К книге
Эрни. Мнения одной моралисткиГлава III. Маленький человек — что теперь?
33%
Глава III. Маленький человек — что теперь?
4

В дни, когда не надо было идти на работу, Эрни обычно вставала не раньше половины одиннадцатого. Но сегодня ей не дали отоспаться. Сначала где-то поблизости заплакал младенец.

— Ильза, ты глухая? — рявкнул мужской голос. — Уйми её наконец!

— Сам уйми! Твоя дочь!

— Да кто ж тя знает, чья она! Шляешься вечно!

— А что мне — крестиком вышивать? На твои девяносто марок пособия!

Крики, грохот. Кто-то вмешался. Темпераментной паре пригрозили полицией, но тишина воцарилась ненадолго. Как только мысли Эрни снова стали сонно путаться, под окнами возник шарманщик. Его подруга принялась старательно горланить неизменно популярные берлинские куплеты:

«Мама! Тут парень, что кокс продаёт!» —

«Вижу сама я. Заткнись, идиот.

Денег-то нет! Иль ты знаешь, где взять?» —

«Только полмарки!» — «А что будем жрать?» —

«Мама, от кокса тепло… Может, всё ж

Ты у соседей деньжат призаймёшь?» —

«Кто же нам даст? Размечтался, малец!

Нет уж, пусть мимо идёт продавец».

Эрни встала и подошла к окну. Дети, которые были не в школе и которым почему-то не спалось, высыпали во двор и вальсировали под гирляндами сохнущего белья — девочки с девочками, мальчи-ки с мальчиками. Один уличный шлягер сменился другим:

Пей, пей, братец мой, пей!

Дома заботы оставь.

Пей, пей, братец мой, пей!

Смейся и плечи расправь.

Просто забудь, что есть боль и беда.

Жизнь станет шуткой тогда.

Сон слетел, а завтракать ещё не хотелось. Эрни закрыла окно и взяла со стола начатое письмо к матери:

Дорогая мама!

Это замечательно, что ты приедешь! Я уже вовсю придумываю, чем на этот раз тебя удивить. Можно поехать в «Хаус-Фатерланд». Это на Потсдамер-плац, в здании, где было кафе «Пикадилли». Пару лет назад его перестроили, и теперь там творится нечто невообразимое. Сначала попадаешь в неприлично роскошное фойе: щуришься от блеска золота и серебра, считаешь лифты и телефонные кабины. Потом думаешь, чего бы тебе сегодня хотелось. Если танцевать всю ночь напролёт — тогда к твоим услугам бальный зал под куполом, который подпирают чудовищные блестящие колонны в виде пальм. Там особый паркет на пружинках: откалывай на нём самые невероятные па хоть пять часов подряд — ноги не устанут (якобы).

Если предпочитаешь подкрепиться, то к твоим услугам рестораны разных национальных кухонь. Очевидно, устроители этого храма развлечений убеждены, что наша родина — весь мир. Есть тут и мюнхенская пивная, и турецкая кофейня, и американский салун, и итальянская остерия, и японская чайная… Официанты везде в национальных костюмах, звучит подходящая музыка. Ну да фокус в другом: за окнами ты видишь пейзажи тех стран и городов, куда тебе предлагают перенестись, и меняются они сообразно времени суток. В баварском ресторане ты любуешься Альпами, в венском (куда входишь через крепостные ворота) — собором Святого Стефана и трамвайчиком, который проезжает по мосту через Дунай. За низкими распашными дверями бара «Дикий Запад» простирается прерия. Но эффектнее всего «Рейнские террасы». Там посетители смотрят на виноградники, замок Райнфельс и скалу Лорелеи. По Рейну плывут пароходы, по долине идут поезда, по воздуху (прямо над головами людей) летят аэропланы на невидимых ниточках. Но и это не всё! Каждый час в зале темнеет, поднимается искусственный ветер, искусственное небо затягивается облаками, сверкают молнии, за стеклянными стенами льёт дождь. Каково? Для рекламы «Рейнских террас» даже придуман такой стишок: «Кормим прекрасно, гроза ежечасно!»

Дешевизной рестораны «Фатерланда», естественно, не отличаются, но во многих из них подаются быстрые завтраки и обеды, которые не так уж и дороги. Например, на «Рейнских террасах» с половины двенадцатого до четырёх за марку тридцать пять можно получить ризотто с крепким бульоном и тушёную ягнятину с картофельным пюре. В Пальмовом зале с четырёх до половины шестого устраиваются вполне доступные «танцевальные чаепития» с показами мод.

Главные развлечения начинаются, конечно, вечером. С восьми до часу, не покладая голых ног, трудятся «Фатерланд-Гёрлз» — 16 штук, одна к одной. На «Рейнских террасах» в паузах между грозами танцуют девы с виноградными гирляндами, а мужчины в бархатных пиджаках поют старинные студенческие песни. В американском баре чернокожие ковбои крутят лассо и игра-ют джаз. В Пальмовом зале можно увидеть что угодно: «Вальс вееров», исполняемый на пуантах, «эластическую» гимнастику, «уморительную пьяную пантомиму из прежних времён»… В одиннадцать начинается ревю. То, которое показывали в прошлом месяце, называлось «Мадам, что вы делаете сегодня вечером?». Это порождение творческой мысли Чарльза Амберга состояло из двенадцати вокально-танцевальных картин. Вот названия некоторых из них: «Доброе утро, милостивая госпожа!», «Мальвина потрясающе целуется», «Лоэнгрин на четверть часа», «Микки-Маус», «Рио-де-Жанейро», «Я зарезервировал столик в „Кемпински“», «Милостивая госпожа, когда я увижу вас снова?».

Интеллектуалы в «Фатерланд» обычно не ходят. Кто-то назвал этот огромный балаган «приютом для духовно бездомных». Ну и что? Мы все иногда чувствуем себя такими. А вот быть снобами, по-моему, не стоит. В любом случае, прежде чем воротить нос, надо полюбопытствовать. Или ты не хочешь?

Ещё можем наведаться в Луна-парк. Ты ведь была там до войны? Судя по старым открыткам, он тогда выглядел как декорация к экспрессионистскому фильму: какие-то гигантские шары, башни, нагромождение перекошенных и перевёрнутых домов… Правда, что на лестнице, которая «танцевала шимми», был ещё и специальный вентилятор, задиравший дамам юбки? А с водяных горок ты каталась? После нескольких лет запустения многие аттракционы восстановили. Снова работает бассейн с волнами. Не пойму, почему его называют «шлюшным аквариумом». По-моему, продажных женщин и мужчин там не больше, чем в любом другом месте. В общем, захвати купальный костюм.

Передавай привет Лотти и Феликсу. Вернер обещал достать те ноты, которые тебе для них нужны.

Целую,

Твоя Эрни

Перечитав написанное, она добавила постскриптум:

Вчера я вернулась с работы пораньше и застала герра Кернера дома одного. Он был слегка навеселе. Самую малость. И даже не то чтобы навеселе, а скорее в лёгкой ироничной меланхолии. Когда я по дороге из ванной вошла в берлинскую комнату, он попросил меня задержаться и взял одну из граммофонных пластинок Вилли.

— Не окажете ли мне честь, фройляйн Эрни?

— Почему бы и нет… С удовольствием, — ответила я и не пожалела.

Ты знаешь? Тот, кого ты окрестила «медведем», оказался превосходным партнёром!

Под какую песню они танцевали, Эрни решила не писать, чтобы лишний раз не касаться того едва ли не единственного вопроса, в котором между ней и её матерью не было полного взаимопонимания.

Тёмно-зелёный кружок с собачкой, заглядывающей в рупор граммофона, мерно вращался. Женский голос напевал, временами переходя на задумчивую разговорную интонацию:

Верности ищут мужчины.

Это смешно — разве нет?

Верность — пустая рутина.

Прелесть любви в новизне.

То, чем сегодня владею,

Завтра уже ускользнёт.

Дарит любовь наслажденье,

Верность лишь скуку несёт…

Левая рука Эрни почти родственно легла на плечо герра Кернера, правую он взял в свою мягкую лапу и держал на груди. Большая голова с каплеобразным шрамом на красивом лбу склонилась.

