К книге
Последний полетГЛАВА V БУЭНОС-АЙРЕС
67%
ГЛАВА V БУЭНОС-АЙРЕС
6

Сначала горизонт скрылся за маленьким чёрным камнем, выглядевшим вдали, как малое пятно на стекле окна. Пятно растёт, становится более чётким, припудривается, прихорашивается, наводит марафет, чтобы понравиться посетителям и соблазнить их. Оно хочет остаться невидимым, хотя и старается вовсю привлечь внимание. И вдруг оказывается стенами гасиенды, которые медленно приближаются к нему. Её крыша украшена золотистой тёмной шевелюрой, отдававшей медью и бронзой. Гасиенда казалась лихо закрученной в тяжёлую рогожку, ниспадавшую на белое плечо. Стены, покрытые тонкой краской, напомнили ему губы принцессы, встреченной однажды вечером, когда он затерялся в пампе.

Фасад гасиенды продолжается длинной верандой, бегущей вдоль строения. С небесной высоты он, скорее, угадывает звук гитары, которую заставляли петь волшебные пальцы юной девушки.

Он повстречал её, когда возвращался с конца света. Неземной свет зари поднимался над серой горой, медленно окрашиваясь в оранжевый. Алые краски рассвета придавали небу оттенки стыдливости. Мрачный лес заставлял дрожать его эхо в голубоватых отсветах мраморного ледника, который спадал каскадом в море, откуда возникал временами хвост кита, приветствовавшего поверхность океана. Ледяные горы скользили по бесконечному морскому простору. Порывы ветра вырывали снопы искр из океанского одиночества. Лес небольших домов с треугольными крышами, чьи пастельные краски украшали утёсы, придавая им оттенки охры, голубого, красного и коричневого, они исчезали на берегах залива, который отсвечивал красками, идущими от изумрудно-зелёного до голубовато-бирюзового. Дальше, к северу, сеть озёр отсвечивала в сверкающем потоке полупрозрачных крыльев дня, борясь с тенью чудовища в шотландских цветах.

Реальность равнины скрадывала расстояния, таила в себе заросли кустарников, которые ветер бросал на штурм полей, в них боги могли шагать во весь рост. Из пределов этих диспропорций выступала непроницаемая ясность, в глаза бил сильный свет. Бессонный горизонт, подобно гитарным басам, всё время менялся. Вверх по течению реки быки тащили, сгибаясь под тяжестью ярма, низкие тележки. Он уже различал дома авантюрных расцветок, пылающие флаги всех оттенков страстей в сомнамбульных метаниях бесконечной равнины, ведущей к входу в чрево иного мира, пожирающего всадников, бросающих ошалевших от свободы лошадей, чтобы самим пресмыкаться во тьме серых городских окраин. Длинные пыльные дороги истончались к закату. Остатки растительности взъерошились ржанием, гривами, шелестом волнующейся листвы. Пампа бесконечно повторялась, как надоедливое предчувствие души, которая не погибает, но возрождается в каждое следующее мгновение. Пусть кажется, что пампа исчезла в огне вороньего древа, она вновь появляется с первыми лучами вечного возвращения, обрекая свободных земледельцев на встречу со своим бессмертием в ходе постоянных циклов, чьи грустные росы снова и снова орошают новые радуги, а те вырождаются в бледные драпировки, чтобы снова засверкать золотом пламенеющих восходов.

Тени как-то незаметно нарушали линию дальнего пространства, скрытого облаками серой пыли, за которыми возникала плоская поверхность хаотического пригорода, испещрённого столбами, ангарами, обломками брошенных строений, горами мусора, следами банальной криминальной жизни. Трамвай 64‑го маршрута неохотно тянулся вдоль остроконечной железной решетки, врезанной в голубую стену, за которой среди пальм роскошного сада глуповатый охотник за приключениями искал цветок из будущего, спрятанный неким духом в урну с прахом времён Соломона. Тускло, как оборотная сторона карты, светилась лавочка, прилепившаяся к перекрёстку, пропахшему сигарами. Нетерпеливый вечер заполонил стульями тротуары, ворвался в дворики больших коричневых или жёлтых строений. С бормотанием гитары падал на крыльцо цветок чертополоха, который ветер вырвал у близкой и далекой пампы.

Тяжёлые испарения реки Ла-Платы несли ещё вчера не известные им запахи. Улицы, купавшиеся в тонком аромате эвкалиптов, танцевали гимн многоликому городу, горячему и смешливому, отчаянному и жестокому, некоему симбиозу надежд, унесенных ветрами открытого моря и щемящей тоской пампы. Под лунным светом фонарей, обрамлявшими тротуары, улицы метались между любовью и смертью, между мирной фамильярностью розовых фасадов с зарешёченными окнами, охраняющими покой за тяжёлыми деревянными дверями, ведущими во дворики, открытые в сторону неба, и мрачными аренами barrios с пятном красной гвоздики, упавшей с уха забияки, распотрошённого после того, как лишился руки, свисавшей с его запястья и отрубленной ножом с коротким лезвием.

Существование, медленно протекавшее на чёрно-белом экране судеб, неожиданно взрывалось зычным и гортанным голосом, кричавшим о любви, радости и боли, голосом печальным и пронзительным, рыдающим от гнева, плачущим от ярости, затем резко ускоряющимся, чтобы прорваться потоком красок под занавес гордой и грустной истории.

Хотя Буэнос-Айрес открывается миру своим портом, сам он живёт спиной к нему. Город тихо подсказывал Антуану: любовь — это танец, который танцуют вдвоём, с чувством и болью, со страстью, рождающейся из желания дать жизнь и предостеречь, прорвать проклятый круг человеческой конечности и преобразовать её в вечность. И всё это заканчивается предательством в лабиринте улочек, а душа поэтов, блюз чёрного фермера из Миссури, мистика фламенко или португальская тоска становятся жертвой мелких сводников.

Город встретил его правым берегом Рио-де-ла-Плата с возбуждёнными группами людей, выражающими свои чувства и эмоции в формах, присущих четырём главным расам мира. Громкоголосые суда, облачённые в цвета траура низвергнутых анархистов, отчаявшихся романтиков или впавших в депрессию авантюристов в поисках искусственные солнца, стояли на якоре в порту Санта-Мария. Здесь, на набережных Буэнос-Айреса, обменивали продукты промышленного Севера на плоды Патагонии. Йод и соль, пропахшие ароматами андских сьеррас, заполняли трюмы пароходов, которых ждали четыре океана. Уже в раскраске их корпусов читалось тайное послание, нежелание выбирать между цветом мудрёной элегантности чрезвычайно консервативных светских приёмов и цветом восстания отчаявшихся, которым уже нечего было терять.

В мирном лабиринте низкорослых домов на пилястрах, увенчанных короткими балясинами, над которыми возвышались почти плоские цветочные чаши, безбрежное время растворялось во мраке улиц, нарушаемом блуждающими огнями случайных притонов, где можно было напиться, заслушаться звуками тепловатой музыки, а иногда и натолкнуться на приземистых машистов-мужланов, охочих до драк, которые народные предания изображали как рыцарские турниры.

