Лизу никогда не тревожил вопрос о том, для чего она живет и каково ее назначение. Правда, она училась в музыкальном техникуме и даже любила музыку, но это были ее «занятия», и она занималась музыкой только потому, что таково было желание ее матери.
Окруженная любовью и постоянной заботой родителей, Лиза не знала, что такое труд, и привыкла к тому, что все необходимое для того, чтобы «нормально жить», давалось ей без всякого труда и усилий с ее стороны, ей же оставалось только заниматься собой. И она читала, ходила в театр, играла на рояле, но делала все это без увлечения и без страсти. Единственное, что ее увлекало и заботило,— это была она сама. И она всю свою молодую энергию и волю отдавала мелочным, эгоистическим заботам о том, чтобы у нее были нарядные платья, модные туфли и чулки, хорошие духи и пудра, дорогие безделушки, то есть все то, за что платил деньги ее отец, а она должна была только сказать отцу или матери — чаще матери,— что ей хотелось бы купить ту или иную вещь. И отец ее, известный в городе терапевт, занимаясь, помимо службы, частной врачебной практикой, предоставлял дочери полную возможность жить той беззаботной и бесцельной жизнью, какой она жила, и сам считал эту жизнь не только нормальной, но единственно приемлемой.
Однажды, когда Лизу вместе с другими студентами послали из города в колхоз, чтобы помочь колхозникам быстрее убрать осыпающийся хлеб, Лиза побыла на уборке всего два дня, а на третий день, получив от отца справки и бюллетени, удостоверяющие ее несуществующие болезни, она вернулась в город и весь конец августа, то есть все те дни, когда ее товарищи работали в поле, пролежала в постели с книжкой в руках. С помощью таких же справок отец освободил ее и от работы во время войны, и от всяких дежурств в техникуме, и от всего того, что, по его мнению, могло нарушить нормальную жизнь любимой дочери.
Потом, когда с Лизой произошла та самая история, о которой она рассказала Глебу Ивановичу, Лиза впервые задумалась над тем, как ей жить, и поняла, что она жила не так, как нужно.
Глеба Ивановича Лиза по-своему любила, но любовь эта не выходила за пределы ее, Лизиных, представлений о любви, а представления ее заключались в убежденности, что сама она должна только отвергнуть или принять чью-то любовь к ней и потом жить той же беззаботной и легкой жизнью, какой она жила.
Правда, еще задолго до приезда на хутор в Лизе уже произошел душевный перелом, и глубину этого перелома она почувствовала особенно в тот вечер, когда случайно услышала слова Глеба Ивановича о звездах, которые отстают от звездного роя и остаются в одиночестве.
Лежа в постели, Лиза видела темный квадрат неба в распахнутом окне, красноватый серп месяца и светящуюся полосу звезд. Закинув руки за шею, широко раскрыв глаза, она смотрела в окно, и ей казалось, что все люди уже ушли куда-то далеко вперед, а она осталась одна, что ей уже никогда не догнать ушедших и что она умрет в таком же одиночестве, как умирают звезды, падая вниз и исчезая в небесном мраке.
Всматриваясь в сияющий свет ночного неба, Лиза словно впервые поняла, что она упустила что-то очень важное в жизни, гораздо более важное, чем то, чем она жила.
— Что же мне делать? — беззвучно шептала она, ворочаясь на жесткой шевалдинской койке.— Что мне делать? Ведь я должна обязательно что-то сделать, а что — я не знаю...
Она думала о многих девушках, имена которых сейчас с благоговением произносили все люди. Должно быть, эти девушки тоже любили хорошие духи, пудру, говорили о блузочках, завивали волосы, но, кроме всего этого, у них в жизни было и что-то другое, несравненно более важное и значительное, чем блузочки и завивка. И они, эти девушки, радостно подчинившись велению этого самого важного в жизни, просто, обыкновенно, с горячей готовностью, пошли на страдания и на подвиги...
Но... ведь война кончилась, на смертные подвиги сейчас не нужно идти. Где же то большое и важное, чем жив человек, и что надо делать для того, чтобы не оказаться тусклой падающей звездой?
Лиза прижимала к груди колючее солдатское одеяло Шевалдина, ворочалась, ища ответа на мучительный вопрос: что делать сегодня, завтра, сейчас, как жить именно ей, Лизе Шестовой, которая вдруг оказалась здесь, в этой степи, и лежит сейчас в этой неуютной комнате?