Чьи-то объятия нежны,

Чьи-то приятно крепки…

Эрни предположила, что Густав Кернер мог быть и таким и таким. Хоть попеременно, хоть одновременно. Та импозантная грация, которую вдруг обнаружило его плотное, почти двухметровое тело, не удивила её. Когда она поселилась у Кернеров, ей очень скоро стало ясно: отец этого семейства — не актёр одного амплуа.

В один из первых вечеров, приближаясь к дому, Эрни издалека увидела и услышала пьяную компанию, которая двигалась ей навстречу. Чёрные шляпы, узкие галстуки на белых рубашках без воротников, низко вырезанные жилеты с двумя рядами крупных пуговиц, расклёшенные брюки… Можно было не сомневаться в том, что эти весёлые господа (или товарищи?) зарабатывают себе на жизнь долотом и рубанком. В середине шёл, возвышаясь над коллегами по цеху на полголовы, квартирный хозяин Эрни. Вот он нагнулся и ущипнул тётку, торговавшую сигаретами вразнос. Та, восторженно взвизгнув, предложила ему поцеловать её в зад. Он громоподобно расхохотался:

— Да хоть щас, дорогуша!

Решив, что встреча с Густавом Кернером при таких обстоятельствах будет по меньшей мере неловкой, Эрни свернула в ближайшую подворотню. Голоса пьяных плотников скоро стихли, но для верности нужно было выждать ещё несколько минут. Пусть Густав, или Юстав, как называла его жена, сперва ввалится в квартиру и встретит горячий приём… Ну вот. Эпицентр скандала уже, наверное, переместился из прихожей в кухню. Теперь можно было попробовать проскользнуть к себе, не привлекая внимания.

Выйдя из чужой подворотни, войдя в свою и нырнув в подъезд, Эрни вздрогнула от неожиданно-сти. Герр Кернер курил на лестнице — совершенно трезвый.

— Добрый вечер, фройляйн Шёлер, — тихо сказал он, приподняв шляпу, и открыл перед Эрни дверь.

Если мне с кем-то спокойно,

Просто, уютно, тепло…

Фрау Кернер повезло с мужем — Эрни давно это разглядела. И всё-таки она, как и та женщина из песни, не понимала, почему то, что прекрасно, не имеет права нравиться многим. Как солнце и звёзды. И зачем клясться в верности одному, если это причинит боль другому. Наконец, разве не все мы слишком хороши, чтобы кому-то принадлежать? В голове ещё долго вертелось:

Не знаю я, кто мной владеет.

Пожалуй, я только своя.

Сегодня, наконец-то выйдя в коридор, Эрни сразу же наткнулась на Вилли и Мартина, катающихся по полу в шутливой драке. Остановившись, чтобы квартирантка могла через них перешагнуть, они улыбнулись ей, как два пряничных конька. Оба слегка запыхались. Плечо младшего брата уютно помещалось в мягко присобранной руке старшего.

— Мартин, ты чего не в школе?

— У герра Лемана инфлюэнца!

— Поздравляю тебя с этим, — засмеялась Эрни и просочилась в кухню, чтобы налить себе кофе.

Вообще-то ей как квартирантке, которая столовалась в семье, должны были подавать завтрак, но сегодня она вышла поздно и предпочла никого не отвлекать. Фрау Кернер уже начала готовить обед. В такие часы довольно тесная кухня превращалась в поле брани — в обоих смыслах этого слова. Мальвина Кернер была из тех женщин, которые, несмотря на многолетнюю привычку, воспринимают обязанности хозяйки дома как крайне досадное бремя. Когда она готовила (а готовила она, кстати, очень неплохо), на всю квартиру раздавался грохот, смешанный с проклятиями. По кухне были разбросаны крышки, разлучённые с кастрюлями, перепачканные ложки, скомканные мокрые тряпки. Если мальчишки «лезли под руку», «мюттхен» изгоняла их при помощи полотенца, а то и поварёшки.

— Ах, чтоб тя лис уволок! Не умеешь — не суйся! Юсь лапчатый!

На квартирантку вспыльчивость фрау Кернер не распространялась. Даже сейчас, в разгар битвы, Эрни могла войти на кухню безбоязненно.

— Может, я пока что-нибудь нарежу или приберу? — сочувственно предложила она.

— Ещё не хватало! Вы нам не за то деньги платите, чтоб тут горбатиться. Да и вообще. Вы работающая девушка, вот и отдыхайте в свой законный выходной. А этого всего у вас будет полный рот, когда замуж выйдете. Как там, в Гамбурге, моя Криста? Скоро поеду к ней, погляжу… Знаете, пока она жила с нами, я её никогда домашней работой не нагружала. У нас не такая семья, где девушка приходит вечером от станка или от прилавка и давай стряпать, стирать и гладить, пока отец и братья пиво пьют. Ах, йосподи, как мне не хватает моей Кристы! Хорошо, что вы у нас поселились, фройляйн Эрни. А то была бы я одна с тремя мужиками: двумя поросятами и одним кабаном, который их совсем распустил. Они трое — та ещё шайка. Яблочки от лошади недалеко упали…

Отношение родителей к своим «поросятам» примечательным образом сочетало грубость с нежностью, причём у фрау Кернер преобладало скорее первое, а у герра Кернера, не скупившегося на ласковые подзатыльники, — второе. Однажды поздним вечером после очередной «конференции» с друзьями по цеху он встретил свою квартирантку на кухне, возле чайника, и, как бы оправдываясь, сказал:

— Вы, наверное, думаете, фройляйн Эрни, что я пренебрегаю отцовским долгом? — Прежде чем она разинула рот, чтобы возразить, он продолжил: — Понимаете, какая штука… Вилли шестнадцать. На войне я видел ребят его возраста висящими на деревьях по частям. Многие из них ничего хорошего в жизни не видели. Одни проповеди, запреты и побои. Потому я и думаю: пусть мои мальчики радуются, пока целы. А то ведь… Нацисты не сегодня завтра дорвутся до власти. Они, правда, говорят, что их военные игры только для защиты мира. Враги, мол, обложили нас со всех сторон, надо быть готовыми… Ну да в это даже необразованному человеку верить стыдно. И вообще, воспитывать детей сейчас труднее, чем раньше. Наши родители — те пока ещё твёрдо знали, кому что можно, чего нельзя. Теперь всё как-то перемешалось. Сам чёрт ногу сломит. Глядишь, из этой сумятицы и выйдет что-нибудь хорошее. А держаться за старое глупо, это уж точно… Гляди-ка, куда меня занесло! Я, собственно, что хотел сказать: я, может, и не самый строгий отец, но если повадки моего Вилли вас беспокоят, то вы скажите — я его быстро приструню. Жена мне уже все уши прожужжала: «У нас в доме жилица, а он валяется в берлинской комнате в чём я его родила».

— Герр Кернер, я не вижу в поведении вашего сына ничего оскорбительного для себя. Он чистоплотный, не сквернословит, не чавкает, как свинья, за столом, не входит в мою комнату без стука… Вот я иной раз бываю вынуждена его потревожить, да ещё и ночью или рано утром. Но если я появилась в вашей квартире, это не значит, что Вилли не должен чувствовать себя дома как дома. Он хороший парень, а вы, хоть это и не моё дело, прекрасный отец. Сама я, кстати, тоже не монашка и благодарна вам за то, что вы разрешаете мне иногда принимать друзей под вашим кровом.

— О чём тут говорить? Мы, слава богу, люди из плоти и крови и всё понимаем. Современная женщина имеет право на холостую жизнь.

Как и весь новый мир (к которому Густав относился вполне уважительно, пускай и с лёгким недоумением), жизнь в квартире Кернеров была устроена довольно своеобразно, если не сказать безалаберно. Места, в общем-то, хватало, но у одиннадцатилетнего Мартина не было ни собственного письменного стола, ни даже собственной постели. Уроки он делал на кухне, или на материнской швейной тумбочке, или в берлинской комнате, а спал с отцом, которого фрау Кернер, судя по часто повторяемым шутливым намёкам, считала главным виновником того, что аист в третий раз «укусил её за ногу». Сама она спала отдельно от мужа, видимо воспринимая это как простейший способ планирования семьи.

