её? Навряд ли, конечно, но иногда и лошади блюют, да ещё перед аптекой.
— Даже если квитанция не была спёрта подсудимым лично, — степенно возражает прокурор, — он чертовски хорошо понимал, что подставляет Людвига. Порядочный человек, если ему нужен напарник, рассказывает всё как есть: «Так, мол, и так. В случае успеха барыши пополам». А обвиняемый поступил подло и снисхождения не заслуживает.
— Какого наказания вы требуете?
— Двадцать пять ударов собачьим хлыстом.
Подсудимый, до сих пор делавший вид, что воспринимает происходящее как слегка затянувшуюся шутку, вскочил с места, побледнев. Его снова усаживают. Судья удаляется для раздумий и, вернувшись через минуту, оглашает приговор. Требование прокурора удовлетворено. Если обвиняемый не согласен принять наказание, он должен быть немедленно передан полиции.
— Ну, Плеттнер? Красная крепость или порка? Решай быстрей, шевели мозгами.
Подсудимый уже плачет. Он пытается откупиться кошельком, элегантным пальто и шляпой, но суд непреклонен.
— Не нужно нам твоё барахло, Плеттнер. Снял штаны и лёг на ящик.
Голый зад, естественно, не показан. Зритель видит только ноги, крепко удерживаемые двумя Кровными братьями, и голову, обмотанную брюками для приглушения криков. Её держат ещё двое. В центре кадра, спиной к камере, скинув куртку и до локтей закатав рукава рубашки, стоит палач. Поскольку Людвиг наотрез отказался исполнить эту роль, её взял на себя Фредди — мальчик с тонким правильным лицом и хрупким телом ожившего фарфорового пастушка. Изящная рука отсчитывает свистящие удары. После первых десяти — пауза. Плеттнеру дают попить. То, что он ревёт, как маленький ребёнок, никого не удивляет, не вызывает ни единой ухмылки. Все лица серьёзны.
На втором десятке по ногам, спущенным с ящика, ручьями течёт кровь. Людвиг стоит, отвернувшись.
— Ребята, хватит, — просит он.
Судья соглашается скостить последние пять ударов при условии, что в знак благодарности за справедливую кару Плеттнер поцелует окровавленный хлыст. Тот с готовностью исполняет требуемое. После этого ему в рот вливают полстакана шнапса.
— Ведро воды! — командует Улли.
Наказанному смывают кровь и сопли. Несколько человек жертвуют свои носовые платки — их надо смочить и положить на разодранную кожу. Плеттнер продолжает скулить, хныкать и всхлипывать, пока его одевают и ставят на ноги. Самостоятельно идти он не может. Эрвин и Марк скорее выволакивают, чем выводят беднягу из сарая.
Посмотрев ему вслед, палач Фредди берёт свою куртку и достаёт из потайного кармашка часы — золотые. Подарок отца на конфирмацию. Кадр замыливается по краям. Фредди вспоминает то солнечное апрельское утро, когда эти часы легли на его подушку.
— Папа! Они же с ума сойти какие дорогие! Сколько лет ты на них копил?
Потом ему вспоминаются пылинки в косых лучах, проникающих сквозь стрельчатые окна, гулкий пол под ногами, звуки органа, запах воска, молитвенник в руках, чуть влажных от волнения. Потом вспышка фотоаппарата: конфирмант должен быть увековечен в своём первом настоящем костюме с длинными штанами. Потом цветы на террасе кафе, бутерброды, коньяк и пирожные. Фредди ловит и облизывает палец, которым папа стёр взбитые сливки с его щеки (ещё совершенно детской, но сегодня впервые побритой для проформы).
— Вот те на! Взрослый человек! — смеётся отец…
Вдруг картинка резко меняется. Теперь в той же самой руке собачий хлыст. Тот же самый голос произносит, дрожа от гнева:
— Ты знаешь, чтó тебе полагается за воровство.
Фредди кивает.
— Сколько? — глухо спрашивает он, спуская с плеч подтяжки.
Отцовское лицо на долю секунды смягчается, но потом снова становится жёстким.
— Тридцать.
Экран темнеет.
— Улли? — говорит Фредди, встряхнувшись. — Ты можешь продать для меня эти часы?
— Зачем, старик? Прибереги их для времени, когда жрать будет нечего.
— Нет, продай сейчас.
— Скупщики краденого не дадут за них и половины того, что они стоят.
— Знаю. Всё равно продай.
Улли, озадаченно хмыкнув, берёт часы.
В жизни Кровных братьев произошла перемена: они стали систематически воровать. Разбиваясь на тройки, «работают» в универмагах, на рынках и еженедельных уличных базарах. Теперь ребятам живётся гораздо теплее и сытнее, однако Людвиг и Вилли не рады. Воровать у богатых — это бы ещё куда ни шло, но вытаскивать тощие кошельки с пособием по безработице, недельной получкой работяги или месячным жалованьем мелкого служащего? Нет, так не пойдёт. А тогда как? Для Кровных братьев, кто не с ними, тот против них. Отказ от участия в общем деле будет воспринят как предательство. В таком случае Вилли с Людвигом придётся разделить судьбу Конрада Плеттнера. Вернуться в учреждение, из которого они оба сбежали (Людвиг раньше, Вилли позже), изобразить раскаяние и принять последствия? Ещё хуже.
Два товарища стоят бок о бок у кирпичной стены. Шеи вытянуты, головы слегка запрокинуты, взгляды устремлены ввысь. Эрни улыбается: у многих мужчин в момент мочеиспускания лица более одухотворённые, чем во время церковной службы. И плечо друга, видимо, очень помогает этому сложному и загадочному внутреннему процессу… Впрочем, сейчас Людвиг и Вилли действительно пытаются сообща решить непростую дилемму.
— Что делать-то будем?
— Не знаю… Сколько у тебя денег?
— Улли вчера дал пятёрку. Больше ничего нету.
