К книге
Как я стал анархистом. (Записки жандарма)Страница 5
63%
Страница 5
5

Эмиль, по прозвищу Шутник (под этою именно кличкою он был известен в среде интернациональных анархистов) хотя по происхождению и был французом, однако по праву считал себя гражданином всех государств. Он перемещался постоянно из одного города в другой, очевидно из осторожности, а также вероятно из врожденной страсти к движению. Кто знает: может быть он и переезжал границы исключительно с целью выражать этим как можно чаще протест против идеи ограниченного отечества... Не улыбайтесь! Вы не изучали подробно перемешанного со злобой ребячества этих теоретиков, естественно склонных сводить с ума людей, так как они сами ненормальны.

Довольно об этом; исследование этих мотивов — составляет дело неврологии и не было моим. Единственным делом для меня было — соединить в моей руке обоих сообщников и я потихонько готовил наступление этого обетованного часа, я делал его необходимым, неизбежным, и я чувствовал, что он близок; потихонько, отдельными словами падавшими, как бы невзначай, я сеял в бедной голове Бласкэса семена проектов, которые он должен был сделать своими собственными, чтобы их потом излагать, как творение своего ума; я хотел чтобы вся инициатива исходила от него самого и чтобы он меня повел и думал, что ведет сам туда, куда я решил, чтобы он меня повел! Я не позволял себе никакой иной роли, кроме роли пассивного повиновения, равнодушного ко всему, готового ко всему, вследствие моей собственной бездеятельности. Даже скука моя была полезна так как она была заразительна.

— Знаешь, Бласкэс, у тебя не очень весело.

— Действительно, не очень.

И это признание заставляло его хохотать во всю глотку и подготовлять наш отъезд, так как я решил отправиться в поиски за беглецом.

О! Какую благодарную почву, представлял собой череп моего доброго Бласкэса! Как мало на ней прорастали брошенные семена!. Из тщеславия он мнил себя организатором; а так как вследствие своего невропатического состояния он страдал бессонницей, — то по ночам ему мерещились кровавые призраки; он обдумывал тогда самые страшные предприятия, он комбинировал заговоры â Іа Рокамболь или ребяческие и кровавые революции; я сам ему внушал всевозможные идеи и в течение лихорадочных, бессонных ночей, он культивировал брошенные мною мысли. На утро он вставал с мутными глазами, восторгаясь тем что он считал продуктом своего ума и излагая мне свои планы.

— Ну, что ты скажешь на это?

— Великолепно, но трудно выполнимо для нас обоих; нужно, чтобы нас было, поменьшей мере, трое.

— Не пригласить ли Эмиля?

— Его, или кого нибудь другого.

Утром двадцатого дня он вошел в мою комнату и крикнул:

— Мы едем.

Я ответил равнодушно:

— А! Хорошо... Когда?

— В двенадцать часов.

— Куда?

— Это ты узнаешь.

Я знал это лучше, чем он сам, и знал уже две недели тому назад, Нужно ли прибавить что в указанный Бласкэсом час не было никакого поезда. Я предоставил ему инициативу лишь в деле выбора поездов, и он не нашел ничего лучшего как выбрать несуществующий Как бы то ни было, в тот же вечер мы уехали в Перпиньян, где мы остались только один день, чтобы „замести следы“. Через два дня мы были в Лионе, а оттуда мы отправились в Женеву.

Там нас встретил Эмиль. Я прикинулся удивленным; Бласкэс наслаждался моим изумлением.

— Ну, что! Это было хорошо состряпано, а? Никто не догадался, даже ты.

Эта первая встреча с моей жертвой носила отпечаток какого то стеснения; очевидно, я слишком ненавидел его, убийцу дорогих мне существ и, против моей воли, от меня исходило как бы отталкивающее электричество. Напрасно я старался изображать дружеские улыбки. Бласкэс возмущался нашей взаимной холодностью.

— Эй, Шутник! Послушай! Харгвина спас тебе жизнь и потерял место из-за этого; не будь его, ты недалеко ушел бы: такого рода услуги запоминаются. Что касается тебя, Энрико, ты оскорблен верно тем, что Эмиль удрал от тебя и не имел к тебе доверия; ты неправ, ибо излишнее недоверие никогда не мешает. Вы должны стать друзьями. Я этого хочу для того, чтобы мы втроем выполнили одну работу, да такую, что о ней будут говорит, смею вас уверить! У меня есть план!

Он изложил нам его, этот план; за исключением нескольких глупых деталей, это был тот, элементы которого я в течение трех недель, старался ему внушит и который должен был привести нас снова в Испанию: сначала в Герону, чтобы там приготовить снаряды, а затем в Мадрид, чтобы их пустить в ход. Но вы отлично понимаете, что путешествие убийц должно было закончится в Героне и что я брал на себя работу оставить их там навсегда...