Наблюдая жизнь юных Кернеров, Эрни часто пыталась представить себе детство своего Фрица. В отличие от Вилли и Мартина, он рос в «правильном» доме, где у него имелась собственная комнатушка, но чтобы он был более счастливым ребёнком — это вряд ли. Как-то раз, когда Фриц ещё жил у родителей, он привёл Эрни к себе. Мать и отец в те дни гостили у какой-то родственницы. Представить им свою подругу Фриц мог бы только в качестве будущей жены.

Итак, Эрни вошла в его комнату — аккуратную закрытую коробочку. Первое, что бросилось в глаза, — «Студ. хим. Хелена Вильфюр» на прикроватной тумбочке (ничего удивительного: хорошая литература не делится по половому признаку). Среди книг на полках над письменным столом тоже преобладали недавние. Старых друзей было немного: сборники сказок, мифов и легенд, Вильгельм Буш, Людвиг Тома... Обязательные в любой мальчишеской библиотечке Виннету и Шерлок Холмс присутствовали, но не в избыточном количестве и не казались зачитанными вдоль и поперёк. Видимо, остальные свидетели позднего детства и ранней юности (если таковые свидетели имелись) были тщательно собраны и отнесены в церковь для передачи сиротам. Ни журнальных картинок на стенах, ни красивых блестящих машин, ни парусников, ни моделей аэропланов, склеенных во время каникул. Вообще ничего лишнего. Постель заправлена, как в военном училище. Над ней распятие. Наверное, в ранней юности Фриц каждый вечер становился на колени, опираясь локтями на эту кровать, а потом видел сны, после которых снова становился на колени. Догадываясь, что происходило тут ночами и по утрам, Эрни с нежностью, даже с благоговением посмотрела на эту арену превращения мальчика в юношу, юноши — в молодого мужчину. Для сына старомодно религиозных родителей оно, это превращение, надо полагать, временами перерастало в изнуряющую борьбу стеснённой души и расцветающего тела. Подлинной победой мог стать только один исход этой битвы — освобождение того и другого от всего навязанного извне и не подтверждённого ни собственным разумом, ни собственной совестью. Фриц, кажется, победил.

Эрни осторожно села. Не считая матери, она была чуть ли не единственной женщиной, вошедшей в эту комнату. Свой первый сексуальный опыт Фриц, как она уже знала, получил не здесь, а в сарае на заднем дворе. Та милосердная девочка помогла не ему одному — за кулёк конфет, билетик в кино или вовсе даром. Все мальчики, избавленные ею от мучительной телесной тоски, были хорошими и хотя бы немножко нравились ей. А теперь она работала далеко за городом — в санатории, где поддерживалось существование тех инвалидов войны, про которых семьям сказали, что они пропали без вести.

В дверь квартиры позвонили.

— Фройляйн Эрни! Будьте другом: откройте, пожалуйста! — громко крикнула фрау Кернер из своей комнаты.

Чёрт возьми! Коммивояжёрка. Эрни ужасно не любила визиты этих бедолаг. Денег на незапланированные покупки у неё не было (всё нужное она покупала, заранее приценившись, в больших универмагах во время распродаж), а отказы давались ей с трудом. Она предпочитала или просто не открывать дверь (притворяться, что никого нет дома), или если уж открыла, то тут же вежливо выпроводить торговца. Чем дольше выслушиваешь человека, взявшегося за такую работу не от хорошей жизни, чем больше своих товаров он успевает тебе показать, тем сильнее в его глазах разгорается надежда, которую приходится гасить.

Сейчас перед Эрни стояла маленькая невзрачная женщина постарше её лет на пять, а может, и десять. А может, и не постарше. Промокшая под дождём. (Какая дождливая в этом году весна! И как можно, если целый день торгуешь вразнос, выходить из дома без зонта!)

— Добрый день, — боязливо произнесла коммивояжёрка, оглядывая Эрни сквозь роговые очки. — Вы позволите мне войти?

Эрни попятилась, впуская её. Почему фрау Кернер не выходит? Выпроваживать непрошеных визитёров под дождь — забота хозяйки квартиры.

— Я продаю женские товары: бюстгальтеры, пояса для чулок, прозрачные эластичные повязки для утончения лодыжек… Впрочем, если позволите заметить, вам всё это вряд ли нужно… Модели, которые я предлагаю, рассчитаны, извините, на дам с более пышными формами.

У Эрни отлегло от сердца.

— Ну если так, тогда…

— Дама с более пышными формами — это я! — донеслось из глубины коридора. — Проходите, милочка, вон туда — на кухню. Фройляйн Эрни, составите нам компанию?

Пока коммивояжёрка раскладывала свой товар на кухонном столе, фрау Кернер задержалась с Эрни в коридоре и шепнула:

— Сделайте одолжение, побудьте с ней. Боязно оставлять незнакомого человека без присмотра… А я для виду что-нибудь примерю. Покупать вряд ли буду, но пусть бедняга хоть немного погреется. Вы ей пока кофе налейте.

Фрау Кернер мерила изделия «для дам с пышными формами» довольно долго. Эрни тем временем узнала много такого, чего запросто могла бы и не знать: что торговля у фрау Нотнагель (так звали коммивояжёрку) идёт из рук вон плохо, что раньше у неё был магазин шоколада, что однажды она наняла оформителя за пятьдесят марок и выложила в витрину превосходного товара ещё на двести, а он, товар, возьми да растай на солнце, и (самое неприятное) что коммерческие неудачи фрау Нотнагель отчасти связаны с её принадлежностью к избранному народу.

— Я, видите ли, еврейка. Это по мне заметно, правда? Очень заметно?

Эрни смущённо пожала плечами и с затаённым раздражением подумала: «На кой ты мне всё это рассказываешь? Разве я похожа на человека, который раздаёт нормальную работу? Или разрешения на проживание в Соединённом Королевстве?» Нотнагель продолжала:

— Сейчас многие люди стали антисемитами. Вешали бы они на свои двери какой-нибудь значок, чтобы я заранее знала… А то иной раз так неприятно нарываться…

— Могу себе представить. К нашим соседям напротив вам лучше не ходить.

— Я уже…

— Сожалею. С этими Фишерами никому не стоит связываться без необходимости. Не только вам. Вы на свой личный счёт не принимайте. Такие люди… Они просто грубые, злые. Их хлебом не корми, дай выплеснуть на кого-нибудь свою пакостность. Куда — в общем-то всё равно. Стало модно не любить евреев — почему бы нет? Завтра или послезавтра станет модно не любить кого-нибудь ещё. Большинству людей, которые подхватывают подобные веяния, совершенно неважно, кого считать врагом. В хорошие времена они вполне могут сойти за порядочных, и в этом тоже есть минус: не знаешь, с кем имеешь дело. Но простите, я, конечно, догадываюсь, каково это — быть лакмусовой бумажкой для выявления таких ничтожеств, которые всегда и везде водятся в избытке.

Эрни замолчала, внезапно устыдившись своего, как она теперь поняла, неуместного монолога. Он сорвался у неё с языка сам собой, потому что в последнее время она много размышляла на эту неприятную тему — поводы, увы, подворачивались часто. Эрни действительно считала, что для большинства антисемитов их антисемитизм — не содержание, а форма. Содержания у таких людей, строго говоря, вообще нет. Нет элементарного душевного фундамента — нежелания причинять боль другому живому существу, врождённого или приобретённого понимания того, что человек человека не должен обижать. Если он, этот простейший фундамент, заложен, то всё в порядке. Ни в каких более сложных «принципах» подлинная нравственность не нуждается. Но если он отсутствует, дело плохо. Такие люди всецело определяются тем, какие требования к ним предъявляет государство, общество, начальство на работе. Их можно заставить соблюдать законы, быть вежливыми на улице, не грубить клиентам, не мучить животных, не топтать растения. Но стоит ветру перемениться… Неизвестно, что несбыточнее: сделать так, чтобы ветер всегда дул в правильную сторону или чтобы люди перестали быть флюгерами.