Антуан открыл лоснящуюся дверь какой-то забегаловки, что-то вроде бистро или борделя, глубоко вросшую в задымлённую старую постройку, притаившуюся в самом центре перекрёстка, где важно шествовали деревья-здоровяки, на их ветвях тщедушные голуби несли охрану, щедро гадя на дорогу. В притоне с панелями, покрытыми несвежими рисунками, изображавшими пары, слившиеся в сладострастных объятиях, толпился мало что соображавший пролетариат, переносивший свои несчастья даже с какой-то страстью. Длинная деревянная стойка замыкала заднюю часть зала, где сливались самые разные песни, нежные и суровые, страстные и многоцветные, их окрашивали в цвета ностальгии медленные бархатные тона аккордеона, иногда вступал энергичный диалог двух скрипок, глубоко дышал контрабас, к ним бесстрастно, вразвалочку присоединялось пианино с клавишами из слоновьей кости. Эти инструменты души бормотали любовные песни, гнетущие, уносящиеся прямо к звёздам, полные ненависти и красоты, ностальгического буйства, вырывающие у самого последнего из бездельников слёзы, которые не смогли бы исторгнуть даже самые жестокие пытки. Взлетающие и падающие звуки аккордеона сливались в динамические напластования, в которых мощь ритмов соединялась с ласковым бархатом виолончели. Размах мелодий воспроизводил атмосферу, в которой каждый музыкальный эпизод вписывался в одно непрерывное движение, в эту стремительную жизнь, полную поразительных контрастов, в темы, органично вплетая каждую фразу, каждое движение в блестящую композицию, иногда расцвеченную многочисленными завитками пламенного опьянения.

Аргентинский вальс на счёт три, безнадёжно романтический, проскользнул между экзальтированным возбуждением быстрого и скачкообразного ритма аргентинских милонг. На крохотной танцевальной площадке бушевала пара, выделяясь силой, мощью и гибкостью. Податливая танцовщица беззастенчиво забывала обо всём в объятиях партнера. Он то сжимал, то отпускал её свободно, как движется разбушевавшееся море, чтобы затем снова притянуть к себе и удерживать до тех пор, пока, сломанная, побеждённая, она не спадала, умирая, к его ногам, и это был финал танца, полного ностальгии, истомы и душевного надрыва, танца, чьи перипетии заставляют вновь пережить одиночество и страх.

А аккордеон перебирал опьяняющие шёпоты, в которых отражалась бесконечная трагедия человеческого существования, утонувшая в ничтожном сознании людей, чтобы взорваться вспышкой звучных образов, потоком тембров и тональностей, смешивающих краски мира с кроваво-алыми гвоздиками, которые алели кровью на траурном костюме музыканта. Инструмент, лежавший на чёрном куске ткани, закрывавшим колени музыканта, то открывался, то закрывался в ритме колебаний его тела. Наклонившись над своим инструментом, как бы слившись с ним, аккордеонист неутомимо слушал его голос. Его пальцы мчались по клавиатуре с ловкостью эльфов, извлекая целый букет арпеджио, серию мелодичных точек, чья пасторальная свежесть не могла порвать цепи некоей демонической концепции. Одновременно мизантропическая и универсальная жалоба аккордеона объединяла людей подобно праздничному фейерверку, чтобы тут же оставить их в одиночестве. Мелодия взрывалась, капризная и фантасмагорическая, порождая полифонию образов, динамичных, словно стрела в полёте. Разочарование и жизненные страдания чередовались в отрывистых фразах, сливавшихся в венке из теней и оттенков. Протяжная финальная нота, необыкновенно чистая, мерцала на заднем плане многоцветья. Оборвав свою жалобу, она, словно не желая властвовать, оставляла бурное половодье незнакомой поэмы во власти метаморфозы, раскрашенной тоскливыми страстями, ностальгией, сплином и озарениями. Главенствовал уже не смысл, а страсть, не надо было размышлять — просто поверить в ирреальность мира, в то, что фантазии любви и природы, мечтаний были выше, чем истина, что лишь сюрреалистическое представление мира могло бы вывести его за пределы рационального, дабы открыть путь к его тайнам.

Пара сотрясается в конвульсиях, точность которых определяется фатализмом, несовместимым со случайностью. Они отдаются ритму мелодичного движения на фоне вторичного ритма, подобно гармоничной радуге, одновременно трепещущей и неподвижной. Обе пульсации сталкиваются. Пара творит в танце эскиз загадочной китайской каллиграфии, создавая спектакль из неясного объекта желания на сцене, на которой разыгрывается подобие драмы. Игра цветовых оттенков придает мазкам чёрной кисти танцовщика сложную мозаику красных, коричневых, голубых и даже белых оттенков, разрывая цепкие объятия смерти пучком света, испускаемым серебряным украшением. Длинная, стройная нога, открытая до бедра, скользит по паркету, обнажая на неуловимое мгновение дрожание кожи над кружевной подвязкой, подчёркивающей белоснежную красоту рельефной ягодицы. Память об этом блеске плоти читалась в жесте, слове, сосредоточенном взгляде, который предвещает смертельную схватку двух галерников, ведущую в ад. Ноги переплетаются, следуя эротическому ритуалу, вышедшему из трагедий об истреблении американских индейцев, из африканской трагедии и европейской безнадёжности. Они смешиваются, переплетаются в бешеном ритме, ритме самой жизни. Они соприкасаются, снова расстаются, подобно парам, которые расстаются, чтобы встретиться вновь, оставляя за собой горестные воспоминания, болезненные столкновения, вроде встреч в Нью-Йорке, куда та, что носила его имя, вернулась, чтобы насмеяться над ним с одним из её любовников.

Удары каблука по паркету, лёгкое касанье носка, сплетение ног, чувственная ласка воскрешают протяжные песни крестьян, афрокубинские ритмы или танцевальные па испанских, итальянских или еврейских иммигрантов из Центральной Европы. Трагические переживания баварского аккордеониста на фоне опьяняющей легкомысленности проституток парижских борделей в конце концов растворяются в тонком эротическом сговоре, который объединяет в это мгновение женщину и мужчину. Чередующиеся мгновения расслабления и крайнего напряжения, бурных вспышек и романтических идиллий, неземных блаженств и адовых мук создают удлинённый силуэт аргентинской милонгеры, изгиб стопы продолжается её бесконечной ногой. Малейшее движение танцовщицы вызывает океанские волны бёдер, ягодиц, груди, о которой напоминает чёрное платье, с глубоким вырезом на спине.

Сцена опустела. На ней лишь одинокий стул. К нему приближается старый гитарист, ставит на него ногу, берёт несколько аккордов, вписывает между завитками дыма первые ноты печали. К нему присоединяется женщина, закутанная в чёрное прямое платье с вырезом на спине, в цветах скорби и мрака, платье, свидетельствующее о потерянной невинности когда-то молочной кожи, о сладостных ночах, когда земля сосредоточивает всю свою энергию на обновлении жизни. Красная роза изображает рану на её груди, соединяя освободительную смерть с коварной любовью. Гитара заглушает её искромётную энергию, оставляя лишь несколько блёсток, переходящих в обволакивающий и отравляющий шёпот, перерастающий в рыдание, и всё это стон об эгоизме и страстях. Необъятный колокольный голос покоряет зал, доводит его до грани безумия, привнося саму вечность в этот мир эмоций. Драма становится жестокой, болезненной. Ноты, повторяемые гитарой, гремят, как траурный звон в саване, как ужасная трагедия, которую подчеркивает длинной жалобной партией контрабас, который вдруг оказывается в центре внимания. Певица повторяет начальную тему, почти вполголоса; голос её заполняет зал магическим туманом, увлекая публику в мир, населённый тайнами и чудесами, драмами и враждой, свежестью и гневом, в мир взрослых людей, разукрашенный красками детства.

