Перед полётом ему уточнили несколько необходимых деталей его задания: перелететь долину Роны, затем массив Альп до Гренобля; оценить эффективность стратегических бомбардировок; собрать данные о позициях вражеских сил, в частности, о продвижении немецкой колонны, которая поднималась к Валансу и весьма занимала штаб. Какова судьба состава, замеченного у Сорга, неоднократно обстрелянного и подвергнутого бомбардировке?
— Let look around[37], — приказали ему.
Он проходит Сен-Бом и обнаруживает гору, сотворённую из чудес и красок с палитры гения, его фантазия дорисовывает вертикальные борозды, подчеркивающие её форму, организующие пространство, в которое она вписывается. Цветовая палитра оттенков этого пространства содержит в себе поэзию, передающую тембр, который люди хотели придать этому спектаклю, поставленному природой. Ему видится нагромождение штормовых туч, окрашенных в более холодные тона, идущие от светло-жёлтого до тёмно-зелёного. Все преобразуется в абстрактность форм, ибо только они позволяют ему увидеть и выразить по-своему следы ветра, разносящего по всем горизонтам основы истины и красоты. В его диалоге с природой эта красочная презентация пространств, в которых он летал, структурировала абстрактную конструкцию реальности, отмеченной мистикой и юмором. Ему хотелось освободиться от многочисленных форм трагической реальности, чтобы добраться до философского видения вселенной, в которой свободно выразится его способность воссоздать абстрактность замыслов, как это случилось когда-то в африканской пустыне.
Река Дюранс ведёт его к Соргу. Мост, который забыли разрушить, ещё перешагивает Рону. На её правом берегу извивается железная дорога, напоминая теперь лишь линию с многоточиями. Всё было унесено бомбами. В немой, никому не слышной мольбе скрученные рельсы тянут свои руки к небу. Бесчисленные развалины громоздятся в пирамиды отчаяния. Товарный поезд, разбитый локомотив которого был отброшен к уклону пути, застыл в ожидании ставшего невозможным отхода. Вокруг этого поезда-призрака никаких следов контейнеров, цистерн, баков. Какие ценности перевозил он, чтобы всё испарилось так стремительно? Что привело в такой гнев пилотов союзных бомбардировщиков?
Он вновь поднимается к Карпантре. Дорога петляет между бесконечными рядами виноградников. По ней, направляясь к северу, течёт длинный чёрный поток. Большая колонна. Это целая вражеская дивизия, которая в строгом порядке поднимается к Лиону, по секретным данным генштаба. По ходу движения совершаются преступления, насилие и неоправданные расправы.
Но есть что-то странное в этой колонне, что не клеится, что-то не идёт. Есть нечто ненормальное в этой длинной процессии. Их слишком много, чтобы двигаться пешком. Ничто не выдает в них готовность к насилию и зверству войск захватчика, скорее мрачную сосредоточенность новобранцев.
Некоторое время он продолжает полёт в сторону предгорья Альп, вновь снижается, скрываясь за холмами, чтобы вынырнуть позади колонны, всего в сотне метров над ней.
Это вовсе не колонна видавших виды вояк, но жалкое зрелище пленных. Справа и слева несколько немецких солдат с собаками на поводке.
Его самолёт вызывает панику, страх или надежду, в зависимости от цвета мундиров. Машут руками, вздымают ружья. Он проносится над колонной. И не верит своим глазам. Это даже не военнопленные, но жалкие существа, одетые кто в полосатые пижамы, кто в лохмотья и обноски; они не идут, а скорее плетутся; тех, кто упадет, ждёт удар прикладом или пинок ногой, живые трупы, проклятые всеми, спотыкающиеся о каждый камень на дороге, избиваемые немцами и расстреливаемые союзниками, караван зомбированных теней, которых их покрытые стыдом мундиры тащат в ад при содействии трусливой администрации. И это была та самая загадочная колонна, заставлявшая уже несколько дней ломать голову французское командование, изобретавшее тысячу и один способ уничтожить эту ударную силу, способную разрушить задуманные и продуманные стратегии, выношенные где-то в тишине кабинета[38] каким-то полным кретином, чтобы оправдать повторное убийство всех этих несчастных людей. Явно ничего не изменилось в этой громадной машине, которая слепо гнала людей на бойню. Легче было расстреливать, резать этих несчастных, брошенных судьбой, чем идти на помощь жертвам Веркора.
Гнев, возмущение, ненависть подступали к горлу.