Близорукие глаза фрау Нотнагель смотрели благодушно. Видимо, она была довольна уже тем, что с ней разговаривают сочувственным тоном. Строгих требований к содержанию речей и их уместности она не предъявляла.

— Хотите к кофе бутерброд с колбасой? — предложила Эрни, чтобы заполнить неловкую паузу, и тут же спохватилась: — Ой, извините, вы ведь, наверное…

— Почему же? Я ем свинину, спасибо. Скажу вам честно: я бы даже вышла из еврейской церкви, да только сейчас это будет выглядеть некрасиво. Как будто я из трусости…

— Понимаю вас.

«Дама с пышными формами» всё-таки купила пояс, утягивающий бёдра. Эльза Нотнагель выпила кофе с бутербродом, получила во временное пользование старый зонтик («Вернёте, если сможете, — это не к спеху…») и вышла под дождь, уже немного притихший, вполне удовлетворённая. Фрау Кернер и Эрни проводили её грустными взглядами.

Вечером Вилли намылился куда-то идти. Из его платяного шкафа магическим образом появились новые туфли из светло-коричневой кожи, шикарный костюм кремового цвета (пиджак с подбитыми плечами, узкий двубортный жилет, широкие, но не мешковатые брюки), а также шляпа в тон, тончайшая лавандовая рубашка и такие же носки. Переоблачившись, Вилли дополнил ослепительную картину пёстрым галстуком и платком, свисающим из нагрудного кармана чуть ли не до пояса. В сумерках не совсем трезвой подруге могло бы показаться, что на шее и груди этого неотразимого мужчины распустились тропические цветы.

Фрау Кернер, однако, не пришла в восторг от преображения сына. Из её комнаты донеслось шипение:

— Мальчишка вырядился, как какой-то спекулянт! Пойди и спроси его, Юстав, откуда всё это!

— Спроси сама, — спокойно ответил герр Кернер.

— Может, мне и поколотить его самой, а ты пока чулки мне заштопаешь?

— Угомонись. Чего ради я полезу к нему с глупыми вопросами? Тем более с колотушками. Я что — собственного сына не знаю?

— Иди и спроси. Тебе он скорее расскажет.

В коридоре послышались шаги.

— Я пойду к себе, — спохватилась Эрни, сидевшая в берлинской комнате, которая служила одновременно и спальней Вилли, и гостиной.

Надо было уйти раньше. А то уже неловко получилось…

— Останьтесь, фройляйн Шёлер, — сказал герр Кернер, войдя. — Вы имеете право знать, в каком доме живёте.

Следовало бы всё-таки оставить их наедине, но Эрни удержало любопытство. И что-то ещё: между отцом и сыном вдруг возникла почти осязаемая неагрессивная напряжённость. Она распространилась по комнате, как какое-то поле, выйти из которого было не так-то просто.

Вилли позволил Густаву приблизиться почти вплотную, едва заметно шевельнул такими же, как у него, красиво изогнутыми губами, весь подобрался и, не опуская головы, на пару секунд опустил глаза, а потом вскинул их и открыто посмотрел снизу вверх (для своих шестнадцати лет Вилли был прекрасно развит, но до великана отца ещё не дорос). Шапочка коротких густых пепельно-блондинистых волос чуть сдвинулась со лба.

— Мы с твоей мамой хотели бы знать, откуда у тебя эта новая дорогая одежда.

— Мне её подарили.

— Кто подарил?

— Один друг. Папа, я не вор и не попрошайка.

Густав напористо посмотрел на сына. Тот выдержал взгляд.

— Хорошо. Это всё, что мне нужно знать. Ты уже не маленький и можешь сам решать, с кем водить дружбу и какие подарки принимать. Ладно, беги, куда ты там собирался.

Лицо Вилли расслабилось. Он с улыбкой кивнул, по-телячьи ткнулся носом в отцовское плечо и хотел уйти, но Густав придержал его за руку и, понизив голос, сказал:

— Вилли? Если ты во что-нибудь вляпаешься, сразу же мне скажи, понял?

— Ага! Только ни во что я не вляпаюсь! Пока, пап. Пока, Эрни.

Он сунул во внутренний карман бумажник (тоже явно кем-то подаренный), взял шляпу и удалился игривой походкой.

— Врать он не умеет, фройляйн Эрни. По крайней мере, мне, — сказал Густав. — Если бы попробовал, я бы его раскусил и мало бы ему не показалось. А так можете не сомневаться: парень ни в чём нечестном не замешан.

— Мне даже в голову не приходило сомневаться в этом, герр Кернер.

Эрни не только из вежливости говорила своим квартирным хозяевам, что их Вилли — славный парень. Он действительно был ей симпатичен. Да, балбес: числился учеником отца, но в мастерской появлялся нечасто. Предпочитал танцы, кино, пляжи, комфорт недешёвых гостиниц и общество состоятельных друзей, которые делились с ним возможностью весело жить. Впечатления жадного парвеню Вилли не производил. Просто он считал, что верстак и пивная — это не так приятно, как мелькание огней, водоворот душистых разноцветных шелков перед глазами и пьянящий джазовый шум в голове, а в крови — тепло янтарного «Асбаха» или золотые искры «Данцигской воды». Стоило ли винить его за это справедливое умозаключение, если те, в чьей компании и за чей счёт он веселился, были ему отнюдь не отвратительны? Люди — они везде люди. Деньги и образование не делают их хуже.

Правда, иногда Эрни подозревала, что, вероятно, была бы менее снисходительна к Вилли, если бы он не звенел и не светился. Если бы не его молочная кожа, открытое свежее лицо и стройная шея, которая казалась ещё длинней благодаря модной стрижке, обнажающей основание затылка. Линии умеренно крепкого тела были чётки и нежны. Во всём — в подъёме головы, в движениях глаз, в рисунке позвонков при наклоне — ощущалась именно та наглость, которая составляет второе счастье по-хорошему простых, полнокровных людей.

Вилли любил своё тело, совсем недавно превратившееся из детского в мужское, и бесхитростно радовался ему. Он спал и делал утреннюю гимнастику обнажённым, не заглядывая ни в какой учебник. Он следовал своей натуре, не будучи теоретизирующим натуристом, и сбрасывал с себя ночную рубашку просто потому, что она мешала ему получать удовольствие от жизни каждым сантиметром кожи.

Эрни, взрослая женщина, не обделённая мужским вниманием, безмятежно улыбалась, если входила в берлинскую комнату и видела два компактных правильных ярко-белых полушария, которые выглядывали из редеющей темноты как бы с вызовом. «Зады у людей почти так же разнообразны и выразительны, как лица. Бывают кислые, а бывают весёлые и бодрые. Смешно, когда у человека один лик противоречит другому, но это не случай Вилли», — думала Эрни и спокойно шла дальше по своим делам. Если те же потребности приводили в берлинскую комнату Густава Кернера, он осторожно укрывал сына, а если грозную Мальвину — спящая квартира оглашалась звонким шлепком. Мартин мог, проходя мимо, пощекотать брата. Они хихикали, и тогда от «мюттхен» доставалось обоим.

«Лоснящееся животное» — так Эрни назвала своего молодого соседа в разговоре с подругой вскоре после того, как поселилась у Кернеров.

— То есть тупой, нахальный, самодовольный? — спросила Ютта.

— Нет. Красивый и здоровый. И в списке его добродетелей нет ни прилежания, ни стремления к аскезе. Утончённой интеллектуальности я за ним тоже не замечала. Но это не значит, что он глуп. Наверное, он будет как отец…

— Плотник-горлопан?

— Густав этим не исчерпывается. Поглощать пиво литрами, размахивать кулаками и стульями — не сомневаюсь, что в каких-то обстоятельствах он всё это может. Но когда с него спадает шелуха, под ней оказывается добрый, умный, чуткий человек. Даже интеллигентный. И по-своему элегантный. Не удивлюсь, если он и костюм умеет красиво носить, и танцует неплохо.

— Уж не влюбилась ли ты ещё и в него?

— В него-то нет (с Мальвиной шутки плохи), а вот в его руки — пожалуй, слегка.