— У меня семь марок. Давай просто пойдём куда-нибудь. День-другой продержимся, а там видно будет.
Вечер, Фридрихштрассе. Вилли с Людвигом, уставшие, голодные и растерянные, садятся на одну из скамеек перед входом в пассаж. В ту же минуту к ним подходят два солидных господина. На полицейских в штатском вроде не похожи…
— Добрый вечер, мальчики! Скучаете? Не хотите выпить с нами?
Людвиг и Вилли переглядываются.
— С вами… А где?
— Зайдём для начала в один симпатичный ресторанчик тут неподалёку.
— В ресторан? Но мы не одеты как полагается…
Людвиг смущённо оглядывает свою заношенную куртку, у Вилли куртки вовсе нет.
— Ничего страшного. Там вас за это никто не осудит. Там вообще не принято никого осуждать.
— Идёмте, ребята, не бойтесь, — подключается второй господин.
— Да мы и не боимся.
— Ну вот и хорошо.
Швейцар открывает дубовую дверь заведения, где все мужчины в смокингах, а дамы в экстравагантных вечерних платьях. Многие посматривают на двух мучительно покрасневших молодых оборванцев, но взгляды действительно не враждебны и не пренебрежительны. Скорее благожелательно любопытны. У Людвига забирают куртку. Холёная рука нового знакомого ложится на тонкую длинную шею без воротничка.
Проходит время. Вилли и Людвиг больше не имеют дела с Улли и компанией. Теперь у них другие «кровные братья». В этом своеобразном профессиональном объединении нравы мягкие. Никто никого ни к чему не неволит. Советы новичкам даются бесплатно, деятельное руководство и покровительство можно получить за долю прибыли. Тот, кому сейчас везёт, одолжит деньжат тому, у кого началась чёрная полоса, а иногда и пустит его к себе переночевать.
Обыкновенный день Людвига и Вилли теперь выглядит так. Просыпаются они около двенадцати: один в одном гостиничном номере, другой в другом. Встречаются в маленькой купальне на Шпрее — излюбленном месте отдыха новых «коллег». Поначалу все они мрачны и раздражительны с похмелья. Но постепенно солнце, речная вода (пусть даже грязная), молодость и ещё не растраченное здоровье берут своё. Кто умеет плавать, плавает, кто не умеет — дурачится на мелководье. Голоса становятся звонче, брызги разлетаются веерами, бросая отсветы на радостные лица и тела. Смех не смолкает, глаза гензелей, смекалистых гансов и храбрых портняжек косеют от удовольствия. Выбравшись на берег погреться, компания уподобляется группе детёнышей какого-нибудь морского млекопитающего. «Хлоп!» — кто-то припечатал кому-то «штемпель». Это такая игра: надо оставить на коже приятеля как можно более чёткий след ладони со всеми пятью пальцами. Обижаться не принято.
Перед тем как идти на «работу», ребята проводят несколько часов «у дяди Пауля» — в большом заведении возле железнодорожной станции Фридрихштрассе, всегда набитом таксистами, носильщиками и портье близлежащих гостиниц. Если бы кино передавало запахи, Эрни задохнулась бы от табачного дыма с примесью паровозной гари и кухонного чада. Но мальчикам здесь нравится. У них тут собственный большой круглый стол в дальнем углу. Дядя Пауль (весельчак, похожий на помесь медведя с мопсом) не только терпит, но и ценит своих юных клиентов: почти все они отличаются хорошим аппетитом, а шумят и хулиганят не больше других посетителей. Кстати, один из мальчиков, Умный Вальтер, — будущий зять дяди Пауля. Его дочка уже родила от парня ребёнка, второй на подходе. Через четыре года, когда Вальтеру исполнится двадцать один, они поженятся и кабатчик передаст им своё дело. Ну а пока Вальтер зарабатывает так, как зарабатывает. Другие мальчики очень уважают его: отец семейства всё-таки.
Компания за круглым столом собралась разношёрстная и уже довольно большая — человек десять. Новоприбывшие, прежде чем усесться, чинно жмут всем руки. Кроме спящих, разумеется. Такие есть, несмотря на шум. Остальные едят, пьют, играют в карты, кто-то рассуждает о том, не продешевил ли он при продаже своих старых штанов. Щупленький Куртхен нахмурил мышиную мордочку и что-то царапает карандашом в записной книжке, от усердия высунув кончик языка.
— Всё-таки решил взяться за уроки? Лучше поздно, чем никогда! Хочешь, ошибки проверю? — добродушно шутит сосед Куртхена Карл Великий, рослый плечистый парень лет двадцати двух.
Напротив Людвига и Вилли сидит Моряк Отто, никогда не нюхавший моря. Из-под расстёгнутой матросской блузы виднеется татуировка — две переплетённые руки и горящая над ними звезда надежды. Какой-то веснушчатый мальчик, перехватив удивлённый взгляд Людвига, тихонько говорит:
— Это ещё что! На потайных местах у него такие картинки… Я как-то раз видел… Ну прямо не-при-стой-ны-е!
Округлившиеся глазёнки юного моралиста выдают бюргерское чувство оскорблённой профессиональной чести.
Эрнст, сосед с другого бока, реагирует на эту ремарку мягкой улыбкой. У некоторых из присутствующих под пиджаком вовсе нет рубашки, а у него она накрахмалена. Светлые волосы аккуратно расчёсаны на пробор. Этот юноша, похожий на примерного гимназиста, живёт дома, с родителями, и уже почти скопил на открытие собственного магазинчика писчебумажных принадлежностей. Мало кто из его нынешних «коллег» отличается таким благоразумием. Обычно, даже если кому-нибудь удаётся получить за ночь целых пятьдесят марок, он на следующий же день пропивает и проедает всё без остатка. Друзья, естественно, помогают ему в этом.
— Ты откуда такой загорелый, Эрнстель? — спрашивает Карл Великий.
— Ездил в Италию с одним голландцем. Скоро опять поеду.