...Глеб Иванович тоже не спал.
Он лежал среди яблоневых саженцев, постелив на землю шинель и подложив под голову старую стеганку. Он тоже смотрел в небо и видел звезды, но думал не о звездах, а о том, что произошло с Лизой и как ему теперь поступить. Протянув руку, он гладил шершавый тоненький ствол яблони и думал: «Ее можно вырвать из земли одним движением руки, и она засохнет. Так же и Лиза. Она так же беспомощна и слаба, и если ей не помочь, она засохнет, как яблоня, вырванная из земли».
Думая так, Глеб Иванович мучился от жалости к Лизе, но в то же время в нем поднималась злая обида против нее и почему-то перед ним вставал образ той самой девушки Гани, которую он встретил утром в степи и которая говорила ему о своем погибшем женихе.
«Вот они — два разных человека,— думал он.— Одна вяжет в сутки по шесть тысяч снопов, ночью возит хлеб, доит корову, убирает навоз, стрижет овец, и руки и ноги у нее исцарапаны острой стерней и ладони шершавые, как эта яблонька. А другая томится от безделья, ищет легких удовольствий, прячется от настоящей жизни, капризничает, тоскует, обманывает себя и других».
Но как ни осуждал Глеб Иванович Лизу, как ни унижал ее в мыслях — вместе с непрошеной жалостью к ней он чувствовал и то, что он не только все еще любит ее, но и что, если она уедет сейчас, ему очень трудно будет расстаться с ней навсегда.
Тщетно искал он выхода из этого тупика, долго думал, курил папиросу за папиросой и уснул только к утру.
Лиза тоже уснула поздно, а когда проснулась, услышала негромкие голоса во дворе. Кто-то разговаривал с Глебом Ивановичем, покашливая и по-старчески кряхтя. Лиза прислушалась.
— Ты посуди сам,— гудел старческий голос,— ежели у нас в отаре оказалось штук тридцать ягнят без маток, то мне нужно добыть дерево для раскола, чтоб в этот самый раскол маток ставить и сирот под ними кормить.
— Не могу, Тарасыч, мне дерево нужно для ремонта парт,— не очень уверенно возражал Глеб Иванович.
— Парта, милый человек, не помрет, а ягненок без титьки подохнет. Как же можно для живой худобы три доски жалеть?
— Я не жалею, но у меня парты без спинок.
— Так тебе ж сказано, Иваныч, что председатель обещался через неделю доски вернуть.
— А почему ты не кормишь ягнят коровьим молоком из соска?
Старик сердито плюнул:
— Заладил одно — из соска, из соска. Чего у меня, тридцать рук, что ли, чтоб кажного ягненка кормить по-отдельности? Ты вот спробуй своих школяров из соска покормить...
— Иди, Фома,— сказал Глеб Иванович,— дай Тарасычу взаймы три доски, а то он до вечера не отвяжется...
Когда голоса утихли, Лиза, не спавшая всю ночь, задремала, но вскоре ее разбудил новый разговор. На этот раз голос был женский.
— Бригадир прислал до вас, Глеб Иванович,— торопливо говорила женщина.— Понеси, говорит, учителю литр воды с того колодца, что вчера вырыли на четвертом участке. Нехай, говорит, Глеб Иванович пробу воде сделает, какие в ней существа примешаны. А то, говорит, вода в колодце дюже желтая на цвет и известкой отдает. Нехай, говорит, учитель скажет, чи можно, чи нельзя этой водой скот поить.
— А разве Егор Петрович не смотрел колодец? — спросил Шевалдин.
— Завтра обещался смотреть, да к нему далеко ехать, кони все заняты, а скотина не ждет, скотину-то сегодня поить надо.
— Хорошо, давай воду, Марфа, я посмотрю...
В разговор вмешался чей-то третий хрипловатый голос:
— В сельпо детскую обувку привезли, так ты ж дай, Иваныч, свое мнение, кому там в первую очередь распределять.
— Хорошо, я зайду, Василий Кузьмич,— ответил Шевалдин.
Вслушиваясь в эти голоса, Лиза взглянула на часы, лежащие на табурете рядом с кроватью: было двадцать минут шестого.
«Неужели так рано? — подумала она.— Или часы отстают?»