Перед ним Мон-Ванту. Он набирает высоту и взбирается высоко над отрогами Дофине. Дюранс слева снова подаёт ему знак. Он не знал, на чём остановиться, где завершить свой путь, перед ним пробегали названия мест, которые беспрерывные бомбардировки этих последних месяцев принесли в жертву, якобы из-за присутствия вокзала, сортировочной станции, важного железнодорожного центра: Карпентра, Оранж, Болен, Гриньян, Монтелимар, Лорьоль открывали ему путь на Веркор. Антуану казалось, что он различает крутые скалистые пропасти, защищающие горный массив, где величавый полёт орлов никогда не был потревожен шумом мотора, где поздняя осень уступала место пробуждающемуся лету, покрывающему поля долины Роны золотом русских икон, где лучи света, запахи и краски стоили лишь цену их открытия. Легкого нажатия на штурвал было достаточно, чтобы вновь ощутить вневременной холодок иголок инея. Ещё одно касание, и снова смена климата, он уже летел над папским дворцом, или над тяжёлым прямоугольным замком Гриньян, который подпирали две круглые башни, покрытые плоской черепицей. Представления об этих городах, об их памятниках, о пейзажах, в которые они вписывались, влияли на смысл слов и выражений. Так, пограничный столб подсказывал присутствие человека, хотя пилот и не мог разглядеть его со своей высоты. Слова приобретали привычный смысл, вызывали знакомые ещё со школы ассоциации. Хлеб обозначал булочника, его печь, хлебный колос, мешок муки, мельницу, круассан с маслом, опущенный в чашку кофе на террасе ресторана Порт-де-Сен-Клу, куда он приходил иногда, когда жил на улице Микельанджело. Позже его уже не стесняли эти обязательные ассоциации, вроде рисунков на большой афише, которую их учительница открывала с жестами гурмана, когда приходило время объяснить им, что такое хлеб.
Гриньян, если мерить его локтем Севинье, напоминал каменные кружева с тонкой графической проработкой на белой странице белоснежного неба, он ассоциировался с названиями лаванды и чабреца, чудесным образом освежёнными духом, струящимся из фонтанов Дрома, с обиталищем, созданным солнечными лучами, превращающими капельки росы с паутины, прицепившейся к ветвям туи, в мириады жемчужинок из полированного серебра, с волшебными кухнями, где самые тонкие блюда были готовы принять чёрные звёзды, скрывавшиеся под дубами. Оранж представлял из себя смутный образ расцветки, окаймляющей грилованную хлебную тартинку, приготовленную Паулой в Сен-Морисе; он напоминал также человека, сообразившего, что недостаточно мечтать, чтобы что-нибудь предпринять и преуспеть, необходимо проявлять упорство, выдержку, смелость, решимость никогда не поддаваться, не признавать поражения. В самом деле, нужно однажды уйти, чтобы вернуться победителем. Оранж — это также напоминание о границе между городом живых и миром мертвых, памятник тем, кто нёс на своих крыльях славу своей страны, гарантируя будущее цивилизации. Оранж сохранял на своей стене отпечаток с древних скрижалей, воспевающих места, где легенды доводили до моря циклопов.
Смутное зеркало человеческих войн исказило эти образы, увело их в сторону, стёрло линии, черты, изменило и закоптило краски. Во всех местах, которые он пролетал, пересекались два образа: один, освещённый косыми лучами утреннего солнца, приукрашенный милостью и чистотой, эдакая подспудная реминисценция, ещё не исчезнувшая с сетчатки его памяти, и другой, резко освещённый чудовищными прожекторами, соседствующими с зенитками. Нереальные образы весенних утренних часов стирались. Ему приходилось читать либретто вагнеровской оперы, которую играли там, внизу. Всё это предвещало бесконечные катастрофы. К разрушениям, причинённым немцами, добавились бомбардировки союзников в прошлом году, а также совсем свежие, последних дней. Ещё одна бомба закончила дело, начатое несколько месяцев тому назад, за ней последовали вторая и третья, чтобы никому не было обидно и чтобы добавить ещё несколько блюд в меню похоронного застолья.
Ангел-губитель буйствовал над куполами и часовнями, над процветающими фермами и городами, над мэриями и школами, над заводами и больницами, срезая готические кресты, разнося в клочья арабески, кромсая фасады из красного кирпича и золотисто-жёлтого камня, оставляя после себя лишь устрашающие каркасы.