«Кто умрёт со мной, когда я уйду? Каким станет мир, когда я покину тебя? Найдутся ли ещё более страшные мучения, которые заставили бы меня выбрать смерть с тобой, а не жизнь вдали от тебя?» Её слова звучали, как прощание с уходящим миром, миром устаревших ценностей джентльменов удачи, романтиков, охотящихся за почти нереальными сокровищами, упрямо придерживающихся кодексов чести разбойного дворянства, соединившего верность и плутовство, видимость, ставшую вымыслом, за который последние кондотьеры цеплялись, как дети цепляются за сказочного Деда Мороза, которого Старый континент на грани разложения ранее экспортировал в Аргентину, чтобы спастись от катастрофы, предсказанной провидцами из Нюрнберга.

Танцовщики беспощадно бьют паркет в такт горестным рыданиям певицы, познавшей в молодости немало страстей, а теперь старающейся остаться красивой и неизменно желаемой, мечтающей найти мужчину, который полюбил бы её лишь для того, чтобы потом бросить, подобно её давнему любовнику, исчезнувшему в вихре ничтожной жизни.

А разве сам он не собирается в Рио, чтобы разыскать женщину, которую так любил, хотя она так насмеялась над ним, а теперь он всё же хотел вернуть её? Но рана ещё жива в его обманутом сердце. Она возвращается лишь для того, чтобы снова уйти, а потом рассказывать в каком-нибудь парижском салоне об опьяняющей атмосфере Бразилии и в Аргентине, об авантюре в пулмановском вагоне в сопровождении нового пуделя. Как же он был прав, когда не бросился тут же на розыски той, что предала его, когда он ещё был никем, зато захотела снова быть с ним, завоевавшим определённое положение!

А певица оплакивает свою несчастную любовь. Голос её неожиданно становится нежным, совершенно не похожим на драматизм её грустной песни.

Антуан покидает ночное заведение, чья крыша укрыта голубыми листьями палисандровых деревьев, неспешно бредёт по улице, обсаженной теми же деревьями, намереваясь найти Анри у Конта и там же поужинать. Запах мокрой земли наполнял дрожащие деревья ароматом весны. Свет фонарей освещал лужицы, наполненные ласковыми дождевыми потоками, которые невольно напоминали о чудовищных глубинах океана.

Яркий блеск больших ресторанных люстр, свободный от каких-либо воспоминаний, встретил его приветливо. Между отлично накрытыми столиками сновали официанты, с гордостью носившие длинные белые фартуки гарсонов из парижских ресторанов.

Его уже ожидал Марсель. С ним за столиком сидела женщина, чья рыжая шевелюра с оттенками красного дерева усиливала ощущение гладкости её шеи, которую не омрачали несколько морщинок — следов жизненных огорчений. Черты лица, руки также говорили о грузе прожитых лет, но это скрадывалось блеском глаз, их теплотой, их необыкновенной живостью. Тонкий нос, нежно розовевшие и напудренные щёки, пожалуй, слишком накрашенные губы. Декольте платья из чёрного шёлка привлекает глаз к груди, которая уже не способна хитрить.

— Ты знаком с Мирейей?

Это она, та самая фатальная женщина, которая поёт все аргентинские милонги, легендарная танцовщица, тот самый голос, из-за которого подозрительные мрачные субъекты в чёрных шляпах дерутся каждый вечер.

Антуан ещё не успел сесть, как она спросила его:

— Позволите мне предложить Вам что-то вроде обмена?

Её французский напоминал о горах Альби, крутых склонах, горных козах, снующих в горах, о крепостях, в которых совершенство сжигалось на кострах.

— И Вы, и Ваши друзья — люди не от мира сего, таким же был и один из моих друзей, которым я очень дорожила. Он пропал. Я хотела бы дать Вам подаренную им мне книгу, а Вы в ответ подарите мне свой роман.

Мирейя достает из изящной дамской сумочки, украшенной чёрными бриллиантами, маленькую книжку в металлическом переплёте, её обложка из чистой кожи украшена простым крестом и гербом из 12 золотых яблочек графов Тулузских.

— Это сочинение о соколиной охоте. Думаю, что посвящение Вам понравится: «Всё лишённое свободы, теряет свою суть и быстро отмирает». Некий крупный феодал подарил его в своё время сыну, человеку выдающемуся, которого я не сумела полюбить, это был художник, страстно влюблённый в жизнь, гениальный, неблагодарная природа хотела сделать его карликом, а он оказался более великим, чем все великие. Он сделал мой портрет, как и большинству подружек с улицы Амбуаз в Париже. Я была в зелёном платье.

Вы похожи на него. Поскольку Вам с Вашими гигантскими крыльями приходится быть на ты с ангелами, Вам уже не по пути с теми, кто умеет лишь ползать.

Возьмите эту книгу, она слишком напоминает мне мельницы, украшавшие наш холм, его кабаре и зелёные беседки, молчаливые улицы, которые наступали на островки зелени, где ещё можно было увидеть мальчишек, пасших коз. Это время окончательно прошло. Мы лишние в этом новом мире.

Слеза пролилась из глаз, неожиданно затуманенных этими воспоминаниями.

— Пелленк, — обратился Антуан к хозяину ресторана, — у тебя не осталось экземпляра моей книги?

Гарсон исчез, затем вернулся с бесценным произведением.

— Вот, но я прошу Вас оставить себе Вашу книгу.

— Она Ваша. Не возьму то, что подарила Вам.

— Я готов взять её, если Вы пообещаете мне сказать «да», как только я захочу это.

— Увы, где мои двадцать лет. Я не очень-то рискую, принимая условие, которое, как Вам может показаться, должно было застать меня врасплох! — отвечает она лукаво, даже с некоторой долей жеманства.

К столику подходит гарсон с четырьмя бокалами и бутылкой на серебряном подносе.

— Ваше шампанское.

— Но мы ничего не заказывали.

— Старый скупердяй! — гремит голос за спиной Антуана. — Не обижайтесь на него, Мадам, он всегда был крайне робок с женщинами!

Это появился Жан.

— Знаете, он даже уверяет, что не умеет танцевать. Вы должны научить его танцевать танго. Сам он никогда не осмелится попросить Вас об этом, — заявляет Жан.

— Послушайте, я совсем не разделяю Ваше мнение о мнимой застенчивости Вашего друга. Итак, скажите мне, в чём, собственно, заключается Ваше условие?

— Согласитесь сохранить Вашу книгу.

— В таком случае пригласите меня на танец, и пусть Ваш друг, этот демон с ликом архангела, умрёт от ревности.

Она оказалась выше, чем ему показалось. И хотя их лица почти соприкасаются, ей приходится смотреть снизу вверх. Он ощущает запах её духов. Его рука уверенно удерживает её талию немыслимой тонкости. Иногда она прижимается к нему, тогда он чувствует нежность и упругость её тела, затем резко отрывается от него.

— Позвольте мне вести Вас, — шепчет она. — Эти ноги, которые сплетаются, прижимаются, касаются друг друга, никогда не сливаются, как и наши судьбы. На какое-то мгновение они кажутся лабиринтом, который удерживает в плену первобытный мир, по отношению к нему наш представляет собой лишь отражение, некий бледный образ, лишь реплику на бесконечность любви и ненависти, мир, в который нельзя вернуться. И неожиданно всё завершается.

— И именно женщина владеет всегда ключом от этого мира.

Её глаза тонут в глазах Антуана. Её звонкий смех, слегка с хрипотцой, чудесно совпадающей с её смехом, неотделим от её чувственного, гибкого, как лиана, тела, которое не поддалось туманам времени.

— Не ищите свою розу на отдалённой планете, на которой растут лишь каменные дюны, а принцем служит ребенок. Одинокие розы находят там лишь иллюзию красоты. У них никогда не будет запаха роз Шираза. Их лепестки из стекла, а сердца — из песка. Даже очень постаравшись, Вы вынесете оттуда лишь пресный вкус латерита, отравленной земли, рождённой разложением мира.