— У мамы с папой благословения попросил?
— А как же! — отвечает Эрнст и снова мягко улыбается.
Гюнтер, пряча руки под столом, обрабатывает ногти пилочкой. Сосед подкалывает его.
— Что, Гюнниляйн? Графские привычки не отпускают?
Не так давно Гюнтер прожил около месяца в доме некоего эксцентричного аристократа. Тот возил его с собой в театры, клубы и рестораны, но не как компаньона, а только как красивый аксессуар, с которым и разговаривать-то не стоило. Прежде чем отправиться спать в отведённую ему комнату, мальчик лежал перед графом на медвежьей шкуре, пока тот читал. В первый вечер Гюнтер чуть не плакал — таким пугающе странным казалось всё это. Фантазия порождала жуткие картины в духе «Носферату» и «Кабинета доктора Калигари». Потом неоправдавшиеся опасения сменились обидой.
— Один раз я хотел стакан ему подать, так его аж передёрнуло. Для этого извращенца я был хуже, чем собака, — рассказывал Гюнтер друзьям. — Собак гладят, а некоторые и поболтать с ними любят.
Он был изгнан из особняка за то, что стал втихаря бегать к старым приятелям. С собой ему дали около двухсот марок и кожаный чемодан, набитый дорогущими вещами. Вещи скоро украли, а деньги Гюнтер прокутил за неделю, угощая всех направо и налево. Не додумался даже снять себе комнатку или купить зимнее пальто. От роскошной жизни осталась только привычка к более тщательному, чем раньше, соблюдению личной гигиены. Дворецкий графа (такой же молчаливый, как сам граф) ежедневно мыл Гюнтера морской губкой размером с огромный арбуз. Тёр до тех пор, пока мальчишка не начинал скрипеть. Теперь он даже подумывает о приобретении зубной щётки.
— Руди, Руди! Где твоё новое пальто? — почти хором кричат «рыцари круглого стола», когда к ним подходит молодой, но уже явно взрослый мужчина — блондин среднего роста в простой добротной одежде.
— Да ну вас! — беззлобно отмахивается он.
Поскольку свободных стульев уже не осталось, он поднимает Куртхена, всё ещё занятого своей то ли бухгалтерией, то ли хроникой, за подмышки и сажает к себе на колени. Заинтересованно тычет пальцем в книжечку, исписанную детским почерком.
Спустя две или три кружки пива, когда Руди ненадолго отлучается, Людвигу и Вилли рассказывают его историю.
Давно, лет десять назад, познакомился Руди со скрипачом из филармонического оркестра. Стал ходить к нему каждый день. И вот однажды взял да и прихватил с собой его новенькое синее пальто. Даже толком не понял, как так получилось. Оно будто само в руки прыгнуло. Выйдя на улицу, Руди опомнился, но парадная дверь уже закрылась за ним, а консьержка стояла на лестнице и подозрительно смотрела ему вслед. Совсем растерявшись, Руди зашагал прочь. Вернуться на следующий день, конечно, не смог. Уж очень стыдно было.
Эрих, скрипач, ужасно огорчился. Не столько из-за пропавшего пальто, сколько из-за потерянного друга. Такой славный парень, хороший товарищ…
Довольно скоро Эрих и Руди встретились снова. Случайно. На танцах. Вернее, даже на балу. Тогда, в первые послевоенные годы, в некоторых залах (нарядных, с высоченными потолками) ещё устраивались такие смешные вечера… Танцевали там не только фокстрот, гайавату и вальс, но даже ма-зурку. Распорядитель выкрикивал название фигур по-французски. Все церемонились друг с другом, как при императорском дворе. Только дамы танцевали преимущественно с дамами, а господа с господами. И простой публики было много: фраки вперемешку с солдатской и матросской унифор-мой. Кто бы в прежние времена о таком помыслил? В прежние времена даже Бранденбургские ворота всех подряд через себя не пропускали: только особы королевских кровей могли въезжать в центральную арку. А теперь там кто только не трётся.
Ну так вот. Бывают такие танцы, где все двигаются по кругу, с каждым туром меняя партнёров. Руди танцевал так увлечённо, что заметил Эриха только тогда, когда оказался в его руках. При первой же возможности сбежал, разгорячённый, под холодный дождь.
Через пару недель встреча повторилась, но на этот раз Руди не дезертировал, а послушно вышел с Эрихом в соседнюю комнату. Тот собирался применить к воришке разумную строгость, но увидел его физиономию, и все педагогические соображения пошли прахом. «Простите меня, пожалуйста, — говорит Руди. — Ваше пальто у меня, я не продал его и не надел ни разу. Сам не знаю, что на меня тогда нашло. Какое-то помрачение… Давно хотел повиниться, просто не решался. Мы можем пойти ко мне прямо сейчас, и вы заберёте пальто».
Вещь была возвращена владельцу, дружба восстановлена. По протекции Эриха Руди устроился в филармонию рабочим сцены. Теперь он приходит сюда, за круглый стол, только изредка, по старой памяти, ради компании. Знакомств в Тиргартене давно не ищет. Он и раньше-то ходил туда больше с тоски (остался совсем один, после того как три брата погибли на войне). Ну а ещё потому, что любил потанцевать.
— Кстати, насчёт танцев, — говорит Вилли. — Может, вы, ребята, немного поучите нас с Людвигом? А то до сих пор — сами понимаете… Где нам было учиться?
— Да хоть сейчас! — отвечает Умный Вальтер и кричит тестю: — Отец, поставишь нам пластинку?
Людвигу и Вилли показывают несколько модных танцевальных движений, которые они поразительно легко схватывают. Дальше происходит нечто ещё более неожиданное. Звучит песня:
Берлин таков, каков он есть.
Противно — не смотри.
Кто как склоняет слово «честь»,
Оно уже в крови.
А мы не любим громких слов,
Им нас не обмануть.