Почему его страна должна так дорого платить за свободу? Как можно было, обескровив её, требовать ещё и выкуп? Почему одни и те же эмблемы фабрикантов на капотах грузовиков, заливших своим зелёно-серым Европу, и ныне на грузовиках, смывающих его?
Он выскочил на Драк, где его притягивали, как магнит, громадные известковые утёсы плато Веркора, защищавшие внутри потрясающую природную крепость, изолированную от окружавших её долин. Слегка отклонившись от общего направления вершин, колоссальная плоская скала, усеянная громоздящимися друг на друга утёсами, выступает справа от длинного карниза. Лесистые плато чередуются с зеленеющими ложбинами, затем проваливаются в цирки с их пропастями. Длинная продольная борозда пересекает скалистую поверхность. Дороги, смело прилепившиеся к откосам скал, отмечают более светлой чертой края пропастей. Вода скопилась в каждом углублении, в каждой ложбине, в каждом изгибе почвы, в каждой проделанной ею горловине. Акварельные размывки пропастей предвосхищают своими изломанными рисунками профанацию убежища, предназначенного, казалось бы, для медитации в картезианском монастыре. На юге возвышалась до двух тысяч метров гора, увенчанная белой стрелой.
Большие альпийские луга продолжают лес, нависают над расщелиной, пронизывающей весь массив головокружительными вершинами и горловинами. Местность поднимается последовательными террасами, следуя чудесному чередованию холмов, покрытых пастбищами, на которых выделяются тёмными пятнами орешники. Огромные охровые перегородки встают непреодолимой стеной. Глубокая горловина прорубает лесной массив, который украшает своей роскошной листвой центр горного массива. То там, то здесь в центре малюсеньких полян, деревянные мельницы испускают тончайшие струйки дыма. Немного ниже, под сводами каньона, манит своей свежестью листва.
У подножия отрогов, расположенных к востоку от массива, лежит терраса, зажатая между высокими скалами и глубокой долиной, она вся расчерчена жилками многочисленных водоёмов. По этим узким тропинкам, замысловато скользящим по извилинам местности, всего лишь несколько дней назад осторожно пробирались небольшие группы людей.
На опушке буковой рощи ещё дымятся руины деревни.
Около обломков нескольких планёров огонь пожирает то, что осталось от другой деревни. Там, где две недели назад его пролёт вызвал настоящий энтузиазм, повисли тишина и уныние. Антуан взглянул на свой план полёта. Куда делись городки, их жители, искавшие спасение под крылом своей церкви. На его картах нанесены названия, но они уже исчезли с земли людей. Куда делись в Веркоре Па де л’Эгвий, Отранс, Меодр, Вальшевриер, Вассье, Ла-Шапель?
Он закрывает глаза, чтобы не видеть эти нагромождения камня, кучи кирпича и керамических плиток, обломки стены, провалившиеся крыши, поля руин.
Он наблюдал, как десятки бойцов поднимались к каменной крепости, как они карабкались, одолевали гору. Он чувствовал, как билось сердце возрождения, как закипала кровь у новых людей, преисполненных решимости смыть позор и построить новую республику. Его охватывала дрожь от звуков их песен победы. Его волновало эхо надежды. Всё снова становилось возможным. Благодаря жертвам, принесённым его народом, он вновь увидел золотые яблоки, украденные у него той проклятой ночью, когда он был побеждён мглой и разрухой. Он вернулся из долины реки Эридан, которую только что пролетел, чтобы разделить с соотечественниками надежду под сенью сожжённой рощи из тополей, ив и вязов.
Но помимо этого, он обратил внимание во время последнего полёта на то, как чёрная гидра охватила своими щупальцами горный массив. Ему удалось разглядеть колонны танков, которые производили перегруппировку в долинах, ведущих к Веркору. Увидел чёрные «ситроены» полицейских, спрятанные в рощах. Все донесения предшествующих разведгрупп говорили о неизбежности штурма. В Валанс, Романс, Сен-Низьер прибывали несколько дивизий и ничего не предпринималось, чтобы этому помешать... в то время как чудовищным приказом повелевалось преследовать и уничтожить колонну заключённых!
В течение нескольких дней самолёты Люфтваффе могли летать над цитаделью обновления, и это никого не волновало.