— Но почему Вы говорите загадками? Что знаете Вы о мужчинах, о женщинах?

— Антуан, могу я называть Вас так? Вам известно, кто я. Что касается человеческой души, я знаю лишь её потаённые уголки, самые низменные, самые мерзкие, идёт ли речь о мужчине, либо о женщине. Те бабочки с островов, которых можно встретить в Буэнос-Айресе, появились там не для того, чтобы собирать нектар страстей, но чтобы забыть об извращениях рабства. Сохраните мою книгу и вместе с ней свободу, Антуан, её посвящение предназначено Вам.

— Я отвезу Вас в Мендосу.

— Но это невозможно. Мендоса удалена на многие километры от Буэнос-Айреса! Вы плохо знаете Аргентину.

— Я немного волшебник. Если захотите, мы отправимся тотчас, а вернёмся завтра к полудню.

— С чего это Вы решили отвезти меня в Мендосу? Вам не хватает Буэнос-Айреса? Где Вы жили до приезда в Аргентину?

— Я жил в замечательном доме в глубине парка, в котором время остановило свой бег, где часы остановились раз и навсегда, чтобы дети всегда оставались детьми, чтобы бесконечно жить в своих мечтах. Сегодня вечером, благодаря Вам, время остановилось.

Музыка уже давно смолкла. Они в одиночестве оставались на паркете, никто не осмеливался потревожить Ла Мирейю. Они возвращаются к столику.

— Итак, мы едем в Мендосу.

— Заманчивая идея! Ну что ж, еду с вами. Может быть, тебе понадобится ясновидец, чтобы показать дорогу к дворцу чародея, — отзывается Жан. — Анри, поедешь с нами?

— Конечно. Ведь вам понадобится настоящий пилот!

— Но ведь я ещё не согласилась, — заявляет бывшая куртизанка. — Не очень-то это разумно. Ночь на носу!

— Это даже очень неразумно. Но какая ж это жизнь без глупостей? Остался бы лишь тоненький дымный след: уже ничто не смогло бы сбить тебя с пути, но он бы растаял, не успев долететь до звёздного неба. Сегодня вечером мы полетим все вместе в самое сердце первого круга, того, в котором безумство и смысл тесно переплелись, где мудрецы безумны, а шут — единственный мудрец.

— Надеюсь, что Вы не воспользуетесь своим положением пилота, единственного хозяина на борту, чтобы добиться от меня благосклонности шантажом, к которому, как говорят, Вы весьма склонны!

— Скажи, Антуан, мы что-нибудь скрыли от тебя после твоего прибытия в Буэнос-Айрес?

Конец фразы теряется в шуме улицы.

Их поджидает уже Дион-Бутон. Жан, Марсель, Ла Мирейя забираются в машину, как это было когда-то в Касабланке, когда Марсель увозил их на пирушку в старой развалине, секреты которой были известны ему одному.

Ангары аэропорта появляются на повороте улицы, слабо освещённой несколькими фонарями. Почтовик стоит уже на полосе, готовый взлететь.

Маленькая банда грузится в самолёт. Он бежит по полосе, взлетает, берёт прямо на запад и выбирает в качестве ориентира реку Рио-де-ла-Плата.

— Жаль, что Анри не с нами.

— Он в Сантьяго. Должен вернуться послезавтра с почтой.

— Проклятая почта, сколько ещё жизней оборвётся из-за нескольких писем.

— И сколько жизней будут спасены благодаря нескольким письмам!

Согласен, не согласен, совсем не важно, их дружба сильнее их противоречий. Они такие, какие они есть. Их бесконечные споры лишь предлог, чтобы подзадорить друг друга, чтобы пошутить, ну и для того, чтобы попытаться понять, что они собираются сделать, дабы отыскать ключ к таинству жизни и смерти.

Земля несётся под ними гигантскими шагами. Одновременно медленно и быстро. Она кажется застывшей в меняющихся красках вечера, который они собираются продлить. Для них время давно покорено. Они могут отодвинуть его границы. Они извлекают из него секунды, минуты. Они несутся навстречу солнцу, которому уже не скрыться, оно замирает на линии горизонта, подобно мухам, которые стали пленниками клейкой бумаги на потолке кухни в его доме в Сен-Морисе.

Небольшие городки замыкали свои подсвеченные цепочки. Они покидали тяжёлую золотую шевелюру Буэнос-Айреса, чтобы раствориться во тьме ночи. Зелёная черта горизонта отступала, прикоснувшись ко всем холмам, которые отделяли их от реки Авалон. Вдали некий оазис мало-помалу исчезал из виду. Огни Буэнос-Айреса тускнели, а с ними и песня смеющейся и плачущей женщины, которая вспоминает об этой ночи и проклинает ночи, прошедшие вдали от любимого, ночи, которые он провёл с другой и которые та, другая, украла у неё. Её песня переходит в крик, и так до проклятого, благословенного момента, когда он возвращается к ней. Тогда её крик становится песней победы, чтобы окончательно смениться воплем о мести. Она убьёт его, когда он вернётся, чтобы он не смог больше уйти.

Самолёт чутко реагирует на пилотаж, подобно юной новобрачной.

— Хочешь разбиться?

— Да нет, всё в порядке. Последние дни я много летал. Позволь мне воспользоваться такой возможностью.

— Как всё прошло?

— Как обычно.

Четыре слова, две фразы. Этого вполне достаточно, чтобы передать их чувства, чтобы разделить всё самое ценное для них. К чёрту напыщенные речи. Они улыбаются как сообщники, затем снова погружаются в полёт. Вечер продолжается. Всё как обычно. Столбы поднимаются к небу, как деревья доисторического леса с многочисленными динозаврами и драконами, извергающими пламя и испускающими шумные эскадроны гейзеров, полчища могучих кентавров, которые пускают в ход свои железные лапы лишь для того, чтобы полностью разгромить чужаков, и чьё чрево таит в себе отвратительные опасности. Как обычно, в высоту устремились тёмные тучи, образуя мощные колонны небесного храма, между ними приходится проскакивать ловко лавируя. Как обычно, непроницаемые дымовые завесы, смертельный туман окружают их, зажимают в своих тисках, стремятся навалиться на них, чтобы потом растворить их в океане дождей. Как обычно, плотный, густой и, одновременно, тонкий дождь обрушивается на самолёт, сначала мягко, а затем резко, сотрясая его каркас, пытаясь закрутить его в смертельной пляске, постоянство которой могло бы укачать даже опытных бойцов с грозами.

В этом сражении с титанами у них было одно лишь оружие — штурвал, на который нужно навалиться изо всех сил, чтобы самолёт признал их полную власть, чтобы он не уступал натиску торнадо, чтобы он сумел увернуться от натиска гроз и проскочить между ними. Потоки воды бесконечно проливаются с неба, образуя обширный и сверкающий цирк ниагар, низвергающихся беспрерывно друг на друга, воздвигающих до бесконечности отвесные скалы вод. Среди этих водяных вулканов нужно найти малозаметный проход, который приоткроется на какое-то мгновение, нужно уловить незаметный миг спокойствия, неожиданное колебание чрева урагана, холмистость плечей кучево-дождевых облаков, позволяющих на мгновение заметить вдали расплывчатые и голубеющие очертания спасительного выхода.