Приподнявшись, она посмотрела в окно. Степь была озарена красноватым светом восходящего солнца. У подножия холмов темнели длинные тени, от земли поднимался едва заметный парок.
Среди двора стояли женщина в синем платке, высокий мужчина в потертом комбинезоне и Глеб Иванович. Он был в белой ночной сорочке и стоял с лопатой в руках, слушая то, что говорили мужчина и женщина.
Лиза вспомнила ночной разговор с Глебом Ивановичем. «Теперь он все знает, и он скажет, что мне делать,— подумала Лиза.— Я же сделаю все, что он скажет, хотя и не понимаю еще, как он живет здесь, в этой степи...»
Она соскочила с койки, прошлась по комнате, поеживаясь от утреннего холодка, умылась и оделась. Услышав возню в соседней комнате, Лиза пошла туда.
На подоконниках, на партах и даже на полу классной комнаты на аккуратно расстеленных чистых листах бумаги лежали цветы и травы: широкие, с прожилками, листья подорожника; уже высохшие, связанные тонким шпагатом пучки полыни; желтые цветы подсолнечника и зверобоя, бессмертника и крапивы; целые вороха белых цветов ромашки и тысячелистника; лазоревые, зубчатые лепестки васильков; отдельно сушились тщательно очищенные корни пырея, черные рожки спорыньи, дикой груши.
В классе стоял резкий запах цветов и трав. Три белобрысые девчонки, сидя на корточках, клеили бумажные мешочки и тут же, на полу, раскладывали их для просушки. Увидев Лизу, девочки хором сказали «здравствуйте» и, с любопытством поглядывая на нее, продолжали, однако же, свою работу, ловко орудуя ножницами, кистью и клейстером.
— Это мы все сами насобирали,— сказала Лизе одна из девчонок, видимо тяготясь молчанием.
— Как — сами? Втроем?! — удивилась Лиза.
— Нет, зачем... вся школа собирала, с Глеб Ивановичем...
Очевидно, полагая, что незнакомая женщина не представляет, для чего нужны сложенные в классе растения, вторая девочка сочла нужным добавить:
— Из этого лекарство будут делать, которое в аптеках. Потом этим лекарством больных будут лечить — у кого голова болит, или горло, или сердце...
Лиза понимающе кивнула головой и вышла во двор.
Солнце уже взошло, над степью летали птицы, за ближними холмами голубели негустые столбы дыма — это хуторские хозяйки затопили летние очаги.
Глеб Иванович, опустившись на колени и отложив лопату, разминал пальцами землю в лунке. Рядом с ним стояло ведро с известкой, из ведра торчала щетка.
— Доброе утро, Глеб Иванович! — тихо сказала Лиза.
Он обернулся, и она увидела его осунувшееся лицо. Улыбнувшись краешком губ, Глеб Иванович поднял глаза:
— Доброе утро, Лиза. Вы уже встали? Мы, наверное, разбудили вас своими разговорами?
— Нет, мне просто не спалось.
— Мне тоже,— сознался Глеб Иванович.— Правда, я всегда встаю рано. Много дела.
Он привстал, взял из ведра щетку, легким нажимом снял с нее лишнюю известь и стал белить ствол деревца. Лиза молча смотрела на его загорелые, голые по локоть руки, испачканные землей и известкой. Она стояла так близко, что несколько капель извести упали ей на голову.
Глеб Иванович заметил это и снова улыбнулся:
— Отойдите, Лиза, а то я побелю вас вместе с яблоней.
— Дайте, я попробую,— попросила Лиза.
Он передал ей щетку.
— Попробуйте. Только не торопитесь. Надо накладывать известь ровным слоем и забеливать каждый сучок.
Лиза взяла щетку и стала белить, неловко разбрызгивая известку. Поджав губы, она старательно водила щеткой по тонкому древесному стволу и не смотрела на Глеба Ивановича.
— Выше не надо. Вот до этих пор хватит.
— Хорошо...
Они стояли у яблони, ни одним словом не напоминая друг другу о вчерашнем разговоре, хотя оба думали только об этом и не могли думать ни о чем другом... И, несмотря на то, что каждый из них знал, о чем думает другой, они делали вид, что вчера ничего не произошло, и поэтому можно перебрасываться пустяковыми фразами, не имеющими никакого отношения к тому, что их тревожило и волновало.