Неожиданно с неба обрушилось, сопровождаемое хищным вороньём, страшное дыхание Waffen SS, проливая повсюду кровь и пожирая партизан. ВВС ещё призывало к восстанию, когда на его глазах волки валькирии преследовали своих жертв до малейших расселин плато. Отбросив данные обещания, взятые на себя обязательства, ничего не сделали, чтобы сбросить партизанам оружие, чтобы у них было хоть что-то, помимо рогаток, трёх вил и двух ружей.
А за несколько дней до этого[39] он пролетел немного севернее Веркора над группой летающих крепостей, сопровождаемых стаей охотничьих собак — истребителей. Почему их не направили разрушить гнезда шершней, окруживших первую освобождённую цитадель Франции? Почему союзные истребители не вступили в бой с самолётами Люфтваффе, которые, теперь ему это было ясно, смогли утолить свой страшный аппетит, не встречая ни малейшего сопротивления? Почему превосходство в воздухе союзников не было использовано, чтобы облегчить положение, помочь, поддержать солдат внутренних сил?
«Некто» послал этих людей на бойню, как четыре года перед этим тот же «некто» пожертвовал экипажи его эскадрильи, приказал уничтожить колонну пленных.
За что же этот «некто» осудил этих людей, обрёк во второй раз этих несчастных горемык, блуждавших в поисках тюрьмы, чтобы спрятаться там от свирепости союзников? Во имя какой недоброй совести, которую трудно объяснить, от верхов до низов гражданской и военной иерархий, от сантехника до министра, от солдата до генерала, они были обречены?[40]
Можно пожертвовать собой, спасая других, чтобы дать им время снова вступить в борьбу, чтобы помешать пожару истребить весь лес. Можно зажечь встречный огонь, пожертвовать несколькими дубами ради того, чтобы спасти целый строевой лес. Но, заставив их воевать, ввязаться в эту явно безнадёжную борьбу, этот «некто» потребовал от героев Веркора сопротивления ценой своей жизни, чтобы задержать на одну-две недели 15 тысяч немецких солдат, в то время как можно было бы сжечь в море огня эти немецкие дивизии, помешав им окончательно вернуться на запад, чтобы поддержать орды гуннов, завязших в Нормандии. Сконцентрировавшись, чтобы штурмовать позиции маки Веркора, эти дивизии на два-три дня стали весьма уязвимы. Почему же тот, кто отдал приказ уничтожить колонну союзных военнопленных, не подумал о том, чтобы отдать другой приказ — бомбардировать эти вражеские дивизии? Не стоило ли хотя бы попробовать применить эту стратегическую альтернативу?
Жертва имеет смысл лишь тогда, когда ценность полученных в результате выгод превышает ценность пожертвованного. Ради чего сжигать свою деревню, свой дом, своих солдат, если враг потом беспрепятственно продолжает своё наступление, свои убийства, свой грабеж? Разве можно защищать своих родителей и своих друзей, распространяя проказу вокруг себя?
Почти касаясь деревьев, рыщут два Focke-Wulf. С безумной храбростью они закладывают свечу, чтобы отсечь ему путь в облака. Прежде чем ему удалось скрыться, звездообразный мотор оказывается в середине его ветрового стекла. Из него вырываются две огненные стрелы и мчатся к нему. Инстинктивно Антуан жмёт на штурвал и избегает худшего. Самолёт вздрогнул. На него несётся дерево, он едва уклоняется, делая полубочку. Затем иммельманом уносится в облака. Настала очередь зениток обстрелять его своими ярко-красными стрелами.
Теперь нужно попытаться укрыться у земли. И вот он выписывает зигзаги между деревьями, прикрывается заборами, играя в прятки с зенитчиками. И всё же один снаряд достаёт его. Он слышит треск ударов по бронированной поверхности самолёта. Замечает тёмные пасти четырёх пушек, нацеленных на него. Пирамида чёрных хлопьев, несущих в себе молнию, окружает его. Резкий рывок штурвала позволяет уйти от банды 37 мм пуль, несущихся ему навстречу.
Ещё одну смертельную ловушку приготовила ему линия высокого напряжения.
Эта игра на бреющем полёте выматывает. Едва увернулся от одной преграды, как появляется другая, такая же опасная, как предыдущая. У него всего лишь доля секунды, чтобы принять правильное решение. Он руководствуется уже лишь инстинктом. Кажется, что все немецкие батареи сговорились приветствовать его пролёт. Повсюду стена огня. В любое мгновение огонь может добраться до него, смять, уничтожить последним залпом последнего салюта.