Как обычно, гигантские столбы преследуют аппарат, устремляются ему навстречу, перемещаются, дрожа от ярости, замедляя свою бешеную жигу, затем вновь ускоряя её, слегка касаясь крыльев, чтобы обрушиться на них в тот момент, когда казалось, что опасность попасть в западню циклона уже миновала. Едва только успели подумать, что уже избежали этого восстания фурий, как намечается новая лихая атака, захватывающая хвост самолёта. Но вот колонны неожиданно разбегаются, образуя триады сверкающих комет, затем вновь собираются вместе, готовя новую западню. И это вечная схватка, из которой пилот может выйти победителем только верхом на одном из боевых коней, которые Вулкан создал, чтобы в последний раз попытаться помочь титанам победить небеса. А небо продолжает проваливаться в бездну, совершая немыслимые эскапады, а Валькирии продолжают свой поход.

Никогда ещё они не были так счастливы, как в эти часы. Тысячу раз буре казалось, что она уже победила этих титанов неба. Тысячу раз ей казалось, что они уже в её цепких когтях. Тысячу и ещё один раз её объятия вдруг становились нежными, как будто она хотела донести их до ближайшего торнадо, на несколько секунд она дарила им краткие мгновения экстаза и вечности, подобно ревнивой и надоедливой любовнице, стремясь убаюкать их на своей груди и навсегда сделать своими пленниками, вроде Морган, захватившей волшебника Мерлина, чтобы навсегда приковать его к себе. Антуан встретил Мерлина однажды ночью, там в вышине, во время одной из своих схваток с разбушевавшейся стихией. Тогда ему казалось, что он сам призывал его: хотелось, чтобы Мерлин явился и успел спасти его до своего исчезновения. «Вы — последние рыцари этих времён, — сказал он Мерлину. — После Вас, когда Вы исчезнете, не будет ничего подобного, и вот тогда ничто не сможет помешать человеку предать человечество».

— Ты бывал в Рио?

— Почему спрашиваешь?

— Бразильцы хотят присвоить их аэропорту имя Сантоса Дюмона.

— Это хорошо. Я бы хотел познакомиться с ним.

— Сантос Дюмон встретил Мерлина во время своего первого полёта. Ему пришлось пообещать, что никогда крылья людей не будут извергать огонь. Мы не выполнили его клятву.

Ему захотелось быть в это воскресенье в Лоншаме, где гениальный и благородный человек, немного сумасшедший, немного провидец, позволил человечеству совершить первый прыжок, который должен был избавить его от тысячелетних традиций, заставлявших человека жить, уткнувшись носом в землю, ограничив взгляд границами неба, способного уничтожить его, когда птица с крыльями из белого полотна, пробежав сначала метров сорок, взлетела, подобно жаворонку, ласкаемому первыми лучами солнца, совершив полёт, который вечность решила даже не измерять, поскольку отныне она могла увидеть то, что скрывалось за горизонтом. После того, как Икар осуществил свою мечту, как исчезло одно из чудесных свойств богов Олимпа, как человек избавился от своего весомого тела, кто мог бы представить, что он тут же напялит на себя чучело дракона и станет изображать из себя демонов ночи?

В течение веков привязанные к планете цивилизации рабы притяжения, приковывавшего их, как кандалы каторжников, к судьбе, которая заканчивалась ложем из пепла и земли, должны были строить пирамиды, вавилонские башни, чтобы приблизиться к небу. Чтобы позволить избранным видеть своё отображение в зеркале собственного тщеславия и при этом утверждать, что созерцают в нём Бога, они заковали в цепи тысячи рабов и обрекли их на гибель. В течение тысячелетий народы несли на себе следы страданий, которые элита автократов, поставленных, назначенных или избранных, навязала им, дабы удовлетворить свои грабительские и параноидальные устремления. Эти касты вырождавшихся бездельников, жадных до власти, предназначили человеку цель, назначение, роль строителя пирамиды, которая должна была позволить ему заглянуть за пределы низменного состояния, на которое эти рабы были обречены. Человек был вынужден обслуживать их безумства, был прикован к этим безмерным горам прямоугольных камней, уничтожающих всё на своём пути и служащих синонимом отчуждения человека, к тоталитарным устремлениям деспотов, опьяняемых кровью. В своём безумии эти тираны объявили себя богами, ловко используя свою высокопарную риторику, они превращали легковерных в холопов и укрепляли свою диктатуру.

Вчерашние пирамиды давно превратились в механизм бессмысленных утопий, воспевающих Ангела-губителя популистского эгалитаризма. Новые охранители храма иллюзий современности скашивали, как косой, малейшие шероховатости, малейшие различия, те самые чудесные малозаметные нюансы, которые добавляют особый привкус самому простому блюду и превращают обед пахаря в королевский пир. Все контрасты, придающие жизни её вкус, должны были исчезнуть, чтобы по единой модели производить роботов, доставляющих радость своим хозяевам, роботов легко заменяемых, похожих на оловянных солдатиков, которых выдрессировали для бойни. Демагогия властей была полностью направлена на то, чтобы замаскировать их понимание равенства и заставить граждан поверить в то, что искривлённые отражения стеклянных пирамид могли сделать их похожими на самых богатых, самых сильных, самых красивых, самых умных, самых талантливых. Новая пирамида обладала прозрачностью искривлённого стекла, эта иллюзорная прозрачность, создававшая ложное представление о красоте и искажавшая истину, позволяла змеиной лжи ещё сильнее зажать Францию в тисках неволи. Эта пирамида — инструмент отчуждения, порабощения, рабства, — маскировала дворцовый фасад, переплетение прямых и кривых линий, окон и дверей, черепичных крыш, которые казались не такими высокими в глубине сада, каминных труб и статуй, теней и лучей света, передающих историю своей страны. Ложь! Единственной целью этих иллюзионистов было заполучить как можно больше голосов на выборах, заставить прозябать вечно обманутых в нищете, слабости, глупости, грубости. Не осталось следов достоинства у этих эктоплазмов человечества, сформированных интеллектом деспотов мысли.

С противоположной стороны турецкого моря выходец из спокойной страны, где пляжи источают нежное сладострастие Рио, решился однажды разорвать цепи фатализма, которые сковывали крылья человечества, начиная с его разложения. Что значили бури, вынужденные посадки в пустыне, исчезновения в океанских туманах, колонны каторжников на ледниках Анд, с того момента, как пробудился новый мир. Сантос Дюмон открыл новую страницу в истории человечества. После него отпала необходимость в пирамидах, чтобы заглянуть за край горизонта. Теперь люди могли освободиться от утопий, чтобы увидеть своё будущее и реализовать свою судьбу. Но кретины похоронили эту надежду. Они взяли чистый лист бумаги и написали на нём: «расстрелы во имя свободы, которая была для каждого лишь свободой для него самого»[45], расстрел не за что-то, а по анкете. Манифесты там подменяли сердце, а зомбированная свобода игнорировала уважение другого, право каждого выбирать свою истину, выбирать свои главные принципы, псевдосвобода там преследовала за плевок в сторону идолопоклонников, куртизан и льстецов и аплодировала тем же плевкам в сторону диссидентов, еретиков и уклонистов.

Хотя Мерлину ничто не могло помочь, Антуан всё равно искал его, скользя по внешней стороне мраморных дождевых колонн, где был заточён великий маг, Антуан летел от убежища к убежищу, от облака к облаку, давая себе краткие мгновения отдыха, чтобы снова взмыть вверх и атаковать полосатую черноту огня, извергавшегося драконами, которые преследуют страну наших мечтаний и снов.

Перед ними возникает пьедестал мощных скал, увенчанных двумя пиками. Заснеженные вершины, взбирающиеся до 6000 метров, леса кактусов, как вызов краснопесочным пустыням, наплывают волнами, предвещая Кордильеры. И вот уже под их колёсами стелется Мендоса, пучок тихих улочек с низкими домами из самана. Городок как бы говорит им: здесь так славно живётся, сверху можно почти разглядеть старых псов, греющихся днём на солнышке и не думающих даже лаять по ночам. Свет луны заливает церковь, сверкающую белизной и соседствующую с маленькой площадью, окружённой деревьями. Несмотря на поздний час, пестрая толпа кишит ещё в квартале, расчерченном маленькими улочками, которые заключили в свои объятья господские дома с деревянными балконами, решётками из кованого железа, сверху можно разглядеть и несколько двориков — патио.