— Зайцы начали баловать,— сказал Глеб Иванович, наблюдая за Лизой.— Вчера подбирались к двум крайним яблонькам, придется окутать стволы соломенными чехлами.
— Скажите, Глеб Иванович,— не слушая его, спросила Лиза,— кто вам готовит обеды?
— Обычно готовит Софья Захаровна. Это вторая учительница, она сейчас поехала в Саратов, к сыну. Сын у нее в Саратове работает в пароходстве.
— А сейчас кто готовит?
— Сейчас Фома. Он у меня по-военному. Впрочем, мы сейчас пойдем завтракать, и вы оцените его кулинарные способности...
— А как вы находите мои способности садовника?
— Что ж, вы подаете некоторые надежды,— отшутился Глеб Иванович.
Он слил ей из кружки на руки, принес полотенце, умылся сам, и они пошли завтракать. Завтрак, действительно, был хороший: свежие пышки со сметаной, яичница и виноград. Когда Лиза похвалила отлично испеченные пышки, Фома зарделся от радости, но тут же разоблачил себя:
— Пышки пекла тетка Агафья, я еще с вечера попросил ее.
После завтрака Глеб Иванович занимался анализом воды, потом уходил в сельпо и в правление колхоза, а когда вернулся, сказал сидящей на крыльце Лизе:
— Если вы не будете сердиться, я оставлю вас до вечера. Сегодня у нас работа в степи, мне надо побывать там.
— Может, и мне пойти с вами? — спросила Лиза.
Глеб Иванович смущенно улыбнулся:
— Как хотите. Я и сам хотел сказать вам об этом, но дело в том, что это не очень близко. Придется ехать на арбе, верблюдами, и я не знаю, как вы...
— Ну и что ж? — воскликнула Лиза.— Поедем на арбе!
Она поднялась с крыльца:
— Я пойду переоденусь.
Глеб Иванович походил по двору, переоделся сам, потом позвал Фому и сказал, виновато опуская глаза:
— Сейчас подойдет колхозная арба, так ты, Фома Емельяныч, подмости там на арбу чего-нибудь, сенца, что ли, и постели мою шинель.
— Разве Лизавета Сергеевна тоже поедут? — осведомился Фома.
— Да, хочет поехать.
Через несколько минут на дороге, возле школы, остановилась длинная арба, в которую были впряжены здоровенные верблюды. На арбе, поджав ноги, сидела Ганя с батогом в руке, а за ней громоздилась целая орава ребят.
— Ну чего, поехали?! — закричала Ганя.
— Сейчас,— повернулся Глеб Иванович,— одну минутку...
Фома принес охапку сена, аккуратно разложил его в передке арбы и накрыл шинелью.
Ганя осторожно отодвинула шинель и хотела присесть на досках, но Глеб Иванович сказал укоризненно:
— Садитесь сюда, Ганя, так ведь удобнее.
Вытянув босые ноги, девушка послушно села на шинель.
Из комнаты вышла Лиза в сером дорожном плаще и в косынке, чуть прикрывающей кудрявые волосы.
— Ну вот, устраивайтесь,— покраснел Глеб Иванович,— чем богаты, тем и рады...
Он помог ей взобраться на арбу, усадил рядом с Ганей, а сам примостился среди учеников.
— Поехали!
Высоко поднявши головы, шлепая ногами по мягкой, нагретой солнцем пыли, верблюды пошли по дороге скорым шагом.
Повернувшись к Гане, Лиза доверчиво спросила:
— А куда мы едем?
Темные глаза девушки блеснули из-под туго завязанного платка.
— В степь едем. Там наши колхозники окопы копают.
— Какие окопы? для чего? — удивилась Лиза.
— Деревья будем сажать.
С любопытством посматривая на Лизу, Ганя стала рассказывать о лесопосадке, для которой в степи готовились траншеи:
— Это все наш председатель Лука Петрович с Глеб Иванычем придумали. Надо, говорят, посевы от суши уберечь. У нас тут степь знаете какая? За месяц ее не объедешь, а кругом — ни кустика. И земля воду в себя не принимает, как камень сбита. Вода струйками по ней течет, половину зерна на пахоте вымывает...