Живи, не слушай дураков,
Про смерть пока забудь.
Да, смерть везде. И что с того?
Она ведь не одна!
Как много в мире есть всего…
Когда в нём не война.
Свет фонарей, огни реклам,
Занятных штук не счесть!
Глаза мужчин, коленки дам…
Живые люди есть!
Мы нос не морщим никогда,
Мы многое поймём.
Пока не грянула беда,
Что сможем взять — возьмём.
Любое дело лучше, чем
В окопах крыс кормить.
Понять давно пора бы всем:
Людей нельзя давить!
Вперёд, братишка! Танцевать,
Пока не упадём.
Лечь в одинокую кровать
Успеем, как помрём.
Труби, труба! Визжи, кларнет!
Беснуйся, новый ритм!
Где есть любовь — законов нет,
Просты слова молитв.
Берлин, крутись! Берлин, ори!
Все стоны заглуши.
И кто бы что ни говорил,
Стать «чистым» не спеши…
Эрни смотрит на экран и не верит своим глазам. То, что начиналось как суровая картина из жизни берлинского дна, внезапно превратилось даже не в «Трёхгрошовую оперу», а в голливудский мюзикл. Стараниями хореографов и сценографов зрителям представлен массовый танцевальный номер с элементами клоунады и акробатики. Карл Великий и Моряк Отто вдвоём лихо вертят толстую клозетную даму. Как нередко бывает у тучных людей, энергичные волнообразные колыхания жировой массы создают впечатление редкой пластичности. Дядя Пауль пританцовывает с младенцем-внуком на руках. Умный Вальтер подкидывает беременную подружку — удивительно проворную и лёгкую для женщины в её положении. Остальные (мальчики, шофёры, носильщики) отплясывают по одному или друг с другом. Некоторые запрыгивают на столы, плавно переступают с сиденья стула на спинку и соскакивают вниз, как гимнасты. Симметрично разбегаются и делают сальто. Пульсирует чечёточная дробь, мужские ноги, выстраиваясь ровной стеной, синхронно перекрещиваются. Взлетают красивые длинные руки, оголённые до плеч. Головы на вытянутых шеях поворачиваются чётко и ритмично, волосы развеваются, улыбки сверкают.
Танец современен и опьяняюще зажигателен. Только зачем он здесь? Может, для того, чтобы подчеркнуть иллюзорность существования этих юношей — ночных мотыльков? На первый взгляд их жизнь может показаться довольно весёлой, но Людвиг и Вилли недовольны ею. Им не нравится так много пить, не нравится, когда чужие люди тискают их, как игрушку. Поначалу мальчикам было лестно, что взрослые господа в кои-то веки проявляют к ним внимание, с интересом расспрашивают их о прежних злоключениях и сочувственно выслушивают. Но ведь они, Вилли с Людвигом, не Шахерезада. Да и прошлое у них такое, что о нём приятнее было бы забыть, чем рассказывать каждый вечер. Финальную часть программы они и вовсе еле терпят. Как только у ребят скапливается маленький первоначальный капитальчик, они завязывают с этим ремеслом.
Людвиг и Вилли теперь предприниматели. Ходят по доходным домам Нойкёльна с большими мешками, звонят в квартиры и говорят: «Платим до двух марок за старую обувь». Бедняки, для которых даже грош и то деньги, охотно избавляются от хлама, который всё равно нельзя носить. Вчера Вилли с Людвигом на восемь марок приобрели двадцать девять пар туфель, ботинок и сапог. Подлатали их, почистили и сегодня продали старьёвщикам за двадцать две марки с четвертью. После работы мальчики вернутся… домой! Не в спальный зал воспитательного учреждения, не в ночлежку и не в чужой гостиничный номер, а в собственную комнатку. Они сняли её на двоих — ничего, что в подвале. И ничего, что обставлена она совсем скромно, если не сказать убого. В той жизни, которую ребята вели недавно, им приходилось то голодать, то обжираться. Теперь более или менее верный кусок хлеба, поедаемый после трудного дня за столиком, придвинутым к продавленному дивану, радует их больше, чем пиры за счёт прежних клиентов. В честь первого снега мальчики купили со своих барышей два апельсина и смотрят на них благоговейно, как на какое-то чудо. Людвиг и Вилли с трудом верят собственному счастью, похищенному у жизни, которая настроена против них, у государства, которое «в профилактических целях» решило упрятать их за каменную стену до достижения ими двадцати одного года. Краденое счастье — это так сладостно и вместе с тем так страшно…
Канун Рождества. Добродушная пожилая хозяйка пригласила Людвига и Вилли отведать штолле-на. Они сидят, торжественные и умилённые, как Святое семейство в бумажном вертепчике. Включено радио.
В любимой забегаловке Кровных братьев тоже звучит «Тихая ночь». Посетители подпевают. Всегдашних пошлостей и пьяной ругани не слышно. За дальним столиком сидят Марк, Эрвин, Оскар и ещё два мальчика (Хайнц и Георг). Это всё, что осталось от покинутой Вилли и Людвигом воровской шайки, после того как Улли и Фредди сцапала полиция. От «чистки» карманов парни перешли к автомобильным угонам, потом решились на квартирную кражу. Ну и погорели на первой же. Без своих главарей Кровные братья осиротели. Они не знают, где сегодня будут спать, чем завтра утолят голод. На последние деньги купили глинтвейн и сели у печки. За стол, украшенный венком из еловых веток с четырьмя красными свечами. Хайнц плачет. Тихо и горько. Размазывая слёзы по чумазому детскому лицу. Остальные долго держатся, но в конце концов тоже начинают шмыгать.
— Маленькие мои! Вам пелёночки поменять или дать титьку? — язвит кабатчица.
— Титьку давай мне, а пацанов оставь в покое, — одёргивает её кто-то.