— За победителем Анд всё ещё зарезервирован столик в Плазе?

— Хозяйка мне обещала.

— Но в тот вечер её мужа не было дома, знаем мы эту песенку.

— Умираю от голода. Колоссальный биф костиллы, который можно запить мальбеком, сделал бы меня счастливым. А что заказать Вам, Мирейя?

— Достаточно одной или двух ампанад с Вашим мальбеком[46].

Свобода пьянила их. Завтра и послезавтра Жан, Анри, Марсель снова вступят в схватку с горами высотой более 6000 метров на самолётах, чей потолок не превышал 4000 метров. И они снова полетят между отрогами гор, бросая вызов вершинам, заигрывая с ущельями между ледяными скалами, и так до того дня, когда порыв ветра обрушит Анри на поверхность ледника и отправит его на покорение собственной души, до того дня, когда песчаная терраса в ливийской пустыне неожиданно зацепит его, когда правый мотор гидросамолёта вдруг перестанет жужжать, когда снаряд поразит самолёт над Неаполем, до того дня, когда солнечный луч утопит зарю в кубке ветров, наконец, когда немецкие истребители смогут перехватить его над долиной Роны, и он так и не успеет выведать тайну розы, которая распускалась, но никогда не вяла.

Шли ли они ещё над Мендосой, летели ли они вместе первый и последний раз в Америку на борту парижского «Lieutenant de Vaisseau Paris»... его «Farman» или «Potier», он уже не помнит точно, поднимается тяжело. За штурвалом гидросамолёта Анри. Море отсвечивает бледными бликами, припудренными серебром. Оно мало-помалу удаляется, его рябь исчезает. На лице женщины иногда проявляются морщинки, её кожа снова становится гладкой. Тирания возраста отступает. Вернувшись из будущего, она оказывается в прошлом своей вечной молодости.

Америка ждала его, другая Америка, другая эпоха, другая драма. Ему снова пришлось покинуть Париж, его оживлённые и шумные улицы, его тысячу кварталов с их разноцветными запахами, идущими от мускуса, от тоннелей метро до деликатных запахов Цветочного рынка, город с сотней разных атмосфер от канала Сен-Мартен до средневековых предместий, город во власти спешки и стресса, в грохоте больших бульваров и, одновременно, преисполненный нежности под мостом Мирабо, город частных дворцов, запрятанных под тоннелями, где Расин, Мольер и Ла Брюйер пивали вино от Сюрен, город народных кварталов с их фортификациями, где высохшие травы жадно пьют кровь, бьющую ключом из чрева Корралеро, столица, смешивающая искусственную и светскую суету Елисейских Полей с провинциальным затишьем арен Лютеции, тот город, в котором он обнаружил нездоровое очарование фейерверка немецких бомбардировок, за которыми он следил с крыш лицея Кондорсе и магию дымящихся ресторанов латинского квартала. Апрель в Париже очень шёл городу, в эти дни локомотив жизни заблудился в тонких грозах, очищавших мокрые мостовые от пахнущих гарью пятен бензина, чтобы снова появился аромат молодых листьев и почек. Он встретился там с необъяснимой грозой чувств, пылом желания, энтузиазмом требовательности. Большие балконы из резного камня оссмановских зданий таили нереальные проявления счастья, тайной любви, несущие запахи ароматов диких саван.

Нью-Йорк принял его по-братски, с факелом в руке той единственной священной войны, в которой отстаивали право человечества не стать муравейником, войны, которую художник писал даже тогда, когда никто не мог расшифровать его картины, а писатель описывал даже тогда, когда никому не нравились его книги, лишь бы учёный смог посчитать и доказать недоказуемое, лишь бы за семейным столом всегда оставалось незанятым одно место, лишь бы добрый огонь горел в каждой хижине, чтобы высушить промокшую шерсть бедных собак, чтобы сыновьям не довелось заявлять на отца вождям своей партии, чтобы вновь обретенная честь звёзд украсила с гордостью формы школьников и школьниц, чтобы отблагодарить их за серьёзность, разум, творческую шаловливость.

Ему хотелось найти в этом горниле свободы тёплое и необходимое содружество солдат, которым он любовался в Аэропочте или в своей эскадрилье дальней разведки. Но вместо этого он обнаружил там лилипутскую колонию тупых французят, копошившихся в корзинке с крабами, а чиновники Третьей Республики занимались тем, что спешили перевернуть, в зависимости от политической принадлежности визитера, портрет высокопоставленного персонажа, украшавший «красную» стену их кабинета, со стороны решки — «мы рядом, маршал», со стороны орла — «Песня партизан». Эти подхалимы Всеобщей истории бесчестья постоянно флиртовали с интеллектуалами, защищавшими свою страну со стаканом виски в руке, сигарой в клюве и очередным манифестом на кончике пера. Их пылкие описания сражений освобождали авторов от участия в них.

С известной даты, 27 ноября, что ему ещё оставалась делать здесь, особенно после того, как последние пилоты Линии, пилоты «Breguet 14» Анри, Марсель, Ле Дюфф, 19 раз выходивший живым из вод Атлантики, Франк, для которого перелёт Анд не представлял никакого секрета, оказались в самом центре воздушной битвы между англичанами и итальянцами.

Антуану казалось, что он живёт на Сириусе среди участников марша призраков в накрахмаленных фартучках, которые грозили пальчиком будущему правительству. Ему хотелось сражаться, вновь войти в схватку, чтобы итогом войны не был сепаратный мир между Германией и Великобританией, расплачиваться за который пришлось бы Франции. Он хотел, чтобы Франция вновь обрела свою честь.

Самые немыслимые небылицы распространялись со скоростью молнии в этой дурно пахнущей клоаке, в хаосе которой кланы небольшой французской колонии барахтались, предавались мещанским склокам, перенесённым из Парижа в их чемоданах. Виши против Лондона, Петен против де Голля, которого призывали выбрать между ними, в то время как всё требовало объединения, а так называемые «защитники родины в опасности» спрятались в Нью-Йорке уже с сентября 1939 года! Очень вовремя призыв 18 июня 1940 года разбудил воинствующие отклики среди тех, кого 5000 километров защищали от нацистских бомб. Они доказывали гениальность их военных прожектов в ходе весёлых застолий в салонах «Уолдорф Астории», настаивая на безнравственности американских поставок продовольствия во Францию, в то время как их собственный уровень жизни едва держался в границах терпимого. В Нью-Йорке борьба сопротивления выражалась в форме битвы банкетов, а в это же время 40 миллионов соотечественников проходили школу рабства, благодаря синдикат пораженцев за то, что ему удалось выторговать немного жира, который так нужен Франции, чтобы спасти сто тысяч детей от голодной смерти. Пили шампанское в знак солидарности, лишь бы оно не досталось немецкому оккупанту. «Лишь бы не бошам», — распевали они под патриотические лозунги. Они-то не капитулировали. Они сказали нет поражению с бокалом шампанского в руках, распевая Марсельезу перед умилённой публикой из старых американок, соблазнённых шармом его друга Тайрона Пауэра[47], который приходил в себя в комнате, очень похожей на его комнату в Орконте.