Широкая долина стелется под ним, слева и справа её окаймляют замаскированные здания. Он оказался в самом центре немецкого аэродрома. Шесть зениток стараются поразить его с адской точностью. Поставив всё на карту, он буквально прижимается к земле на скорости свыше 500 километров в час, беспрерывно закладывая виражи.
Неожиданно пространство становится свободным. Препятствия исчезают. Перед ним чудесным образом возникают горы. На заднем плане горная гряда Белледон возносит свои белоснежные пики. Вдали Монблан то, словно добродушный гигант, нависающий всей своей величественной массой над кортежем заснеженных вершин, отмеченных несколькими скалистыми уступами, то возникающий в виде тёмного и опасного склона, ощерившегося пиками. Монблан кутается в снега, прячась от людского глаза. Облачная вуаль придаёт ему два гигантских уха, простирающихся к востоку.
«Вот нахлобучил свой дурацкий колпак, — размышляет Антуан, — дело к дождю».
Горы беспорядочно громоздятся друг на друге, их отмороженные носы торчат над облаками. К востоку и северу они выстроили отвесные стены, с которых низвергаются, подобно взбесившимся водопадам, мощные амазонки и миссиссипи. Тропки, змеящиеся в глубине пропастей, едва угадываются в расщелинах, которые подрезают корни гигантских скал. Вершины буквально проваливаются до самых берегов озера Леман, укрываясь тёмными массами сосен и меланхолических буков.
Антуан летит вдоль коридора между Дан дю Миди и Дьяблере, по которому Рона вырывается из своей альпийской тюрьмы. Мощный грязевой поток реки буквально взрывает спокойствие вод озера Леман. Ему всегда было не по себе в сетях показного спокойствия, претила неподвижность, хитросплетения тайных сговоров. Ему трудно было представить себе, что энергия его молодости могла быть поглощена механическими проявлениями безмятежной жизни, что поток его желаний был бы остановлен соблазнительностью некоего лица, что его стремление к свободе стало бы заложником медоточивого притворства. Смятение, приносимое речными водами, разносится на сотни метров, соединяя белесую волну с зеленью глубин, где прячутся вездесущие окуни. Между двумя этими течениями, которые ссорятся и противостоят друг другу, возникает прозрачность знакомого профиля, тонкость театра теней, память о Луизе.
Озеро расстилает своё серебристое покрывало под шушуканье водяных курочек. Нервный смех растревоженных жаворонков заглушает грохот паровой мельницы, чьи колёса шумно взбивают воду. Время прервало свой бег. Оно не рассыпается более в воинствующих россыпях дудок, играющих тревогу зенитным батареям, но угадывается по регулярному биению больших часов покрытой мхом часовни, охраняющей в течение многих поколений покой и благополучие маленькой площади с узловатыми платанами. Через равные промежутки колокола нарушают тишину. Их небесные голоса выделяются на фоне ревущих сирен, которые с другого берега озера демонстрируют агрессивность своих опустошительных завываний. Эти мгновения чистоты падают медленно, подобно серебряным слезам, в гул воюющей Европы и на какой-то миг заглушают его.
Металлическая поверхность, покрывающая озеро, блестит тысячами стрел, пущенных горячим июльским солнцем. Схожие с волнами, украшавшими склоны дюн в пустыне, тысячи мельчайших морщинок легли сетью на зеркало озера. Баркас с двойными латинскими парусами медленно движется вдоль швейцарского побережья, возможно к Копе, с грузом из нескольких тачек щебня, предназначенных для ремонта старой каменной стены, где по вечерам собирались дети, чтобы искать сокровища, которые хитрые карлики зарыли когда-то в глубине расселины. Где они теперь сокровища его детства?
Навсегда забытые в глубине сеновала, за стеной, которая защищала его королевство или просто в сокровенных уголках его детских мечтаний, как это было, когда он впервые повстречал облака?
Швейцарский берег приближается. Кольцо скал отделяется от берега. Несколько баркасов дремлют в убежище, укрывающем их от редких бунтов Лемана. Он различает их мачты, но ещё не слышит их музыку, музыку штагов, которые сталкивает ласковый ветер. Церквушка прячется среди виноградников в рощице кипарисов. Немного поодаль громадная квадратная башня, увенчанная крышей с куполом, с боку ещё четыре такие же квадратные башни с кирпичными верхами. Это сооружение доминирует над зажатым в крутые берега потоком, впадающим в Журу. Длинное поле протянулось от опушки рощи до берега реки. Замок с зелёными ставнями возникает над верхушками деревьев. На другом склоне по железной дороге поезд мчит к Лозанне. Шлагбаум, окольцованный в красное и белое, поднимается, чтобы пропустить телегу с сеном, которую тянет маленькая гнедая лошадь со светлой гривой.