Хрупкая идиллия Людвига и Вилли рушится. Однажды в метро они попались на глаза Конраду Плеттнеру, жертве сарайного правосудия Кровных братьев. Он сразу узнал их и проследил за ними до самого дома, а затем из первой же телефонной будки позвонил в полицию. Дескать, по такому-то адресу проживают двое, которых вы наверняка разыскиваете. Поторопитесь.
Иногда полиция работает очень чётко. Звонок в дверь. Вилли с Людвигом открывают, и их весёлые лица мертвеют. Ночь в нойкёльнской тюрьме, потом Александерплац, потом доставка в Х. — в учреждение, которое два социально небезопасных подростка посмели самовольно покинуть.
Завтра их выпорют и обреют им головы. Четырнадцать дней они всё свободное время (то есть те полтора часа, когда можно разговаривать) будут стоять в углу (один в одном, другой в другом, разумеется). Есть тоже будут стоя. Ну а пока «воспитатель» с деревянной дубинкой на поясе вталкивает возвращённых беглецов в тёмный спальный зал. Привидения в длинных белых рубашках вспархивают с железных кроватей и окружают товарищей, чтобы выслушать их историю.
Эта ночь оказалась несчастливой не только для Вилли и Людвига. Предрассветный Берлин зловеще сер. Куртхен с веснушчатым коллегой не нашли сегодня клиентов и дремлют, свернувшись, в одной из ниш здания Рейхстага. Оскар и Хайнц прикорнули у Фонтана сказок: панцирь каменной черепахи служит им подушкой.
У Эрвина больше нет сил терпеть то, во что превратилась жизнь Кровных братьев. Ребята пытались отговорить его и даже удержать силой, но он всё решил окончательно. Рано утром Эрвин выходит на пустую улицу и направляется к будке, перед которой маячат два мундира. Что-то говорит им и протягивает оба запястья. Мундиры отмахиваются от мальчишки. Тот повторяет своё заявление. Тогда они достают какой-то список, смотрят туда, потом на Эрвина. Наконец один из полицейских берёт его за руку и ведёт в участок. Про Братьев он не скажет ни слова.
На северо-востоке Берлина, в комнатушке, к наружной стене которой примыкает дворовый туалет, спит брат Марка — Тедди. Он один. Отец куда-то сгинул. Возле груди юноши, лёжа на спине и прижав хвост к брюшку, блаженствует крыса. У людей, пока они не стали едой, тёплые тела, но почти никто не пускает к себе погреться. Этот молодой самец человека — редкое исключение. А вот ещё один. Пахнут они похоже. Видно, одной матери детёныши.
Марк целует Тедди. Тот, думая, что это ему снится, бормочет:
— Братик… Ты не в тюрьме?
— Ну вот ещё! Они меня не заполучат.
— Хорошо… — вздыхает Тедди. — Как хорошо…
— Обними меня.
Осторожно, чтобы не придавить крысу, мальчики пристраиваются друг к другу. Два лица, разительно непохожие, но оба молодые и свежие, соприкасаются лбами. Марк — единственный из Кровных братьев, кто встретит день с улыбкой.
Людвигу исполняется двадцать один год. Его выпускают из учреждения. Вместе с лицемерным напутствием он получает сто пятьдесят марок, скопленные до ареста (полицейские, нагрянувшие к мальчикам на квартиру, подтвердили, что ребята занимались честным трудом, следовательно, имеющиеся при них сбережения — их законная собственность). Этих денег должно хватить на организацию бегства Вилли. Людвиг, естественно, не допустит, чтобы друг страдал ещё два года (именно столько ему осталось до совершеннолетия), и под вагоном он больше не поедет! Вернувшись в Берлин, Людвиг подыскивает новую комнатку, продаёт партию обуви, которую прежняя добрая хозяйка согласилась сберечь, и спешит обратно в Х., чтобы там арендовать велосипед и в назначенный час ждать Людвига за оградой учреждения. Ребята вернутся на станцию, купят билеты на ближайший поезд и укатят всё равно куда, а уж оттуда — в Берлин!
Серая дорога. Телеграфные столбы похожи на виселицы или дыбы. Небо располосовано жирными чёрными проводами. По одну сторону свекольные поля, за ними, как солдаты, сомкнувшие строй, темнеют одинаковые двухэтажные домики. Та унылая прусскость, которой от них разит за километры, тихо выкручивает душу. По другую сторону от дороги тянется щербатая кирпичная стена. Возле неё растёт дерево, облепленное клубами омелы. Под ним, как зверь в клетке, беспокойно расхаживает Людвиг. Наконец он поднимает голову, и его губы беззвучно произносят: «Вилли!» Прыжок со стены, быстрые объятия, обжигающие слёзы. Пара секунд — и колёса велосипеда уже крутятся, как бешеные. Прочь отсюда! Скорей!
Два друга, два «кровных брата», снова начнут кропотливо отстраивать свою маленькую простую жизнь. Будут радоваться ей и почти всё время бояться, что её опять разрушат. Но главное, чтобы этот страх не разрушил их самих. Пока у ребят ещё есть запас сил. И они умудрились остаться чистыми после всего того, что на них выплеснули воспитатели, не знающие жалости: Государство, Церковь и Берлин. «Двое из тысячи» — так тоже мог бы называться этот фильм.
Вероятно, на самом деле он был не совсем таким, каким Эрни его запомнила. Если картина ей очень нравилась, она несколько дней и ночей прокручивала её у себя в голове. А потом снова приходила в кино на тот же фильм и видела в нём что-то, чего в прошлый раз как будто бы не было. И наоборот: не видела чего-то, что как будто бы было.
У кинотеатра по-прежнему толпятся молодые люди в коричневой униформе.
— Не верьте ни единому слову этой антинемецкой пропаганды! Вас бессовестно обманывают! — повторяют они, как попугаи.
Хотя нет, не как попугаи. Никакую птицу природа не снабдила оперением такого неприятного цвета.
Услышав тот же призыв в третий или в пятый раз, Фриц неожиданно останавливается и поворачивает голову.