— Сильные, натруженные?

— Да, но в то же время чуть-чуть ленивые, как будто тяжёлые от нежности, которая в них сосредоточена. Только у него и у Вилли я видела такой жест: входя в комнату или выходя из неё, они иногда прихватывают наличник двери ладонью, то есть как бы гладят дверной косяк. Такое вот бессмысленно ласковое движение. Мне оно кажется трогательным. У Вилли руки меньше и легче отцовских, но от них исходит та же теплота. Да и весь он тёплый. А я, надо сказать, падка на таких людей. Может быть, это неправильно.

— Почему? Считаешь, надо отдавать предпочтение холодным?

— Считаю, что несправедливо недооценивать того, кто относится к окружающим с уважением и способен преданно любить. Такой человек вполне может не иметь той природной теплоты, о которой я говорю. С другой стороны, тёплый Вилли, скорее всего, не думает больше и не чувствует глубже других. Но с такими мужчинами, мне кажется, бывает относительно легко. Допустим, вы немного повздорили. Он подходит сзади, обнимает и целует тебя. Ты думаешь, он что-то понял и просит прощения, а на самом деле ему просто хочется тебя поцеловать. Но вам обоим хорошо. Его искренняя ласковость, которой он охотно делится и с тобой, и с матерью, и с отцом, и с другом, и даже с дверным косяком, — она помогает тебе прощать его ошибки. А ошибаются все, в том числе и люди, так сказать, аналитического типа. Человек устроен слишком сложно и нелогично, чтобы его легко было сделать счастливым.

— Ты, когда выпьешь, превращаешься в философа. И в поэтессу. Может, тебе вести в «Современной даме» колонку, посвященную мужским рукам?

— Издеваешься?

— Самую малость. Если серьёзно, то ты всё верно говоришь. А ещё я считаю, что твоё восприятие людей хотя наверняка и не ново, но очень соответствует духу нашего времени. Ведь чему, например, учил в Баухаусе Кандинский? Видеть, когда пишешь натюрморт, не яблоко и не грушу, а цвет и форму. Вот и ты, глядя на человека, видишь не плотника или его нерадивого ученика. Ты следишь за взглядом, улавливаешь тепло или холод. Смотришь как бы сквозь социальные ярлыки.

— Социальные ярлыки игнорируют многие. Ну или пытаются. Но кто-то при этом стремится проникнуть человеку в черепную коробку, а я созерцаю руки и изгибы шей. Если бы мы жили в Средневековье и могли только гадать, как устроено наше тело, я бы предположила, что именно там проходят особые артерии человеческого тепла.

— Если бы мы жили в Средневековье, тебя бы давно сожгли.

— Жить так, чтобы в Средневековье тебя не сожгли, сейчас глупо. С этим согласны почти все.

Герр Леман победил инфлюэнцу раньше, чем хотелось бы его ученикам. В первый же день после выздоровления педагога Мартин вернулся из школы выпоротый. Будь фрау Кернер дома — принялась бы расспрашивать за что, да, глядишь, ещё бы и отругала. Но она ушла к приятельнице пить кофе. Пользуясь отсутствием «мюттхен», Мартин решил выплакаться всласть: за этот раз, за прошлый и за следующий. Про запас. Из берлинской комнаты доносились всхлипывания страдальца и ласково виляющий голос его старшего брата.

— Ах ты, бедняга… Ну не надо, не надо, а то целое Северное море наплачешь… Дай-ка я погляжу… Не так уж в общем-то и страшно… Помазать? Чем? А она у меня только что закончилась… Ладно, спрошу у Эрни.

Стук в дверь.

— Эрни? У тебя нет «Нивеи»? Я бы одолжил немножко для Мартина.

— Кажется где-то была… А что — она помогает от синяков?

— Да не то чтобы… Но его как-то утешает. Он бы, наверное, даже ел её, если бы ему разрешили.

— Проходи, сейчас поищу. А как же его угораздило? Он вроде тихий мальчик.

— Чтобы получить от Лемана, громким быть не обязательно. Это та ещё скотина.

— Ты тоже у него учился?

— Ага. Я ему, видно, чем-то особенно не угодил. Перед тем как меня бить, он трость в воде вымачивал. Влетало мне и по рукам, и по штанам. По икрам тоже, если я стоял у доски и слишком туго думал. Если один «жёлтый дядюшка» ломался, то на перемене Леман шёл к сторожу за новым, а до конца урока раздавал пощёчины. И ставил нас голыми коленками на ребро полена. А ещё я стригся совсем коротко, чтобы он не хватал меня за волосы и не заставлял крутиться вокруг своей оси.

— Да уж, богатая палитра методических приёмов… Прости, я понимаю, что тебе было не до смеха. Родители не жаловались директору?

— Жаловались, и не только мои. Без толку. Против Лемана было одно средство: подложить в штаны тоненькую подушечку. Правда, если он кого-нибудь ловил на этом, то отсчитывал вдвое больше. Поэтому я уж говорю Мартину: «Не надо, а то хуже будет».

— Бедный ребёнок… Нашла! Держи.

Эрни протянула Вилли круглую синюю жестянку.

— Спасибо. Я ложечкой немного зачерпну — на Мартина вполне хватит.

— Передай ему ещё вот это.

Эрни достала из коробки с котятами на крышке две продолговатые шоколадочки, закруглённые с обоих концов.

— А, «кошачьи язычки»? Он их любит, спасибо.

Вилли исчез. Вскоре из берлинской комнаты послышалось:

— Ну вот, теперь точно до свадьбы заживёт.

— Почему так всегда говорят? И даже если не заживёт… На свадьбе это место никто не увидит.

— На свадьбе-то нет, а вот после…

— Ты про то, о чём вы с папой рассказывали мне, когда я однажды утром…

— Про то самое, только тихо, дурачок, дама за стенкой. А здóрово ты тогда струхнул, да?

Всхлипывания Мартина постепенно стихли. Послышался двухголосый смех. Вилли, разговаривавший приятным мягким баритончиком, смеялся высоко. Эрни нравилось его негромкое самозабвенное «йи-йи-йи-и…», нравился и тот лёгкий полувозглас-полувдох, который он издавал при неосторожном движении. Эрни вообще любила пластичные мужские голоса, способные вспархивать, а не быть постоянно придавленными к земле. Её самый первый друг тоже по-детски хихикал, когда они возились на мостках, сталкивая друг друга в речку. Может, теперь его смех уже «осел»? А Фриц и Вернер смеялись почти беззвучно…

— Раз уж ты у нас без пяти минут мужчина, я прочту тебе забавную историю… Только маме не говори.

Эрни догадалась, что Вилли полез за книжкой «Грубые шванки», которую она у него видела. В магазине подобные издания пользовались бешеной популярностью среди юных покупателей. По тому, как они краснели и переминались, подходя к полке «Фольклор», было сразу понятно, какое именно народное творчество их интересует. Продавать такие книги подросткам вообще-то не полагалось, но Вернер смотрел на это сквозь пальцы.

— Ну, слушай, — начал Вилли. — «Три весёлые монашки странствовали по свету. Подходят они однажды к узкому мосту через бурную реку, а ступить на него не могут, потому что…»

Вскоре бедняге Мартину довелось пережить ещё одно потрясение. Как-то днём, когда Эрни не было дома, он проходил мимо её комнаты и заметил, что дверь приоткрыта. Воровато огляделся и тихо вошёл. Первым делом в глаза бросилось красивое платье, разложенное на кровати. Мартин бережно приподнял его. Под ним оказалось ещё одно… тоже как бы платье, только маленькое, белое, с кружевами по краю и на совсем тоненьких лямочках. Материя очень гладкая, даже немножко скользкая. Мартин понюхал, но пахло, к сожалению, только мылом.