Антуан стал опасен для фанфаронов из нью-йоркской ссылки, которые уже начали драку за то, чтобы обеспечить себе тёплые местечки в послевоенной Франции. Ведь это он писал, что единственное место, которое тогда следовало занять, были ряды солдат и, возможно, места упокоения, которые готовили уже на нескольких малых кладбищах Северной Африки.

Современное общество — спектакль сложной бюрократической машины, вокруг которой складываются частные жизни, живущие по командам, исходящим от Власти, чья принудительная природа принимает различные формы, но в любом случае цели остаются одними и теми же, поскольку неизменно выражают паразитическое доминирование узкой группы кулуарных бойцов над всеми гражданами. Что там осталось от мечты Аристотеля увидеть, как граждане по очереди играют роль чиновников, поочередно переходят с позиции управляемого к позиции правителя, что и было для философа условием демократии? Каковы бы ни были войны и революции, Город власти оставался, только его жители менялись. Используя своё знание персональных данных, заведомо двусмысленных и позволяющих шантажировать оппозиционеров, великие служители государства доказывали, что общество было заинтересовано в их собственном процветании, в абсолютной власти, способной обеспечить, если понадобится, силой своё существование и свои интересы, весьма удалённые от интересов Общества, которому они якобы служили.

Задолго до того, как Франция будет реконструирована, «общественная власть» уже восстанет из пепла со своими эгоистическими и узкими целями, это будет консорциум персонажей, пришедших к власти случайно, хитростью, расчётом, с единственной целью вернуть и сохранить Власть. Именно в этих вампирах общества был сосредоточен сублимированный эгоизм Власти. Они беспокоились лишь о том, как защитить, удержать и усилить свои полномочия, которых они видели пожизненную ренту за свою способность удерживать абсолютную власть — гарант общественного благополучия, свою концепцию Общества. Утверждая, что Власть была передана Нации, они бросили Нацию в когти Власти. Во имя якобы всеобщей Воли, всемогущей по определению, якобы выраженной в ходе дурного спектакля выборов, покорными инструментами которых они себя изображают, агенты абсолютной власти позволяли себе то, что даже сами тираны не смели делать.

Были навязаны несправедливые законы, якобы выражение всеобщей воли, самые жёсткие институты угнетения нарушали свободы к выгоде новой аристократии абсолютной власти.

И после этого мог ли он присоединиться к этим нечестивцам, отвечая на призывы занять определённую позицию, выбрать свой лагерь?

В былые время короли щедро одаривали из собранной ими дани тех, кто оспаривал их власть и чья поддержка им была необходима. Сегодня под предлогом социальной справедливости правительства одаривают из государственных средств общественные группы, в чьих голосах они заинтересованы. Создание новых постов в государственной службе происходит не в силу заслуг перед обществом, а в зависимости от услуг, которые новые чиновники смогут оказать Власти, абсолютной Власти.

Каждый раз, когда Власть завоевана новым кланом, её расценивают как пиршество в стиле банту, к которому присоединяются новички, оспаривающие наилучшие места у их предшествующих обладателей, но при этом они не выгоняют их. Префекты занимают место интендантов Старого Режима, полномочие бросать в тюрьмы, которым обладала одна личность, ныне дано многим и тёмным ханжам. И всё больше законов, чиновников! Абсолютная власть постоянно жаждет увеличить свою долю общественного богатства, рекрутировать всё большую часть населения, диктовать законы и жёстко контролировать своих подданных, уравнивая всё снизу, чтобы все жертвы его мощи барахтались в образцовом равенстве.

В наших современных обществах парламентаризм, присваивая себе исключительное право на выражение всеобщей воли, лишил народ его суверенности. Парламентский жаргон постепенно превратил суверенитет народа в национальный суверенитет, которым распоряжаются лишь те, кто обладает легитимной властью, причём делают это регулярно через механизм народных консультаций, превращённых в избирательные фарсы. Но теперь целью является не только власть, но и сам свод законов, чьи высшие принципы будут варьироваться в зависимости от власть предержащих. Последние используют этот мощный инструмент, чтобы усилить своё могущество, подчинить нравы своим интересам, исказить мораль, чтобы оправдать свои притязания. Под предлогом принятия «хороших» законов, абсолютная власть захватила законодательную власть. Так пал последний барьер на пути к её диктатуре, оставив прозябать лишь простейшие словесные ассоциации, вроде «народный суверенитет и свобода», «свобода, равенство, братство», «защита прав человека», «республиканское гражданство», чей успех во время лирических диатриб паяцев из Палаты обеспечен на много лет вперёд. Граждане не защищены более стабильным сводом законов, на которые можно было бы опереться, «так как юстиция применяет изменяемые законы в зависимости от потребностей, желаний, интересов власть предержащих». Поскольку их дерзость не имеет ограничений, их зловредная деятельность может проявлять себя без каких-либо ограничений в ущерб гражданам. Эти так называемые законы на самом деле являются произвольными решениями правительства, стремящегося исправить повседневные нарушения норм текущей жизни, повторение которых могло бы отнять у него часть его электората.

Народ ошибается, думая, что его общая воля уважается этими выборными монархиями, ставшими парламентскими демократиями. Народ свободен лишь на время выборов. Будучи абсолютным сувереном в момент избрания своих представителей, народ передаёт им фактически неограниченные права. Сразу после избрания парламентарии — эти новые аристократы, имеющие собственное государство и свои отличные от народа интересы, возвращают народ в его состояние раба. Именно малое внимание, которое народ уделяет своей свободе во время этих коротких моментов, и объясняет то, что он её теряет[48]. Революции никогда не совершались в интересах человека, но исключительно в пользу одной лишь власти. Сегодня тот же состав, который издаёт законы, решает и применяет их. Законодательная и исполнительная власти, которые Монтескье видел отделёнными друг от друга, сосредоточены в руках одной и той же касты. Парламентская власть сумела слиться с исполнительной, чтобы воссоздать абсолютную власть, принадлежащую касте, которая верит в то, что её воля совпадает с выражением суверенитета, рычаги которого находятся в её руках. Такая практика утверждает право меньшинства, этой олигархии избранников, которая с апломбом выступает от имени Нации, управлять большинством. Суверенитет народа — всего лишь разрушительная фикция индивидуальных свобод. Народ, состоящий из свободных граждан, которые якобы равны, стал народом управляемым и социально зависимым, идущим к кормушке под надзором безответственных и неприкасаемых чиновников, собранных в единое целое властью, которой они служат с большим рвением.

«Всеобщая воля всегда права, но суждение, которое её ведёт, не всегда просвещённое»[49].

Если у народа нет права издавать законы, ему принадлежит право отказаться от их исполнения, объясняет Ж.‑Ж. Руссо, путем референдума, чья исправляющая роль сдерживает излишние претензии абсолютной власти и исправляет её ошибки. Необходимо также, чтобы агенты исполнительной власти не могли получить доступ к избирательным постам, дающим им власть над законодательной властью. Выбор, сделанный индивидуумом в пользу служения обществу, не должен позволить ему повлиять лично на его эволюцию, предлагая соотечественникам голосовать за избрание его на выборную должность.

Каково же должно быть место действующих лиц, свидетелей во Франции, которую надо перестроить, в то время, когда фракционные интересы сосредотачивались на отвоевании абсолютной власти, на её удержании, в частности, путём отбора, формирования, продвижения своих наследников в стенах специального педагогического учреждения, выпускники которого пользуются колоссальным преимуществом в выборе своего будущего, в зависимости от времени или их настроения, от положения своих родителей в законодательной или исполнительной власти, порождая новую аристократию этой наследственной демократии, этой будущей избирательной монархии, которая, прикрываясь разными мнениями и спекулируя на эмоциях, осуществляла бы продвижение частных интересов. «Это вечный опыт, говорящий, что любой человек, располагающий властью, обречён злоупотребить ею»[50].