— Ты правда так думаешь, Вольфи? — спокойно спрашивает он у какого-то невысокого юноши.
По лицу парня что-то промелькнуло, но что именно — Эрни понять не успела. Черты у него мелкие и вроде бы вполне заурядные, но на них лежит печать какой-то неуловимой болезненности, благодаря которой лицо сразу и надолго врезается в память. Ничего не ответив, молодой человек отводит глаза, как упрямый ребёнок, который пойман на чём-то недозволенном, но не хочет просить прощения.
— Что это было, Фриц? — желает знать Ютта, когда компания усаживается за столик «Ашингера» на углу Фридрихштрассе и Унтер ден Линден. — Этот маленький нацистский поганец, часом, не один из тех «кровных братьев», которых ты ловил на заре карьеры?
Фриц по понятным причинам слегка не в духе.
— Ты настолько проницательна, что и без меня всё знаешь, — усмехается он. — Только никакой особой карьеры я пока не сделал, а если когда-нибудь и сделаю, то точно не за счёт «ловли» беглых подростков.
Ютта, в которой пытливый ум хорошей журналистки взял верх над милосердием, продолжает наседать:
— Но тебе ведь приходилось их задерживать?
— Да. Причём в первые годы довольно часто. Тут ты права, конечно. Извини, что вспылил.
— Извиняться должна я. Бестактность — это у меня профессиональное. И всё-таки расскажи, пожалуйста, хотя бы немного. Твой опыт как-то перекликается с тем, что есть в фильме?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну взять хотя бы тех двоих полицейских, которые пришли за Людвигом и Вилли… Ты же был на их месте?
— Да.
— Скажи, а у них была возможность не арестовывать ребят?
— Ты пытаешься выведать у меня, совершал ли я должностные преступления? Такие — да, случалось. Это проще, когда ты без напарника или с кем-то, в ком абсолютно уверен. Ну или если мальчишка от тебя улепётывает, то всегда можно просто не догнать его.
— А если им некуда улепётывать, как они себя ведут? Людвиг и Вилли, уже довольно взрослые парни, хватали тех мужчин за руки, заглядывали им в глаза. Это правдоподобно?
— Вполне. Многие плачут. Некоторые встают на колени.
— На тебя это действует?
— Да, если передо мной просто мальчишка без документов, а не опасный хулиган или закоренелый вор. Хотя избыточная театральность, скорее, раздражает.
— Тот парень возле кинотеатра — как он держался?
— С такими тяжелее всего. Он был угнетающе покорный. Без разговоров подал мне свою грязную обветренную лапку, и она дрожала у меня в руке, как будто я вёл его на эшафот.
— Ты передал его в участок? Поэтому он сегодня посмотрел на тебя так зло?
— Я отвёл его в ближайшую закусочную, чтобы он там умылся и поел. Потом дал ему немножко денег и носовой платок.
— То есть ты его отпустил?
— Да.
— Вот ведь маленькая неблагодарная тварь! — взрывается Ха-Йо. — Ну а вообще ничего странного. Люди этого сорта не понимают доброты. Она для них — проявление слабости. Уважать они умеют только тех, кто их бьёт.
Эрни, до сих пор молчавшая, наконец-то подключается к разговору:
— А ты уверен, Фриц, что тот парень посмотрел на тебя именно зло, а не… ну я не знаю… как человек, которому наступили на мозоль? Мне кажется, ты просто потревожил его — нарушил, так сказать, целостность его картины мира. Если бы не ты, она была бы предельно ясной: ничто, кроме грубой силы, не имеет значения. Твой поступок — одно из немногих светлых пятен в жизни этого человека. Без тебя ему было бы гораздо комфортнее быть тем, кем он стал.
— Нет, он действительно посмотрел на меня с вызовом. И знаете что? Он прав. По большому счёту я не помог ему. Те три марки, которые я ему дал, — это ещё пара тарелок горячего супа, один раз помыться в душевой при общественном туалете и разок поспать в самой захудалой гостинице, ну или пару раз в ночлежке. Вот и всё. А дальше опять всё по-старому. Я просто дал ему отсрочку. Ложную надежду. Иногда это даже хуже, чем пинок под зад.
Ха-Йо всплеснул руками:
— Ну начинается! Интеллигентское самобичевание! Тебя послушать, так это ты виноват в том, что сопляк сначала болтался по улицам и подрезал кошельки, а потом стал нацистом!
— В какой-то степени да, виноват. Я часть системы, которая ломает таких детей, вместо того чтобы поддерживать их.
— Система состоит из людей. Если бы все в ней были как ты, жизнь в этой стране была бы прекрасна, — уверенно говорит Эрни.
Благодарно посмотрев на неё, Фриц продолжает — спокойнее и мягче:
— Из всех беглых мальчишек, которым удалось меня разжалобить, я, вероятно, по-настоящему помог только одному.
— Расскажи.