Копе, Луиза...
Они проезжали по центральной улице с крупными арками, чьи опоры выступают на шоссе. Липовая аллея, распространяющая приторный запах, ведёт к небольшому вокзалу. Слева парк в чёрной ограде. Аллея, обсаженная кустами роз, следует к водоему, молчаливо дремлющему в красоте окружающих его высоких деревьев. На фасаде замка сиреневые грозди глициний нарушают небрежность лазурных капель на их листве, слегка пожухшей уже на склоне лета.
«Бюгатти» остановилась перед крыльцом замка. Вышла Луиза. Её тёмные глаза блестели так, что казалось, будто в них вечерним блеском сверкал волшебный камень, в котором отражались его чувства, эмоции, реакции, весь окружающий его мир. Ему показалось, что она специально отвернулась, как будто не замечая его, чтобы затем неожиданно обнаружить. К экзальтации, вызванной её появлением, прибавилось желание заключить её в объятия. В это мгновение не было ничего более важного, чем само существование в кругу, в который её поместило его воображение. Ему казалось невозможным полюбить кого-либо, кроме неё. Смущение, которое Антуан испытал, приближаясь к ней, было неотделимо от всего ее облика. Он и представить себе не мог, что способен испытать нечто подобное в объятиях взаимозаменяемых женщин.
Луиза была хороша. В её красоте просматривался разум, её шарм был настолько сказочным, что ни одному мужчине не было дано оценить его. Но в чём заключалась её красота? Бывает ли, вообще, красота, которая не нравилась бы? Красота — это не только совершенный овал лица, бархатная и нежная кожа, стройная талия. Антуан считал, что красота — это способ существования, послание будущих особенных мгновений. Его кисть выписывала тончайшие черты её лица, он старался найти выход из лабиринта её фривольности и обнаружить глубину её чувств. Изгиб затылка, рисунок ресниц, тонкий нос делали её похожей на мадонн с картин итальянских художников, придавали ей тот особенный шарм — ключ к его воображению, которое идеализировало женщину, составлявшую одно целое с ним самим. Образ, который рисовался ему, преображал её: большие нежные глаза, деликатное лицо, чудесные локоны, всё, что самый взыскательный эстет находил в картинах Леонардо.
Он страшился момента, когда, оказавшись наедине с ней, не смог бы произнести ни слова, будучи робким пленником своих монотонных и скучных речей, которые могли бы, в конце концов, оказаться фатальными для любви. Он не знал, как высказать всё то, что готово было сорваться с его уст.
Она улыбнулась ему. И всё преобразилось. Как когда-то в Аркашовне, когда она была прикована к постели проклятой болезнью, грозившей навсегда оставить её инвалидом.
— И почему ты сравниваешь меня с Луизой де Ла Вальер[41]?
Он не осмелился ответить.
Он доверял ей. Если он любил её, если они любили друг друга, то это было потому, что они не были похожи ни на кого другого, потому, что их история никогда не смешалась бы с серостью огорчительной посредственности. В нём поселилось новое существо, которое боялось даже подумать, что не сможет видеть её, которое нетерпеливо ожидало всё более краткие мгновения, когда он мог наслаждаться её присутствием, он чувствовал себя пришельцем, добровольно отказавшимся от свободы, который наслаждался даже тем, что был приколот к деревянной дощечке, подобно одной из бабочек, пойманных в лугах для удовлетворения её мимолетного увлечения энтомологией.
Антуан отказался от возможности летать, расцветать в небесной лазури, поскольку был уверен в том, что нашёл рядом с ней это замечательное ощущение свободы, это полное опьянение от скольжения в облаках. Рядом с ней он находил тот экстаз, который ощущал в полёте. И тогда уже не имели значения ни зловещие гостиницы, ни изматывающие дороги, ни скучные разговоры в грустных гаражах, где на тысячи ладов рассуждали о достоинствах грузовиков, об этих неуклюжих и безжалостных машинах, которые перемещались, лишь цепляясь за землю. Лишь бы только видеть благодарность в её глазах!