Что мог делать он, Антуан, в этой системе, в которой схватки проходили на уровне избирательных бюллетеней, а не идей, где высшие принципы общественной жизни неизбежно стали бы объектом политических сделок, где абсолютная власть наверняка отодвинула бы умы и характеры, чтобы заменить их хлопаньем пюпитров и воплями, где парламент не был бы более академией граждан, но сценой, на которой изгалялись бы шуты.

Для него Свобода олицетворяла способность осуществлять полностью свою суверенную волю, непосредственно и тотчас, по отношению к самому себе, чтобы выразить свою личность и позволить ей развиваться, вручив ей право решения и ответственность за свою судьбу. Быть свободным значило отвечать за свои поступки по отношению к своему ближнему, обладающему теми же правами, и к Богу. Это не означало, казалось ему, обладание иллюзорной возможностью участвовать в осуществлении Суверенитета Целого, которое распространяло бы свою власть на его составляющие. Свобода происходила из индивидуального суверенитета, а вовсе не из осуществления индивидуумами некоего коллективного Суверенитета.

Очень далёкая от решения этих вопросов, имеющих фундаментальное значение для будущего страны, нуждавшейся в перестройке, эта толпа занималась пошлыми махинациями ради министерских постов, происходила ли эта суета в Алжире или в Нью-Йорке, вспыхивали отвратительные разборки между паразитирующими грибами, продолжающими своё пагубное дело на дереве, о котором никто не мог бы сказать, сможет ли оно когда-нибудь пережить весеннее цветение. Эти молодые люди, уклоняющиеся от призыва, или уже старые тыловые крысы, бойцы тринадцатого часа, о которых напомнит Освобождение, решили подчинить себе кланы, которые не разделяли их взгляды.

Будучи вынужденным находиться среди этих вечно пьяных особ, крутящихся вокруг некоей экзотической птицы, которых он собрал вокруг себя на свою голову и которых интересовали, главным образом, его авторские права, Антуан посчитал своим долгом рассказывать о сражающихся французах, познавших страдания разгрома и отстоявших честь страны своим скромным мужеством. Его статьи, книги, само его призвание были созданы всем его израненным существом, его кровью, которая во время его полётов могла погасить его разум и погрузить его в состояние фатальной бесчувственности, когда страх держал его в своих тисках.

«Франция прежде всего!» — провозглашал он перед тоталитарными мандаринами с их сюрреалистическими экстравагантностями, напоминавшими Вольтера, который, находясь в своём уютном замке Ферней, требовал от Екатерины «послать 50000 человек в Польшу, чтобы восстановить терпимость и свободу совести»[51].

Будучи свидетелем бесконечных махинаций в борьбе за власть и её выгоды, народ Франции разуверился во всём. Можно ли было упрекать его в том, что он колебался прежде, чем вступить в борьбу, сражаться, отдавать свою жизнь, чтобы восстановить на их постах этих негодяев, которые втянули его в беду, а теперь, уютно устроившись в креслах лондонских клубов, нью-йоркских баров или лениво коротая время в плетенных креслах на солнечных террасах Алжира, уговаривали его возобновить борьбу за Свободу? А когда эти мерзавцы оставались на земле Франции, скольких евреев они выдали, обрекая на ужасы депортации, чтобы понравиться их новым хозяевам?

За кем идти?

Почему нужно было выбирать между бывшим полковником 33 пехотного полка и одним из его наиболее блестящих офицеров, для которых Франция была единственной любовью? Почему нужно было выбирать между двумя людьми, либо между двумя политиками? Неужели не было никакой надежды на то, что эти два человека, пусть и в разных мундирах, могут помириться? Если, в конце концов, они преследовали одни и те же цели, одну и ту же политику, хотя один был вынужден скрываться, а другой возмущался им, разве не стоял перед ними вопрос, который мучил всех? «Ошибаются, я вовсе не амбициозен... меня трогают несчастья народов. Я хочу, чтобы они были счастливы, и французы будут счастливы, если мне удастся прожить ещё десять лет»[52], утверждал Наполеон, иллюстрируя вечное плутовство начальства, пытающегося внушить, что является простым орудием на службе общества, в то время, как оно стремится лишь использовать эти цели, чтобы продлить свои привилегии и злоупотребления. Ошибка не есть антоним истины. Связывая свои надежды на спасение с одним человеком, который уже в силу своего немалого возраста шёл на подписание ужасных законов, пожимал руку некоего ефрейтора, мать которого надо было бы отравить, чтобы он не появился на свет, большинство французов совершали ошибку. Но были ли они виновны в этой ошибке? А может быть их следовало расстрелять всех за то, что они не взбунтовались сразу против оккупанта? Впрочем, СССР, США, партия трудящихся ждали два года прежде, чем начать войну с гидрой!

Альтернатива была в Лондоне. Но кто мог потребовать от французских моряков, которые гибли от британских же снарядов в Мерс-эль-Кебире, чтобы они присоединились к французам, нашедшим убежище в Соединённом Королевстве? Кто мог подумать, что их братья по оружию, их родители могли предать память жертв Мерс-эль-Кебира, вступив в союз с их палачами?

Пирл Харбор был справедливо описан, как акт вероломства. Но кто был неприятелем в Мерс-эль-Кебире для французов? А кто был врагом с другой стороны Рейна или с другой стороны Ла-Манша? Разве французы должны были забыть или сделать вид, будто ничего не произошло, в то время как Великобритания даже не принесла извинения, не выразила сожаление, не раскаялась и, вообще, никогда не сделала ни малейшего жеста, чтобы найти себе оправдание.

Как можно было требовать от женщин и мужчин, переживших на собственной шкуре трагедию Мерс-эль-Кебира, чтобы они присоединились к навсегда запятнанному этим позором знамени? Как можно было требовать от этих женщин и этих мужчин, чтобы они доверяли новым инквизиторам общественного спасения, которые, как все сикофанты-клеветники ещё больше вносили смуту, угодничая в Гайд-Парке? Какую разницу можно было найти между некоторыми из них и вольнонаёмными вишистской полиции? Одни служили интересам империи, которая, собственно, и изобрела депортацию в канадскую Акадию, которая испробовала почти сорок лет тому назад концентрационные лагеря для женщин и детей африкандеров, другие обслуживали интересы другой империи, которая населяла Сибирь узниками ГУЛАГа, третьи, наконец, служили интересам нацистской империи, чьё поведение было таким же отвратительным. Так в чём же разница? Прав был тот, кто был сильнее?

Кто сможет объяснить моральную драму, пережитую французами в эти трагические часы, в то время, как их страна, побеждённая и униженная, была брошена всеми, когда её так называемые союзники оставляли французов подыхать на пляжах Дюнкерка или уничтожали их снарядами в Мерс-эль-Кебире. К кому повернуться, чтобы зерно, брошенное в разрушенную, разграбленную почву, могло взойти и дать жизнь мощному древу?

Как и у миллиона французов констатация республиканского хаоса, усугублённого опасной бездеятельностью вишистской республики, не оставила у Антуана никаких иллюзий относительно режима, окончательно дискредитированного губительными ошибками престарелого маразматика. В этой тяжёлой обстановке бесчестье Мерс-эль-Кебира стало драмой, которая надолго травмировала Францию.

Реальные факты были искажены, одновременно, смущённым молчанием союзников и нацистской пропагандой. Реальность превзошла все ожидания. Она высветила героический поступок Бертрана де Соссин, отказавшегося поддаваться интригам мира, к которому он и его друзья не принадлежали.

Предыдущая главаГлава 6 из 9Следующая глава