Ганя прикрикнула на верблюдов и продолжала, поглядывая то на Лизу, то на сидящего сзади Глеба Ивановича:
— Самое злое у нас — это ветер. Как задует с весны, никакого спасения. Поднимет с земли черный прах и несет его по степи так, что солнца не видать. Сдирает этот ветер всю пахоту с поля, выдувает зерно, сушит землю, и, конечное дело, люди почти что каждый год остаются без хлеба. То соседние колхозы нам хлеб дают, то государство помощь оказывает... Ну вот, Лука Петрович и придумали с Глеб Иванычем деревья насадить по степи. Мы, говорят, и влагу сбережем и посевы от ветра лесопосадкой укроем...
Усмехнувшись, Ганя оглянулась на беседующего с учениками Шевалдина:
— Непосидючий они человек. Цельное лето с посадками этими возились, с агрономом в райзо поспорили. Тот одно доказывает, что дуб не примется, а они свое гнут: дайте мне, говорят, школьную делянку, то есть, значит, землю отведите, и тогда увидите, дескать, примется дуб или не примется!
Слушая Ганю, Лиза пыталась понять, почему все это так захватывает Глеба Ивановича, но мысли ее беспорядочно обрывались, и она с затаенной тоской всматривалась в бесконечную, выжженную солнцем, изрезанную темными оврагами и промоинами степь.
То здесь, то там белели на истоптанной земле солонцы, окруженные красными и лиловыми пятнами чахлых растений. Но редкие солонцовые лунки, с их беловатыми и красно-лиловыми бликами, терялись в унылом однообразии полыни, ромашника и шалфея, и потому вся степь казалась сероватой, безжизненной пустыней.
Изредка над степными холмами, преодолевая ветер неуклюжим косым полетом, пролетала разлохмаченная ворона, или у дороги, деловито потряхивая куцым хвостиком, копошилась ржаво-бурая посметюха, но скрипящая арба двигалась дальше, и перед глазами Лизы по-прежнему расстилалась серая, пахнущая острой горечью, сухая полынь...
Еще издали Лиза увидела людей, растянувшихся по степи длинной жидковатой цепью.
— Ого! — радостно закричал Глеб Иванович.— Уже к Лисьему логу повернули, значит, сегодня засветло кончим!
— А чего ж не кончить,— отозвалась Ганя.— Лука Петрович всех на работу привел... весь вечер ходил по хутору и загадывал выходить до солнца!
Через полчаса верблюды дотащили арбу до того места, где стоял тракторный полевой вагончик, вокруг которого хлопотали старухи кухарки.
— Вы, пожалуй, останьтесь с Ганей,— сказал Глеб Иванович Лизе,— она будет подвозить людям воду, а вы можете отдохнуть. Я сейчас сниму сено, постелю вам шинель...
— А чего там отдыхать,— усмехаясь, вмешалась Ганя,— нехай они с ребятами идут участки размерять.
— Да, правда, можно размерять участки,— согласился Глеб Иванович.
Он снял с арбы смотанный в кольцо шнур, два колышка и топор:
— Ну, пошли!
Окруженные весело галдящими учениками, переговариваясь с ними и поглядывая друг на друга, они пошли к месту работы.
Через всю степь, сколько видно было, узкой и ровной линией темнели длинные, только что вырытые траншеи. Тринадцать рядов траншей начинались у края неглубокого оврага, огибали его по гребню, тянулись в сторону холма и, перевалив через покатую вершину, исчезали где-то за далеким склоном.
На четырех крайних траншеях работали люди. Их было много, больше ста человек. Молчаливые, с темными от пыли лицами, они докапывали неглубокие траншеи, выбрасывая лопатами тощую, пепельно-серую землю.
Среди работающих было много женщин, и Лиза почему-то задержала взгляд на одной немолодой колхознице в побелевшей от солнца стеганке и сбитом на затылок платке. К ней часто подбегали два мальчика, и она, вынув из кармана стеганки кусочки сахара, совала их детям, а сама, яростно нажимая на лопату тяжелым солдатским башмаком, продолжала копать, словно боялась, что отстанет от других.
Когда Глеб Иванович подошел к людям и стал разговаривать с председателем колхоза, скуластым человеком в брезентовой тужурке, Лизе вдруг бросилось в глаза то, что Шевалдин ничем не отличается от окружающих его людей.