Подали обед. Луиза светилась умом, культурой и находчивостью, шутила по поводу отсутствующих, блистала тысячью огней, в которых сгорала болезненная слабость, красиво оставляя на поверхности восторженность и спонтанность.
Он говорил мало, несколько смущённый этим всплеском обаяния, обращённым ко всем присутствующим. Он был и не был на этом вечере, наблюдал за всеми его пружинами, его ходом, за вежливыми церемониями, которые там разыгрывались, его смущали эти проявления показной скромности, за которой не было ничего, кроме тревожащего его беззаботного тщеславия. Она была любезна, почти нежна с ним, выказывала ему трогательные и одновременно скептические знаки внимания, вобравшие в себя видимость искренней радости узреть друга, вернувшегося с края земли, страдающего от неизлечимой болезни, чей исход уже совсем близок.
«Он с удовольствием съел маленькую котлетку из ягнёнка. Завтра попробуем кусочек ветчины в белом соусе. Вы пробовали опустить кусочек хлеба в яйцо всмятку? Я специально посылала за солёным маслом для Вас в Геранд, к месье Леглю, помните того одноглазого бакалейщика, который скармливал фуа-гра своим котам. Как он смешил нас своими глупыми словечками!»
Антуан стал мечтать об отъезде, о возвращении эмоций, испытываемых им при взлёте, о мурашках, которые пробегают по коже, рукам, ногам, которые электризуют его. Вот, наклонившись с высоты кокпита, он машет ей рукой. Самолёт катится по взлётной полосе. Но тут ему вдруг пришло в голову, что он согласился подсчитывать день за днем груды черепицы, чьи пирамиды громоздились то тут, то там (орёл/решка), аж до вершины позорного столба, где на карту была поставлена его жизнь. Черепица была повсюду: на его письменном столе, в столе, под его ногами, в его шкафу, вплоть до его кровати, черепичные кошмары преследовали его повсюду: пожирали стены, прыгали с вершины на вершину, вываливались на улицы Парижа и заваливали Сену.
— О чём Вы думаете?
Одного слова было достаточно, чтобы заморозить многоцветную реку, которая хотела проснуться. Слегка холодный взгляд, слегка строгое замечание превратили эту реку в ледяной поток, затем остановили и сковали её желания. Эта громадная масса наполнила его холодом, проникла в ноги и руки. Будущее казалось туманным.
— Эта дорога убаюкала меня. Мне кажется, что мы ещё едем.
— После Парижа дороги оставляют желать лучшего...
— Я бы хотела вернуться к себе.
Её комната находится в одном из угловых помещений замка, выходящего на городок, расположенный у озера. На противоположной стороне дорожка вьётся между стеной замка и глухим рычанием потока, черпающим свою силу в Жюре. Не включая свет, Антуан остаётся в темноте у раскрытого окна. Он с удовольствием выкурил бы сигарету, но не осмеливается нарушить магию места клубами дыма. Далёкий шум поезда нарастает, перекрывает блеяние потока, затем снова удаляется. Отдалённое пыхтение локомотива снова усиливается на несколько мгновений с помощью дыхания норд-веста, пришедшего охладить пору сенокоса.
В темноте под чьими-то ногами хрустит гравий. Два голоса, один бас, тяжёлый и громыхающий, ему кажется, что в этот вечер он слышит его впервые, и другой ясный и живой, хорошо знакомый ему. Порыв ветра доносит до него несколько слов.
— Что значит для Вас этот молодой человек? Он на самом деле Ваш жених?
— Это такая шуточная помолвка.
Лезвие гильотины упало.
Равняясь по струнке, ряды белых грибов поднимаются, поднимаются без конца до самого неба, в самую высь, как старый виноградарь из песни, которую он узнал в коллеже во Фрибурге, сборщик звёзд, пленённых каплями росы, которые светятся бриллиантовым отблеском на листьях винограда. Где ты, виноградарь? Припев дрожит на его устах.
Он уехал на следующий день, перебравшись за Жюру, с солнцем в ладонях, прицепив луну к поясу, навстречу своему будущему.
Одним прыжком Антуан взмывает над Сен-Сергом. На Фосий осталось немного снега. В эту зиму в районе Жюра холодно. Опасаясь недовольства матери, которую они очень любили, Франсуа не пожалуется ему ни на холод, ни на сердце, которое иногда билось лишь слегка пощипывая его, и так до того вечера, когда холод охватил всё его тело. Франсуа ушёл, он остался в одиночестве, в таком одиночестве.