— Его я, строго говоря, даже не задержал, а просто нашёл на улице. Был январь, целые сутки валил мокрый снег. Подхожу я к Маршальскому мосту и вижу под фонарём какую-то тёмную кучку. Тельце. Ещё живое. Собака? Нет, человек. Подросток. Я наклоняюсь, тормошу его. Он приоткрыл глаза, но говорить не может — совсем закоченел. Куда, думаю, его везти? В президиум? Там у него к утру разовьётся воспаление лёгких. Мои коллеги не сёстры милосердия, растирать и отогревать мальчишку никто не станет. В больнице им, конечно, займутся, ну а потом куда ему деваться, если он бездомный? Втаскиваю я его в ближайший ресторанчик. Хозяин скривился при виде такого гостя, но предпочёл промолчать. Знал, где я работаю. Когда я прислонил парня к печке, он сразу задымился и завонял. Я влил в него чашку бульона и немного шнапса. Лицо самую малость порозовело. «Из учреждения сбежал? — спрашиваю. Он молчит. — Из какого? Отвечай, не бойся!» По тому, как он шевельнул губами, я понял, что из Нойхагена. Это одно из самых суровых. «А ты, — говорю, — просто бежал или бежал к кому-то?» — «К другу», — сипит он. Я насторожился: «Этот твой друг… Он совершеннолетний?» Мальчишка кивает. Ну, думаю, что тут поделаешь? Если такого ребёнка совсем некому передать, то это только вопрос времени, когда он вернётся туда, откуда удрал. Или попадёт в тюрьму. Или погибнет в буквальном смысле слова. Так что терять ему нечего. К другу так к другу. Вытягиваю из бедняги адрес, сажусь с ним в такси. Приезжаем мы в тихую тупиковую улицу, к последнему дому. Мальчик показывает, в какое окно надо кинуть камешек. Оно единственное горит. Я кидаю. Через пару секунд выбегает мужчина — без пальто, в домашних туфлях. Примерно такого возраста, как мы сейчас. Может, даже моложе. Лицо интеллигентное, на носу очки, третий палец правой руки запачкан красными чернилами. Учитель или корректор. Мальчишка увидел этого своего друга и обмяк, совсем как мешок. Я почувствовал себя как в романе Диккенса: спасаю Оливера Твиста от работного дома, передаю в добрые руки. А руки, похоже, действительно были добрые. По тому, как тот человек подхватил мальчика (мокрый грязный кулёк) и как меня поблагодарил, я понял: он сделает всё, что нужно. Сутки просидит, не смыкая глаз. А потом, когда этот современный Оливер Твист отогреется, отоспится, отъестся и снова будет здоров, друг на последние деньги купит ему сносные документы и в лепёшку расшибётся, но пристроит его на какое-нибудь местечко. Только так парнишка, может быть, выживет. В Берлине, где никому не нужных подростков в сотни раз больше, чем честной работы, которую они могли бы выполнять.
Эрни, Ютта и Ха-Йо не знают, что на это ответить. Но их молчание не кажется ни смущённым, ни тем более осуждающим. Немного тревожным — пожалуй.
На следующий день Эрни пересказала фильм «Кровные братья» в письме матери и подытожила:
Кино — это, конечно, удивительное искусство. Кто бы мог подумать, что картина, действие которой разворачивается в обогревательных пунктах, ночлежках и грязных забегаловках, так меня увлечёт? Наверное, дело в материале: образы, сотканные из живых человеческих лиц и тел, способны завораживать вне зависимости от фабулы. И вне зависимости от нашей изначальной нравственной позиции. Нас могут заставить сочувствовать кому угодно, если лица и тела достаточно обаятельны. А здесь уличным мальчикам, конечно, польстили. Полагаю, что дети, зачатые в состоянии опьянения и пережившие несколько попыток будущей матери пренебречь § 218, на самом-то деле не часто рождаются красавчиками. И всё-таки этот фильм показался мне гораздо правдивее того, что мы привыкли видеть на экранах. Тут нищенки хотя бы не умирали на крахмальных клетчатых простынях, упитанные, завитые, искусно накрашенные и в картинных позах.
Из «Вавилона» мы пешком вышли на Унтер ден Линден. Когда проходили мимо конного Фридриха, невольно подняли головы. Этот памятник всё-таки необыкновенный. Тот, кто, по идее, должен олицетворять несокрушимое величие государственной власти, изображён постаревшим испуганным подростком. Нос заострился, щёки обвисли, а в вытаращенных глазах по-прежнему страх и обида. Прохожие часто останавливаются около Старого Фрица, и вряд ли многие из них думают при этом о его военных победах и поражениях. О реформах? Тоже маловероятно. Скорее, кого-то роднит с ним любовь к музыке, кого-то — к архитектуре, кому-то близки его эротические предпочтения. А для Фрица (моего, нестарого) это просто человек, который, как и он сам, однажды увидел нечто такое, чего предпочёл бы никогда не видеть, и потом всю жизнь носил это с собой. В себе. Фридрих и Катте — тоже в каком-то смысле «кровные братья». И друг другу, и героям фильма, который мы посмотрели. Все они дети (и жертвы) одного отца, причём я имею в виду не Отца Небесного, а прусского короля-солдата.
Вечером мы с Фрицем танцевали под песню «Маленькая жажда». Ты ведь наверняка её слышала, и не раз? Вообще-то, я не очень люблю танго и танцую его с грехом пополам, но Фриц хорошо вёл. С ним было легко. Да и песня эта мне нравится. Какая-то она щемяще уютная. Как дождливый осенний день (целый огромный день!), когда приболевшему ребёнку разрешили не пойти в школу и он смотрит в окно, наслаждаясь теплом и покоем. Или как честная бедность Людвига и Вилли.
Через пару дней к письму прибавилось еще несколько страниц.
Я немного ругаю себя за то, что «Кровные братья» нейдут у меня из головы. Легко быть жалостливой к тем, кто молод, небезобразен, да к тому же принадлежит к противоположному полу. В этом мире много печального, но на фильм о том, как живётся старикам в богадельне, я бы, скорее всего, просто не пошла. А если бы и пошла, то постаралась бы избавиться от тяжёлого впечатления как можно скорее. С другой стороны, сострадание, не лишённое сексуальной подоплёки, наверное, всё же лучше, чем чёрствость? А ещё мудрая Ютта сказала мне: «Целесообразнее жалеть людей, пока они молоды. Тогда, может быть, их жизнь сложится неплохо и старость (до которой они получат шанс дожить) будет не такой уж жалкой. Пока этих ребят жалели недостаточно. Потому и снят фильм. Очень, кстати, нужный».