Аккуратно вернув всё на место, он подошёл к столу, на котором лежала открытая тетрадка с рисунками. Портрет, ещё портрет. (Мартин видел этих господ, они довольно часто приходили к Эрни в гости. Всегда по одному. Чтобы оба сразу — никогда. Странно. Разве им троим не было бы веселее, если бы Эрни их познакомила?) Ну а тут что? Мартин стал листать тетрадку без особого интереса, и вдруг его бросило в жар. Танцующие женщины. Голые. Прямо совсем без ничего. Одиннадцатилетнее сердце сильно забилось от непривычного волнения — ещё не слишком настойчивого, но уже вполне ощутимого…

Со двора раздался знакомый посвист. Встрепенувшись, Мартин захлопнул тетрадь, подрагивающими руками отложил её в сторону и, чтобы посмотреть, кто из ребят его зовёт, лёг животом на стол, стоящий прямо у окна. Сквозь рубашку он почувствовал что-то мокрое и помертвел…

Вечером фрау Кернер встречает жилицу на пороге и сразу же грозно призывает младшего сына. Мартин показывается из берлинской комнаты и плетётся по коридору. Коротко стриженная, слегка лопоухая голова опущена так низко, что подбородок почти касается ключиц.

— Фройляйн Эрни, этот негодяй хочет вам кое-что сказать, — объявляет Мальвина и, подмигнув квартирантке, дотрагивается пальцами до уголков губ. Дескать, только не смейтесь. Потом поворачивается к мальчику. — Ты морду-то подними! Стыдиться раньше надо было!

Эрни с трудом удаётся исполнить немую просьбу хозяйки. На бледной мордочке младшего Кернера отчётливо выделяется большое синее пятно. Картина, достойная кисти экспрессиониста. Изобразив приступ кашля, чтобы был повод прикрыть рот рукой, Эрни старается произнести как можно серьёзней:

— Я тебя слушаю, Мартин.

— Простите меня, пожалуйста, фройляйн Эрни.

— Чего мямлишь? Громче давай! — требует Мальвина.

Он повторяет громче.

— За что я должна тебя простить, Мартин?

— Я был в вашей комнате, пока вас там не было.

— Ясно. А зачем?

— Не знаю. Просто так. Простите.

— Ну допустим. Только это, насколько я понимаю, не всё?

Фрау Кернер тычет мальчика в спину.

— Язык проглотил? Говори дальше!

— Я испортил ваш стол. Пролил на него чернила.

— Так… Не самая неприятная новость, но дело житейское. Бывает. И всё-таки я никак не пойму, почему у тебя синее лицо.

— Я… Чернила, когда пролились… Они легли на стол такой горкой. Я испугался и решил их выпить.

Эрни фыркает. Мальвина, тоже едва сдерживая усмешку, берёт Мартина за ухо.

— Ну? Что ещё надо сказать?

— Я больше никогда-никогда не буду входить в вашу комнату без спросу. И трогать ваши вещи. Ничьи вещи трогать не буду.

— Договорились, — смеётся Эрни.

Фрау Кернер в последний раз прикрикивает на сына:

— Брысь!

Мартин мгновенно исчезает, а женщины идут осматривать место преступления.

— Вот, фройляйн Эрни, глядите. Вещи ваши, слава те, йосподи, не пострадали, а стол Юстав с Вилли завтра же снесут в мастерскую. Сошлифуют пятно, отполируют крышку, и будет всё как новенькое. Вы уж простите нас, моего поросёнка и меня, за то, что недоглядела. И даже не всыпала ему, хотя следовало бы. Но вы поставьте себя на моё место. Прихожу я, значит, домой с покупками. Вижу, дверь ваша открыта, а мой разбойник припал к столу и чем-то хлюпает. Я ему: «Ты чего там делаешь, материно несчастье?» Он поворачивается, и тут я прямо сетку выронила. (Хорошо ещё, яиц там не было.) Сам он стоит белый, как простыня, а физиономия синяя, да ещё глазёнки со страху разъехались. Я так хохотала, что чуть, простите, не обмочилась. Ну как после этого было его наказывать? Только промыла ему сначала желудок, потом мозги.

Следующим утром, столкнувшись с Мартином при выходе из уборной, Эрни тихо спросила:

— Там на столе тетрадка лежала. С моими рисунками. Ты её не смотрел?

Мальчик помотал головой. Лицо с побледневшим (благодаря материнским усилиям) синим пятном залилось красной краской.

Эрни сидела на кровати Ютты и, пока та дописывала статью для «Берлинер рундшау», листала сборник стихов Кестнера.

— Ну как тебе? — спросила Ютта, перестав стучать на своей портативной «Эрике».

— Да в общем-то нравится. Многое остроумно. Но местами, по-моему, сентиментально. И банально. Взять хотя бы вот это. «Хор фройляйн» — стихотворение о современных молодых женщинах. Они, мол, довольны тем, что сами зарабатывают себе на хлеб и могут вести половую жизнь вне брака. Но стоит им бросить взгляд на первого попавшегося ребёнка, и их сердца сжимаются от тоски:

Лишь если видим, как малыш смеётся,

Иль нос разбил и яростно ревёт,

Иль ловит мяч, или с горы несётся…

Тогда нам грустно. Ничего, пройдёт!

— Ну и что?

— Не знаю… Меня это как-то задело. Я вот тоже бездетная женщина. Значит, должна исходить завистью, когда вижу чужое потомство? Я вообще не понимаю, как можно просто хотеть ребёнка. По-моему, «просто» можно хотеть иметь машину, или пылесос, ну или в крайнем случае собаку, потому что все они более или менее взаимозаменяемы. Но ребёнок — это же человек, а люди какими только не бывают. Нельзя же хотеть «просто» мужчину… Вернее, можно, конечно, но это чистый инстинкт!

— По-твоему, поддаваться инстинктам противозаконно?

— Если ты, поддавшись инстинкту, удовлетворила физическую потребность (свою и другого человека, к обоюдному удовольствию), а потом побежала дальше, это ещё ладно. Но инстинктивно «дарить» кому-то жизнь…

— Второе чаще всего оказывается результатом первого. Хорошо это или плохо, но женщин, которые хотят «просто» ребёнка, много. Как и тех, которые хотят «просто» мужа. Так было всегда.

— Вот это и удивительно. Особенно если вспомнить, что из себя представляла женская жизнь до относительно недавних пор и сколько она длилась. Все почему-то страшно боялись остаться старыми девами. Но ведь стародевичество в мало-мальски приличной семье — это гарантия того, что ты хотя бы не умрёшь от родильной горячки.

— Спасибо доктору Земмельвайсу, она нам больше не страшна. Во всяком случае, если рожать в больнице …

— Теперь-то да, но ещё лет пятьдесят — семьдесят назад… Казалось бы, сиди себе спокойно, так нет же: выходили за кого попало (лишь бы не «засидеться»), и после первых или вторых родов мужчина был готов жениться повторно. Причём желающие занять вакансию находились быстро. Мне всё это напоминает какую-то картину из жизни насекомых, только там самец погибает после спаривания. Инстинкт, как воля богов, гонит его навстречу смерти. Ну прямо греческая трагедия!

— Вот именно. Прости за высокопарность, но все мы, невзирая на социальный прогресс, остаёмся игрушками в руках Провидения.

— Если мы так себя воспринимаем, тогда зачем же строгать новые игрушки?[2]

Эрни жила в мире, где ей слишком часто становилось кого-нибудь жалко и довольно редко — безоговорочно весело. Поэтому она не ощущала потребности произвести на свет ещё одно беззащитное существо. Ей казалось, что ребёнок — это страшно. И непредсказуемо. Каким он родится? Сумеешь ли ты полюбить его достаточно сильно? И притом не слишком? Поймёшь ли, какая мать ему нужна? Может быть, то, о чём ты долдонишь ему изо дня в день, пройдёт мимо него. А может, одно оброненное тобой слово западёт глубоко и пустит жизнь не в то русло. Из боязни чего-то подобного будешь всё время молчать. Все важные вопросы останутся без ответа. С одной стороны, уверенно рассуждать о смысле жизни и о Боге может только круглый идиот. С другой стороны, ребёнок, который постоянно слышит от родителей: «Не знаю», — не получит утешения и чувства защищённости. И тогда он обратится за этим к чу-жим людям, которые неизвестно как им воспользуются…

— Зачем, зачем? — усмехнулась Ютта. — Сегодня, как и раньше, женщины не потому рожают, что знают «зачем». Природа расставляет нам ловушки. Отрицать этот факт довольно глупо — уж не обижайся.