Одетый в потертые брюки и запыленные кирзовые сапоги, в полинялой спецовке, какую в городе обычно носят монтеры, он остановился, дымя махорочной скруткой, и сразу же грубовато возразил чернявому парню, слов которого Лиза не слышала:
— Бросьте эти бабушкины сказки! Он дурак и лодырь, а вы повторяете его болтовню! Если таких слушать, так нам век придется сидеть на пустырях и ждать божьей милости...
— Правда, правда, Иваныч! — поправляя платок, закричала колхозница в солдатской стеганке.— Он хоча и агроном, а всю осень моему звену душу мутил: боронуйте, говорит, рожь следком за сеялкой. Дюже умный! Так бы и остался наш участок зимой без снега, ежели бы его послухали...
— Пусть он не дурит,— жестко бросил Глеб Иванович председателю.— Зимой продержим желуди в песке, а весной садить будем и каждому настоящий уход дадим...
— Да ты не серчай, Иваныч! — усмехнулся председатель.— Его уже отзывают куда-то, а в райзо новый агроном едет, говорят, толковый мужик...
Лиза издали наблюдала за Глебом Ивановичем, вслушивалась в то, что он говорит, и понимала, что Шевалдин всем существом слит с этой незнакомой ей жизнью, что он во всем этом, наверное, видит нечто гораздо более важное, чем ее, Лизин, приезд. Она сразу заметила это, потому что здесь, в степи, он почти не говорил с ней, и только, проходя мимо с председателем колхоза, успел попросить, ласково и смущенно улыбаясь:
— Возьмите, пожалуйста, шнур и промеряйте с ребятами четыре полосы по триста метров. Ребята знают, как это делается, и покажут, где надо мерять, там есть метки... — И сразу же повернувшись к председателю, он спросил его, продолжая прерванный разговор: — Ну и что?
— Ну, а я, значит, говорю, что пахать этот бугор вдоль склона — глупость, потому что и талая и дождевая вода будет потеряна...
— А она? — засмеялся Глеб Иванович.
— А она уперлась и доказывает, что при поперечной пахоте наверху мелкая борозда будет и пласт на ребро станет.
Глеб Иванович опять засмеялся, но Лиза не расслышала, что он сказал председателю, так как оба они отошли в сторону, взяли лопаты и стали копать на новом месте.
Промеривая полосы, Лиза несколько раз проходила мимо Глеба Ивановича, и он на секунду оставлял работу и провожал ее той ободряющей и немного застенчивой улыбкой, которая так нравилась Лизе.
Лиза видела, что Глебу Ивановичу, как и другим, очень тяжело работать. То место, на котором он копал, было затоптано скотом — все лето тут было воловье тырло,— и земля была неподатливая и твердая, как камень. Уже на полинялой спецовке Шевалдина давно проступили влажные пятна, на лбу его, под глазами и вокруг губ легли серые подтеки пыли, а он все копал, часто поплевывая на ладони и с силой вбивая лопату в землю.
Иногда он перебрасывался с людьми какими-то, должно быть, веселыми словами, потому что все смеялись, но Лиза не слышала его слов и только удивлялась тому, что Шевалдин так захвачен этой тяжелой и, как ей казалось, неимоверно скучной и однообразной жизнью.
Правда, думая так, Лиза сознавала и то, что сама она еще не может в полной мере судить об этой жизни, потому что в ее представлении не укладывалось все то, к чему тут стремились люди, и она была твердо убеждена лишь в том, что унылая, скучная степь останется такой же унылой и через двадцать и через тридцать лет.
Добросовестно промеривая с ребятами линии будущих посадок, Лиза отмечала какие-то цифры в блокноте, но ничего не ощущала, кроме усталости, скуки и гнетущей жажды.
Когда Ганя подвезла на верблюдах бочку с водой и один из учеников подал Лизе помятый солдатский котелок, она неумело зачерпнула из бочки, сделала два глотка и сморщилась: вода была теплая, мутная, с отвратительным привкусом горечи и соли...
— Какая тут ужасная вода! — сказала она, проходя мимо Глеба Ивановича.
Воткнув лопату в землю, Глеб Иванович вытер рукавом спецовки мокрый лоб и пробормотал виновато, точно он сам был причиной безводья в степи:
— Вы напрасно пили... Я взял для вас флягу с чаем... Воды у нас тут нет... вот пробуем с Лукой Петровичем новый колодец копать... на одиннадцатом месте пробуем, может, докопаемся...
Лиза покраснела. Ей почему-то стало стыдно за слова об ужасной воде, и она, бесцельно вертя шнур, постояла немного и пошла к ребятам.