Го-го-го! Как я радовался, когда план Бласкэса был окончательно принят. Я почти забыл свое чувство мести, так я был счастлив что мне удастся ее удовлетворить; у моей ненависти как бы выросли крылья, она сделалась общительной, увлекательной, как самая теплая дружба. Я пел, болтал, весело смеялся и острил. Право, мои два приговоренных к смерти хорошо посмеялись в эти последние дни своей жизни. Поверьте мне если можете и если понимаете меня: я почти не ненавидел их больше с тех пор как они были в моих руках.

Потом, я часто упрекал себя за эти часы, полные увлечения; они были как бы изменой памяти моих дорогих усопших; но это было сильнее меня, слишком был я полон счастия, слишком опьянен верной победой — все остальное стушевывалось. Кот, подстерегающий мышь перед ее дырой, сосредоточен и от нетерпения у пего встает шерсть; но после первого же удара лапой, когда он держит свою добычу, он уже забавляется!

Я также забавлялся.

Они находились уже в объятиях смерти, и я играл с этой двойной агонией, такой медленной и чистой, о которой сами умирающие не имели понятия и которую я один мог знать, наблюдать и затягивать. Это было зрелище исключительно для меня одного — глядеть на этих двух мертвецов, упорно продолжавших считать себя живыми и строившими планы на будущее!

Я провел в Женеве наилучшие дни моей юности; последние также, ибо я жертвовал своей жизнью, как и жизнью их обоих.

Наконец мы уехали.

Возвращение было прелестным. Всякое недоверие исчезло, а вместе с ним и всякое стеснение. Между нами воцарилась полная интимность, и, когда мы вышли из вагона, я действительно сделался необходимым товарищем, тем товарищем который своим веселым настроением уничтожает усталость, поддерживает мужество и внушает презрение к опасности

Мы приехали ночью. Эмиль, всегда осторожный, покинул нас, не доезжая испанской границы, чтобы его не видели в подозрительной компании; он доехал до Героны на велосипеде, а на следующий вечер он пришел к Бласкэсу, чтобы никогда больше не выйти оттуда... Я сам закрыл дверь за ним...

***

Мы приступили к работе... Дело состояло в том, чтобы приготовить несколько бомб и взорвать Эскуриал; не больше! Согласно плану, автором которого воображал себя Диэго Бласкэс, выполнение предприятия было ребяческим делом; я поддакивал и поддерживал его в этом убеждении. Мои прежние функции полицейского агента позволяли мне давать сведения относительно расположения дворца, которые мои товарищи находили драгоценными; за то они высмеивали мое невежество в области взрывчатых веществ, и я преувеличивал это невежество, насколько мог... Химик решил научить меня, как я это и предвидел. Все складывалось, как я того желал: мы постоянно пребывали в подземельях лаборатории; на сцену выступила смертоносная химия: приближался роковой час.

На четвертый день, я умел обращаться с щелочами и кислотами; под наблюдением моих превосходных учителей мне удалось сфабриковать три бомбы, взрывающиеся при опрокидывании и они были найдены великолепными.

— Это истинное удовольствие, сказал Бласкэс, давать тебе уроки; ты с успехом пользуешься ими.

— Да, я ими и воспользуюсь.

Надеюсь теперь вы не будете больше спрашивать себя, какой смертью мои приговоренные к смерти должны были погибнуть? Я допускал лишь одну,— ту, которой они подвергали своих жертв: око за око, бомба за бомбу! Я хотел, чтобы и они были разнесены на куски, но я хотел перед этим подвергнуть их целой прелюдии нескончаемых, ужасных мук и... Я горжусь моей находкой.

Мне хотелось также чтобы снаряды были моего собственного изготовления; я разобрал отдельные составные части тех которые я изготовил и отложил их в сторону.

Теперь предстояло принять второстепенные, но необходимые, подготовительные меры.

Неловким жестом толкаю я кувшин в котором мы храним воду для питья — он падает и разбивается. Я испускаю ручательство, Эмиль вскакивает, Диэго бранит меня...

— Не сердись — я куплю другой.

Действительно, на следующий день я покупаю четыре глиняных кувшина, длинных, широкогорлых; все они тождественны. Я приношу их в лабораторию под предлогом что они могут пригодиться; самые бессмысленные предлоги, обыкновенно самые лучшие: они удовлетворяют большинство а иногда и всех. Но Эмиль, по своему характеру, вечно недоволен и все критикует: ему не нравится форма моих ваз, которые по его мнению, крайне неустойчивы.

— Эмиль, твой упрек справедлив, но у меня было основание выбрать такие.

— Какое же.

— Через неделю, обещаю тебе, ты его узнаешь.

Действительно, мне должно обождать некоторое время, пока Бласкэс не уйдет, или заставить его уйти: но необходимо остаться втечение часа вдвоем с моим злодеем. Я подожду. Это терпеливое ожидание доставляет мне даже удовольствие: я наслаждаюсь, и, в то время как мы болтаем, смеемся, я щурю глаза на мои три бомбы на полке и на мои три кувшина в углу; я говорю — три — ибо четвертый кувшин мы употребляем для воды.