— Я и не отрицаю. Я просто считаю, что с ловушками природы надо обращаться осторожно. И если уж попадать в них, то лучше пока ты молода. Пока ты ещё не видела старости, не видела смерти. Следовательно, и жизни тоже не видела. Но думаешь, что понимаешь в ней вполне достаточно (ведь ты хорошо училась в школе и прошла конфирмацию). У меня, скорее, наоборот. Я пропустила ту золотую пору, когда обманывать себя и ребёнка бывает относительно легко. Когда можно «дарить жизнь» от чистого сердца, поскольку ты ещё не знаешь содержимого подарочной коробки. Я уже знаю больше, чем хотелось бы. И вместе с тем понимаю, что этих знаний слишком мало. Ну или я попросту неправильная женщина.

Ютта ответила не сразу. То, что в этом разго-воре она предпочитала задавать наводящие вопросы и делать общие замечания, а не раскрывать себя, объяснялось не только журналистской привычкой. Просто она сама понимала не больше, чем Эрни. Может, даже ещё меньше. Но это уже почти перестало пугать её. С некоторых пор она жила как живётся, смирившись с тем, что по-другому не выходит.

— В ловушки природы попадают не только женщины, — сказала она после паузы. — У того же Кестнера есть стихотворение, где он обращается к своему будущему ребёнку… Да даже здесь, в «Хоре фройляйн», в финальной строфе, которая тебя задела… Любой поэт всегда в конечном счёте говорит о себе. А Кестнер к тому же ещё и детский писатель…

— Да, и, кажется, хороший. У нас в магазине его книжки разлетаются только так.

— Где же то стихотворение? Сейчас найду… Вот оно: «Письмо к моему сыну». Посмотри.

Эрни прочла. Целых девять четверостиший. Мужчина, от чьего лица они были написаны, достаточно ясно представлял себе, каким должен получиться его ребёнок. Для того чтобы этот мальчик (именно мальчик) обрёл плоть и кровь, кое-чего не хватало. Матери. Будущий отец пока не нашёл женщину, достойную и готовую сыграть эту роль, которая представлялась ему довольно скромной. Он признавал, что мать очень важна, но только «поначалу». Потом первую скрипку якобы играет отец.

Не всё в этих стихах понравилось Эрни. Но некоторые строки перекликались с тем, что чувствовала она сама. Например: «Кто думать начал, ничего не знает. Не нравится ему весь этот цирк», — или: «Не буду говорить тебе, что делать. Лишь покажу, как обстоят дела». Человек, решивший учить своего сына не речами, а молчанием, видел и жестокость войны, и несправедливость мира. Тем не менее ему почему-то очень хотелось иметь ребёнка.

Разговор с Юттой о детях «примагнитил», как это иногда бывало, созвучное событие в жизни Эрни. Точнее, в жизни её ближайшего окружения.

Вернувшись с работы, она застала герра Кернера и его старшего сына сидящими на лестнице, прямо на ступеньках. При появлении квартирантки они прервали тихий разговор и потеснились, пропуская её. Оба были серьёзны и чем-то встревожены. Пожалуй, Эрни ещё никогда не видела их такими. Особенно Вилли. Непривычно бледный, он сидел, скруглив плечи и слегка скосолапив ноги в смешных матерчатых туфлях на толстой резиновой подошве. Когда Эрни, прижав к себе юбку, бочком проходила мимо, он поднял голову и так посмотрел из-под горестно сведённых бровей, будто собирался заплакать.

Через четверть часа старший и средний Кернеры вернулись в квартиру. Эрни видела их из кухни. Положив руку между лопаток сына, Густав вёл его к грозной Мальвине, подобно священнику, который сопровождает осуждённого на казнь, суля ему спасение раскаявшейся души. Сердце бедняги Вилли явно болталось, как говорится, в кармане штанов. Эрни предположила, что из комнаты, где фрау Кернер занималась шитьём, скоро послышатся крики и звуки оплеух. Но нет, стрекотание машинки сменилось подозрительно долгой тишиной. Эрни всерьёз забеспокоилась.

Наконец квартирная хозяйка сама постучала к ней в комнату, села на краешек кровати и, вздохнув, смущённо начала.

— Видите ли, какое дело, фройляйн Эрни… Мы поймём, если вы теперь захотите от нас съехать.

— Было бы очень жаль, ведь мне так хорошо у вас. А что случилось?

— Ох, стыдно сказать, но такого шила в мешке не утаишь. Это шило будет орать в берлинской комнате днём и ночью, так что ни нам, ни вам, фройляйн Эрни, не видать покоя.

Вот это да! Неужели аист цапнул Мальвину за ногу в четвёртый раз? Но почему это так огорчило Вилли? И почему ребёнок будет плакать в его комнате?

— Поздравляю вас, фрау Кернер…

— Меня? Ах, йосподи ты боже мой! Да типун вам на язык! Ещё чего не хватало на старости лет! Нет, фройляйн Эрни, это мой Вилли отличился. Залетела от него одна девица: на два года его старше, работает где-то секретаршей, метит замуж за начальника. Спиногрыз ей ни к чему. Первым же делом она озадачила моего дурака: «Достань мне денег сам знаешь на что». Он достал. Где — не знаю. Наверное, у какого-нибудь друга. И может, уже не в первый раз. Но вот только эта дамочка так ничего и не сделала. Видать, испугалась. Теперь говорит: «Скажу в больнице, что отец неизвестен, и пускай забирают в приют. Или бери себе». Ясное дело, мы не изверги…

— Понимаю вашу обеспокоенность, фрау Кернер, но ведь это всё-таки скорее хорошая новость, чем плохая? Я, признаться, боялась чего-то намного худшего. На Вилли лица не было…

— Да уж, меня они тоже напугали. Вошли, как два привидения… Думали, заругаю их обоих. Конечно, Юстав давал мальчишке многовато воли, ну да я же не совсем дура. Понимаю, что петуху нельзя запретить… кукарекать. Все они в этом возрасте гуляют напропалую, а так влипнуть угораздило только моего олуха. Уж слишком он добрый… В общем, мы вот что порешили: развесёлая жизнь для Вилли закончилась. Его дитё будет жить в нашем доме, но ходить за ним будет он сам. Покажу ему разок, что как делать, и больше палец о палец не ударю. Пускай повертится, пускай ночами не поспит годик-полтора. А потом пойдёт деньги добывать для себя и для своего ребёнка — честным потом, как подобает мужчине. Пока он будет на работе, я уж, так и быть, присмотрю за малышом. Ох, только бы девочка родилась…

Существо, вскоре поселившееся в берлинской комнате, официально именовалось Йоханнесом Кернером. Бабушка называла его Хэнсхеном или Ханзи, отец — Джонни. Родитель торжественно поместил младенца в баухаусную колыбель, которую собственноручно изготовил по картинке из журнала. Этот жёлто-сине-красный вопль выпрыгивал из добротного, но старомодного дубово-орехового окружения, как будто бы намекал на то, что Вилли и его ребёнку место не здесь: не в доходном доме с тёмным двором-колодцем и полупрогнившим водопроводом, не на этой улице, среди обозлённых надорвавшихся людей. Эта пара (икона юности, юность в квадрате) украсила бы собой какой-нибудь город будущего, где много зелени, где все молоды, энергичны и свободны от предрассудков, где белые стены компактных удобных домиков отражают солнечный свет, а окна такие большие, что подходишь и голова кружится от ощущения близости неба.

Так или иначе, плотницкий дебют Вилли следовало воспринимать скорее как шалость, чем как манифест. Он не стремился выломиться из среды, не стремился перестроить свою жизнь, а те изменения, которые произошли, принял безропотно. Эрни была права, назвав симпатичного соседа-подростка лоснящимся животным. Ведь пантера не злится, что из-за котёнка ей нельзя пойти на танцы. Она видит детёныша и начинает его вылизывать, тарахтя от ощущения полноты бытия. Вот так и Вилли. Он улыбался, когда, стоя на коленях, стирал пелёнки и кожу на костяшках пальцев. Он как будто бы не тосковал о прежних увеселениях — что не мешало ему бурно радоваться и покрывать «мюттхен» шумными поцелуями, если она в виде исключения всё-таки отпускала его развеяться. «Именно таким людям и следует иметь детей», — сказала Эрни Ютте.