«Нужный фильм» заставил меня по-новому осмыслить кое-какие вещи, которые я видела в реальной жизни своими глазами. Позапрошлым летом мы с Вернером, как ты знаешь, провели пару дней на острове Рюген. В курхаусе мы встретились с одним англичанином, писателем. Фамилию не помню. На тот момент он ещё мало что опубликовал, но Вернер уже знал его. Мы разговорились, и он пригласил нас на виллу, которую снимал. Вместе с ним там жили его соотечественники, тоже литераторы, а ещё несколько простых берлинских ребят. Про них нам шёпотом сказали, что они здесь не совсем легально: если полиция заинтересуется их документами, им придётся вернуться в те неприятные учреждения, откуда они сбежали. Когда кто-нибудь спрашивал, что общего может быть у выпускников Оксфорда с подростками явно пролетарской наружности (хотя и приодетыми), ему говорили: «Ребята выполняют работу по хозяйству». Если это и было правдой, то как с прислугой с ними никто не обращался. Когда мы принесли на виллу клубнику, мальчики накрыли на стол (о чём их попросили очень дружелюбно), а потом сели вместе с нами и сами же умяли бóльшую часть содержимого корзинки. Обеспеченные друзья брали их с собой и на пляж, и на променад, и в кафе, учили грести, шутливо боролись с ними на лужайке перед домом, играли в мяч. Мальчики почти всё время смеялись. Слушать скучные разговоры на непонятном языке их никто не заставлял: вечерами они ходили на танцы, знакомились с девушками.
Только теперь, после фильма и после разговора с Фрицем, я поняла, насколько разительно эта весёлая летняя жизнь контрастировала с тем, что было у ребят раньше. И к чему они, вполне вероятно, вернулись потом. Разноцветные лампочки на пирсе, танцевальная площадка среди дубов, запах сосен, тёплый песок, мягкая трава под босыми ногами, клубника с молоком, белая вилла, походная кровать на белой веранде, белые колышущиеся занавески в зелёной тени… Для подростка в бегах всё это, наверное, было таким счастьем, что сердце могло не выдержать.
Летом, особенно ближе к концу, я смотрю на бездомных собак, которые растянулись и млеют на солнышке, или на голубей, которые загорают, распластав крылья, и думаю о том, чем сменится их блаженство, когда наступят холода. Что на юных друзей английского писателя надо было смотреть так же, мне тогда в голову не пришло.
У одного из тех ребят, ладного парня с приятным открытым лицом, был свитер с замысловатым узором: белая лента делила его на треугольники разной вязки, спускаясь с плеча и несколько раз эффектно обхватывая торс. Дополнялось это чудо модными широкими брюками и плоской кепкой. Мальчик торжествующе сиял.
А прошлой зимой я зашла за компанию с Юттой в городскую библиотеку (она находится в здании бывших королевских конюшен на Дворцовой площади). В тамошнем отделе периоди-ки каждый вечер, до половины девятого, сидят люди, которым больше некуда идти. Берут для вида какой-нибудь журнал и изо всех сил стараются не спать слишком уж явно. Ну так вот. Я не узнала бы парня, если бы не тот свитер — замызганный, местами продранный. В груди и в талии он теперь казался свободноватым, а рукава стали немного коротки. Сам мальчик изменился не меньше.
Вернер, когда я на днях, после фильма, снова заговорила с ним о том англичанине, принялся его защищать. Кристофер, мол, хороший совестливый человек, а вот мальчиков идеализировать не стоит. Пару раз они исчезали вместе с частью его гардероба и несколькими крупными купюрами из кошелька. В полицию он не обращался, хотя для него как для иностранца это было бы вполне безопасно. И не такой уж он, между прочим, богатый. Особенно роскошествовать не привык, зато щедро помогает людям, которым в жизни повезло меньше, чем ему. По мере сил решает проблемы своих юных друзей. Одного парнишку, которого полиция забрала из арендованного им летнего дома и вернула в воспитательное учреждение, он навещал. С адвокатом. Иначе пускать не хотели. Он, Кристофер, кстати, до сих пор не уехал из Германии, но, вероятно, скоро уедет. Придётся. Когда политическая обстановка накалится до предела, он уж точно больше не сможет никому здесь помогать.
В общем, вопрос таков. Что губительнее: возврат к унылой жизни после недолгого счастья или уныние без просветов? По-моему, сказка, сначала подаренная, а потом отнятая, окончательно сломит слабого человека, а сильные, такие как Вилли и Людвиг из фильма, станут бороться, чтобы её вернуть. Конечно, не у всех получится. Но это же не значит, что не следовало даже пытаться?
Во сне Эрни от кого-то убегала. Дело было глухой осенней ночью. С одной стороны от дороги тянулась кирпичная ограда, с другой стояли одинаковые двухэтажные дома. Собачий лай. Заборы палисадников. Враждебность, притаившаяся за слабо поблёскивающими чёрными стёклами. Потом всё это трансформировалось в какое-то подобие катакомб — лабиринт зловонных развалюх, где Эрни пыталась спрятаться.
— Только бы не эта болезнь! — произнёс кто-то, и Эрни поняла, что речь идёт не о том, чего она боится больше всего, а о сифилисе.
В какой связи это было сказано, она, проснувшись, не помнила. Помнила только пакостное ощущение мешанины из тоски, страха и грязи.
Вдруг — солнечное утро. (Именно солнце и разбудило Эрни чуть позже.) Чахло зеленеющий пригорок. На пыльной залысине лежит массивный деревянный крест. Четыре человека, склонившись, хлопочут над ним. На нём — фигура в хрестоматийной позе: слегка согнутые ноги, чёткий свод выступающих рёбер над впалым животом. Только вот возраст распинаемого — никак не тридцать три года. Тело маленькое, узенькое, беленькое.
— Второй раз распинаем его, — с укором (непонятно на кого направленным) говорит один из хлопочущих.
Кажущаяся святотатственность этого сна не покоробила Эрни. Потом Вернер сказал ей, что во Франции мальчиков определённого рода занятий так и называют — petit jésus, то есть иисусик. Единственное, чему Эрни слегка удивилась, — это тому, что её подсознание знает французский лучше, чем она сама.