...Перед вечером работа была закончена. Лиза и Глеб Иванович доехали на арбе почти до самого хутора, и он сказал на повороте дороги:
— Пойдемте пешком, тут недалеко.
Они слезли с арбы и, минуя хутор, пошли через степь к школе.
— Скажите, Глеб Иванович,— остановилась Лиза, с жалостью глядя на его измазанное подтеками пота и пыли лицо,— разве в этом счастье? И зачем вам нужно все это?
— Давайте сядем, Лиза,— устало обронил Глеб Иванович.— Я вам обещал сказать сегодня все, что я думаю о наших отношениях,— произнес он, когда они сели,— но я прошу вас понять, что мне очень тяжело и неприятно говорить...
Лиза сидела, вытянув ноги, и обрывала руками листья травы. Изорванные травинки сыпались ей на юбку и на голые колени. Она ничего не ответила Глебу Ивановичу, только робко взглянула на него исподлобья.
— Мне тяжело говорить,— повторил он,— потому что вы можете подумать, что я обвиняю вас в том, что с вами произошло. Я не хочу обвинять вас в этом, но вынужден говорить о других, более обидных вещах.
— Каких? — спросила она.
— Я сейчас скажу.
Он прилег на бок и на секунду задумался. Лиза смотрела на него сверху вниз, ожидая, и по-прежнему мелко-мелко рвала листья травы.
— Знаете, Лиза,— сказал Глеб Иванович,— для того чтобы быть счастливым, человеку надо видеть многое. Однако есть еще люди, которые живут нудно и мелко... праздно живут...
Он помолчал, подыскивая слова, потом усмехнулся невесело:
— Вы извините меня, Лиза, но вы, кажется, принадлежите к числу таких людей. Да-да. Не обижайтесь на меня. Ведь над вами не было высокого неба, а был только тесный потолок вашей комнаты. Вы знаете,— горячо сказал Глеб Иванович,— есть на земле крошечные насекомые — эфемериды. Их называют поденками, потому что они живут не дольше одного дня. Коротким днем меряют они свою жизнь и не могут заглянуть в то, что будет завтра. К сожалению, у нас еще есть люди, которые уподобляются поденкам. А разве так можно жить?
— Так нельзя жить,— тихо отозвалась Лиза.— Я думала об этом ночью и вспоминала о войне...
— Подождите, Лиза! — перебил Глеб Иванович.— Не нужно думать, что подвиги совершаются только на войне. Без подвига, если хотите, вообще нет жизни, особенно в наше время...
Глеб Иванович не успел договорить то, что хотел, так как к холму подбежала ватага ребятишек. Увидев учителя, дети остановились. Впереди всех стояла плачущая девочка лет десяти, та самая, которая утром клеила мешочки в классе и говорила Лизе, что из трав будут готовить лекарства.
— Что вы? — спросил Глеб Иванович.— Чего ты плачешь, Люба?
Дети переглянулись. Чей-то голос произнес из-за спины плачущей девочки:
— Мишка Поярков побил Любу.
— Мы собирали колоски,— перебил второй голос.
— На третьем участке...
Глеб Иванович нахмурился:
— Подождите, не все сразу. Так я ничего не пойму. Рассказывай ты, Варя.
Худенькая девочка в зеленом платье сложила руки на животе и заговорила, оглядываясь, словно ища подтверждения своим словам:
— Мы, Глеб Иванович, собирали после лобогрейки колоски на третьем участке. Там нет воды, и мы от самого хутора несли тыкву с водой. Когда пришли на участок, Люба закопала тыкву и соломой прикрыла, чтоб вода не нагрелась. Воды в тыкве было мало, по полкружки на каждого. Солнце припекло, нам всем захотелось пить, а воды в тыкве не стало.
— Почему? — спросил Глеб Иванович.
— Потому что Мишка Поярков вылил нашу воду в паучью нору. Он почти что не работал, все убегал куда-то, и ребята видели, как он откапывал тыкву.
— Ну, и что?
— Люба посылала Мишку за водой и пригрозила, что вам расскажет. А он обругал ее, и тыкву растоптал ногами, а потом стал бить Любу...
— Миша, иди-ка сюда! — позвал Глеб Иванович.