За первый месяц жизни ребёнка Вилли осунулся, глаза стали больше и темнее, черты тоньше. Склоняясь над колыбелью в мешковатых штанах и простой белой майке, он был красивее, чем в своих «спекулянтских» костюмах. Эрни ощущала почти благоговейное умиротворение, когда видела, как Джонни льнёт к тёплой мягкой коже отца, как трогает его улыбающееся юное лицо. Если бы Эрни была художницей, она написала бы с Вилли Кернера современную Мадонну.

Как-то поздним вечером, вернувшись из театра, Эрни застала на кернеровской кухне маленький пир. Стол, накрытый клеёнкой, напоминал частично разорённую витрину деликатесной лавки. Ветчина, чеддер, фаршированные яйца, рольмопсы, сардины в масле, оливки, томаты, чёрный виноград, виндбойтели на десерт, пьяные вишни в шоколаде (излюбленное лакомство хозяйки дома) — всё это великолепие и то, чем оно запивалось, принёс Хольгер Яхман, фронтовой друг герра Кернера, пожелавший таким образом отпраздновать своё освобождение из тюрьмы, куда он попал за какие-то махинации по доносу ревнивой сожительницы. Это был балагур и почти такой же великан, как Густав. Когда Вилли в очередной раз отлучился к малышу, Яхман, понизив голос, сказал старшим Кернерам:

— Он у вас молодец. Мой пасынок год назад потерял работу и теперь тоже сидит с карапузом, а жена его бегает по чужим домам: здесь что-то подошьёт, там подштопает. Она жалеет парня: мол, разве это жизнь для мужчины? А я ей говорю: «Очень даже неплохая жизнь. Вы зарабатываете, он ухаживает за ребёнком собственного изготовления — не вижу тут никакого непорядка. Когда шла война, женщины тоже работали. Пока мужчины были заняты убийством друг друга. Вот это действительно никуда не годилось. Хотя кое-кого как будто бы устраивало».

— Кое-кто и сейчас готов повторить, — проворчала фрау Кернер.

— Увы, дорогая Мальвина. Таков уж человек: жизнь ничему его не учит.

— Давайте чокнемся за то, чтобы люди перестали повторять одни и те же глупости, — предложил Густав. — Пусть хотя бы новые придумают.

— Прост!

— Прост!

В журнале «Современная дама» писали о том, что младенца следует брать на руки лишь в строгом соответствии с распорядком кормления и гигиенического ухода. В противном случае он будет манипулировать родителями при помощи крика и не научится успокаивать себя самостоятельно. Вилли пренебрегал этой популярной рекомендацией: доставал Джонни из колыбели, как только тот начинал плакать.

— Вот и правильно, — одобряла мать, она же бабушка. — Не давай ему хныкать, а то фройляйн Эрни от нас сбежит.

— Никуда я не денусь, фрау Кернер. Так что если это из-за меня…

— Нет уж, нет уж. Вы наша квартирантка и имеете право на покой. Как, между прочим, и мы с Юставом, и Мартин.

Вилли согласно кивал. Но однажды он признался Эрни, что не стал бы дрессировать Джонни, даже если бы жил с ним вдвоём. Обоснование этой ненаучной педагогической позиции прозвучало шокирующе прямолинейно:

— Дети иногда умирают, Эрни. Я как-то раз представил себе, что мой тоже… Он ведь очень хрупкий. И тогда он скажет Богу: «Мне было нуж-но так немного, но даже этой малости я не получал». — Подумав, Вилли прибавил: — Да и вообще. Я ещё не видел ни одного человека, который бы вырос, но так и не отучился проситься к родителям на ручки.

Эрни усмехнулась. В вопросах воспитания она смыслила столько же, сколько любой бездетный взрослый, когда-то бывший ребёнком. Ну или чуть-чуть больше, чем любой. Кто-то почти не помнил себя в первые годы, а её воспоминания начинались рано — с ощущения спелёнутости. Хотя думать словами она ещё не могла, в ней каким-то образом сформировалась мысль о том, что это возмутительно — мешать живому существу свободно пользоваться его же собственными руками и ногами. Из благих побуждений совершая традиционный акт родительского насилия, мама ласково улыбалась. Сейчас, вспоминая склонённое над ней и размытое сиянием милое лицо (ещё такое молодое!), Эрни чуть не плакала. Но тогда улыбка лучшей матери на свете казалась младенцу свидетельством то ли непроходимой тупости, то ли беззастенчивого лицемерия. Ярость, разрывавшая спелёнутую Эрни, вызывала нечто вроде наркотической зависимости. Позже, когда её уже перестали пеленать, она нарочно вводила себя в то состояние, утыкаясь лицом в подушку и воображая, будто ей не дают дышать.

— Думаю, ты прав, Вилли. Наивно было бы считать, что доверие к родителям идёт с ребёнком «в комплекте». Ведь все эти сказки про детей, отведённых в лес и там оставленных, они же возникли и продолжают существовать не на пустом месте. По-моему, для современных людей, как и для тех, кто жил много веков назад, самый первый в жизни страх — это не боязнь того, что с родителями приключится беда, а боязнь их предательства. Мне, например, в раннем детстве несколько раз снился такой сон: толстая ведьма (горластая консьержка из соседнего дома) похитила меня, а мама не спешит мне на помощь. Ещё снилось, что мохнатое чудовище — пожиратель детей, которые плохо спят, — пришло к нам домой и родители угодливо суетятся вокруг него: «Не желаете ли вилочку? Салфеточку?» Я всё это к чему говорю: ты правильно делаешь, что не даёшь Джонни поводов для недовольства тобой. Ранние недоразумения между родителями и детьми — это, может, и не так серьёзно, как некоторые считают. Ты любишь ребёнка, а он не дурак, значит, чуть раньше или чуть позже всё обязательно встанет на свои места. Но если ты хочешь, чтобы он уже сейчас всегда радовался тебе, чтобы с охотой принимал всё то, чему ты будешь его учить…

— Отцы, не раздражайте детей ваших, — засмеялся Вилли, процитировав одну из немногих книг, которые прочёл.

— Вот именно. Лютер плохого не посоветует.

Вилли не раздражал Джонни. Между этими двумя детьми царило, насколько можно было судить, полное взаимопонимание. Эрни быстро привыкла к уютным домашним звукам, сменявшим друг друга несколько раз за ночь в одной и той же последовательности. В их неуклонном чередовании ей мнилось нечто обнадёживающее. Негромкое кваканье младенца — короткий вздох диванной пружины — шлёпанье босых ног по полу — ласковый шёпот — удовлетворённое затихающее бульканье. Разбуженная Эрни мягко погружалась обратно в сон под колыбельную:

Буко фон Хальберштадт

Обожает всех ребят.

Что он нам пода-а-арит?

Сахарный суха-а-арик!

Красненькие башмачки,

Чтобы мы плясать пошли.

Башмачки с блестяшкой,

С золотою пряжкой!

Текст, проверенный временем, переходил в импровизацию Вилли:

Спи, Джонни, спи, малыш.

Ты чего, чего не спишь?

Спит Мальвина, Юстав спит,

Мартин носиком сопит,

Эрни спит за сте-э-нкой,

Спит, поджав коле-э-нки.

Эрни редко спала в позе эмбриона. Предпочитала согревать внутренности, лёжа на животе. Но Вилли не знал этого, а даже если б и знал… На какие отклонения от истины не решишься ради рифмы!

Ты теперь совсем сухой,

Папа нянчится с тобой.

Вот тебе бутылочка,

Мой шёлковый затылочек.

Буко фон Хальберштадт

Обожает всех ребят.

Хэнсхену он то-о-же

Скорей уснуть помо-о-жет.

Глазки, мальчик, закрывай.

Джонни, засыпай…

Предыдущая главаГлава 4 из 12Следующая глава