Я жду два дня. Однако пора кончать. Еще два дня... Наконец Бласкэс сообщает нам, что на следующий день он приглашен на собрание каталонцев.

Завтра! Завтра! О! Безумная бессонная ночь, которую я тогда провел! Обворожительная ночь, полная уверенности! А этот восхитительный день, который последовал за этой ночью; эти часы которые проходили четверть за четвертью по циферблату; когда на колокольне собора раздавался их бой, мне мерещился в звоне их смех Хуаниты и Кармен, напевавших: „сегодня вечером“!

Моя мечта опьяняла меня, как вино. Я без всякого опасения проявлял радость молодого жеребенка, и величественный Эмиль, смеясь против воли, говорил не без презрения.

— „Экий ребенок“!

Ужин прошел весело. За десертом Диэго покидает нас... Наступил час.

— Пойдем в лабораторию, Эмиль, хочешь?

Я увожу свою жертву, которая из вполне законной гордости, идет впереди; я стаскиваю со стола окорок, хлеб, нож; я ощупываю карманы — не забыл ли чего?

Впереди меня двигается он, двигается может быть в последний раз в этот вечер.

Как он претенциозен и смешон, что идет так глупо, без всякого подозрения и указывает дорогу.

Мне хочется прыгать от радости за его спиной.

Мы пришли. Мы в лаборатории. Я снимаю пиджак, карманы которого набиты битком.

— Тебе жарко? Спрашивает он.

— Да, мне жарко.

Мы садимся; я протягиваю ему свой табак: он принимает, набивает трубку, закуривает; я запоминаю, что спички он положил в левый карман жилета. Он курит. Итак, началось.

— Странный вкус у твоего табака.

— Я душу его особыми духами, приготовление которых знаю лишь я... Это табак Вендетты1.

Он пожимает плечами... Никогда Эмиль не привыкнет принимать мои слова в всерьез.

Он продолжает курить. Я наблюдаю за ним. Чтобы его занять, я говорю о „социальных реваншах, о пролетариате, который страдает, о человеческом братстве, об угнетенных, которых мы освобождаем: а так как люди жадно не желают удовлетворить наши требования, то все средства хороши, даже действие насилием, лишь бы достигнуть цели.

Он продолжает курить.

— Мы стучимся в дверь будущего, говорит он.

— Вы стучитесь очень сильно, дорогой Эмиль, и одно меня беспокоит лишь; когда ты бросаешь на улице бомбу, как ты это сделал в Барселоне, ты убиваешь несчастных посторонних людей, наших братьев, жен, детей...

— Тем хуже для них! Я уже говорил тебе, что мне до них нет дела.

— Я хочу, чтобы ты мне это снова объяснил.

— Отдельный индивидум не идет в счет; существует лишь принцип.

— Но индивидум ни в чем не повинен!

— Неповинных нет. Все общество несет круговую поруку, за свои беззакония, как, мы за свои революционные действия. Те, которые подчиняются, уже тем самым солидарны с теми кто их угнетает; в моих глазах они виновны, и даже больше, чем другие, так как они перебежчики, предатели великого дела, близкого всему человечеству.

— Которое страдает?

— Которое страдает...

— И которое ты любишь? Торопись любить его, время уходит. Твоя трубка тухнет.

— Твой табак мне противен.

— Я должен сознаться тебе кое в чем чтобы ты меня успокоил... Я но трус, но я боюсь угрызений совести... У тебя бывают они?

— Нет.

— Перед тобой никогда не вставали привидения несчастных созданий, с вырванными внутренностями или оторванными головами? Они никогда не являлись к тебе ночью требовать у тебя отчета за свое мученичество?

— Какой вздор!

— Я помню одну маленькую девочку, которую видел в Барселоне, лежащей на земле. Вокруг ее шеи обмотались кишки лошади и, даже мертвая она судорожно сжимала в своих кулаках платье матери, у которой больше не было головы. Ты их не заметил?

— Мне наплевать!

— Ты уверен, что они никогда больше не вернутся, уверен?

— Ты мне надоел своими расспросами... Но что это со мной?

Он встает. Я слежу за ним. Он ходит по зале, но ноги у него точно налиты свинцом.

— Эмиль, ты бледен, садись.

Я беру его под руку, и тащу к кушетке; едва я его толкнул на нее, как оп откидывается назад; глаза его мутны: он в моих руках.

— Растянись.

Я подымаю ему ноги; они тяжелы, безжизненны. Он лежит на диване.

— Вероятно, это мой табак Вендетты на тебя так подействовал. Ничего, это пройдет.

Я складываю ему руки на животе: он не протестует. Я спокойно беру свою веревку и связываю ему руки и ноги.

Предыдущая главаГлава 5 из 8Следующая глава