Курносый, светлоглазый мальчишка в серых холщовых штанах и в залитой арбузным соком сорочке вышел вперед.
Глеб Иванович спросил его, не повышая голоса:
— Зачем ты это сделал?
— Я не делал,— проворчал Мишка, глядя в землю.
— Врет, врет! — закричали ученики.— Он и воду разлил, и тыкву растоптал, и Любку побил!
— Значит, ты ко всему еще и лжешь мне? — сурово сказал Глеб Иванович.— И, наверное, думаешь, что это пройдет безнаказанно?
— Я хотел пить,— мрачно протянул Мишка.
— А они разве не хотели пить? Или ты лучше других? Другие работали, а ты, вместо того чтобы помочь товарищам поскорее убрать поле, не только ничего не делал, но еще разлил всю воду и побил девочку, которая слабее тебя...
— Я больше не буду,— равнодушно пообещал Мишка, пряча глаза.
— Хорошо, Миша,— подумав, сказал Глеб Иванович.— Сегодня ты поедешь со мной в совхоз и по дороге мы поговорим с тобой. Ступай переоденься и скажи председателю, что я прошу дать мне лошадь...
Когда дети ушли, Глеб Иванович с грустью посмотрел на Лизу:
— Слышали? А ведь мать Мишки Пояркова — лучшая звеньевая в колхозе, вы ее видели на работе, такая пожилая женщина в стеганке, а отец был расстрелян немцами на этом самом холме, где мы с вами сидим. И разве не подвиг заключается в том, чтобы воспитать Мишку так, чтобы он стал настоящим человеком?
— Да,— тихо отозвалась Лиза,— это правда.
Глеб Иванович помолчал.
Даже не глядя на Лизу, он видел ее всю, чувствовал ее беспокойную близость и не знал, как объяснить ей то, что он думал, потому что в нем самом боролись томительное влечение к ней и глухая ненависть к тому, как она жила.
— Что касается вас, Лиза,— сказал он,— то вам надо отыскать то небо, которого у вас еще нет. Это не так легко, особенно вам... И если вы найдете силу и мужество преодолеть в себе равнодушие к истинной жизни и увлечение пустяками — вы станете иным человеком.
— Но что же мне все-таки делать? — спросила Лиза.— Ведь одного желания мало.
— Конечно.
— Так что же мне делать? Пойти работать на консервную фабрику или кассиршей в кинотеатр?
— Надо делать то, что вы любите,— серьезно сказал Глеб Иванович.
Лиза все рвала траву, и уже мелко оборванные листья травы закрыли ее колени и засыпали юбку сизо-зеленым ворохом.
Она доверчиво коснулась руки Глеба Ивановича.
— Ну, а вы,— спросила Лиза, с усилием выговаривая слова,— вы когда-нибудь сможете простить меня?..
Щемящая боль сжала сердце Глеба Ивановича.
Он приник к ее ладони сухим горячим ртом.
— Глупый ребенок,— прошептал он,— маленький, глупый ребенок... И учить вас надо, как Мишку Пояркова...
Теперь уже он не мог говорить, он только гладил большими руками и целовал пахнущую травами теплую ее ладонь. Тихонько плача, Лиза придвинулась к нему, разбрасывая траву и осыпая его мелкими травинками, а он, подавляя в себе мучительное, радостное влечение к ней, поднял глаза и сказал глухо:
— Поймите, Лиза, вы не мне зло причинили, вы себя обидели. И зачем говорить, чтоб я простил вас? При чем тут мое прощение, если больше всего зла вы себе причинили? Я же по-прежнему люблю вас и буду любить...
Слушая то, что говорил Глеб Иванович, Лиза подумала, что он сейчас скажет о самом главном, то есть о том, как же сложатся их отношения, и он, действительно, стал говорить об этом.
— Мне очень хотелось бы, чтоб вы остались со мной,— сказал он, волнуясь,— но я боюсь того, что тут еще очень много неясного и что вы, Лиза, не поняли меня до конца.
Слегка отстранившись от Глеба Ивановича, Лиза задумчиво окинула взглядом огромную, распростертую под синим небом безводную степь с ее выгоревшими на солнце холмами, одинокими скирдами и маячившими на горизонте овечьими кошарами.
— Вы надолго останетесь тут? — несмело спросила Лиза.
Глеб Иванович вопросительно посмотрел на нее и ответил твердо:
— Надолго, Лиза...