Правый мотор Lightning работает с перебоями. Громко чихает, но затем восстанавливает своё ровное дыхание.
Небо вокруг чистое. Клубы полупрозрачных облаков бегут, подгоняемые лёгким бризом. Слева холмы неожиданно ныряют в пропасти, окружённые утёсами, где подвешены фиолетовые вересковые заросли. Справа стелятся луга, покрытые белыми и алыми крокусами, с которыми перемешиваются золотые шары купальниц. Самолёт продолжает полёт, открывая перед Антуаном новые картины: одинокие весёлые долины, каменистые холмы, буковая роща с серыми и белыми стволами деревьев, заросли елей, чьи тёмные портики прячут солнечные кружева. Он обретает вновь первичную, примитивную свободу, подобно птице в полёте, выбирая любое направление, ощущая себя в своём первородном состоянии, хозяином природы, победителем облаков. Жители заоблачных пространств приветствуют его своими гимнами. Леса склоняют головы перед ним, вершины смотрят на него искренне со своих непокорённых территорий, пустыни пересыпают свою бело-золотистую красоту, океаны предлагают ему свои серебряные волны, а жители низин убегают, стараясь замкнуться в тесные города, подчиняясь губительным для свободы законам, готовые перерезать друг другу глотку за слово, за хозяина, за дурь, за идола. Он продолжает свой одинокий путь. Его сердце не бьётся в ритме приличий, сделок и предательств. Его мысли не прикованы к галерам мира, погрязшего в низости и серости. Он свободен. Он признает сувереном лишь Того, кто одной рукой зажёг все солнца мира, а другой дал нам любовь.
Под его крыльями проносится Кре де ла Неж.
Навстречу летят магические имена. Фромант, куски трапецевидной стены, с боку к ней прилепилась круглая башня, башня Сент-Андре, возвышающаяся над окрестными лугами, массивная главная башня, окружённая строениями и жалкими обломками, очевидно, четырёхугольной стены. Немного выше тенистый профиль каменного пальца, устремлённого к облакам, замок Толь, откуда паломники выходили в поход, стараясь понять самих себя в образах святого Жака. Ещё дальше на север, на горе Луизандр, руины крепостной стены, на фланге которой стоит сторожевая башня, напротив неё уже больше восьми веков торчат две полукруглые башни, служившие опознавательными знаками карликам, спустившимся с гор, чтобы искать здесь золото Фракии либо изумруды царя Соломона.
На выступе, возвышающемся над всей долиной реки Альбарин, за двойной срезанной крепостной стеной прячется разграбленная наёмниками революции могила святого рыцаря, который почти тысячу лет тому назад доставил сюда плащеницу из Палестины.
Сколько раз они с Франсуа порывались покинуть покой их парка, чтобы отправиться на поиск рыцарей исчезнувших времён и преследовать вместе с ними в тёмной лесной чаще единорога с золотыми глазами.
От одного склона к другому тени и свет оспаривают благосклонность остроконечных вершин в форме еловых шишек или верхушек сосен с гладкой серебристого цвета корой, широких, как фетровые шляпы лесников.
Уже недалеко от Амберьё. Немецкие зенитки должно быть спрятались на аэродроме. Он не мог долго задерживаться над ними, но и этого было достаточно, чтобы заметить старый сломанный ангар, где Пьер и Габриель полировали их большую металлическую птицу, которая впервые привела его в великую белую тишину ангелов... Габриель, Пьер, так рано ушедшие, первыми отправились на поиски рая, о котором им рассказывала гувернантка.
Тысячу раз он пробегал дорогу, ведущую туда. Посреди прудов, за Сен-Морис, брод позволяет пересечь речушку Альбарин, скорее ручей, рождённый в мистическом лесу горы Луизандр. Затем появляется лес, который начинается в Кормуа, немного дальше часовня церкви в Шато-Гайяр и, наконец, аэродром. Всё произойдёт именно там, где его уже поджидают, как и в первый раз. Ему придётся, после того, как он проберётся в Клюз-де-Опито, снизиться за квадратной сторожевой башней Шато-Аллим, чтобы обнаружить посадочную полосу. Последнее приветствие, покачивание крыльями, затем поворот на юг, и вот уже магия возвращения во вчерашний день, к длинной липовой аллее, сосновым рощам, чьи тяжёлые ветви касаются луговой травы своими маховыми крыльями, где-то здесь затаилось вновь обретённое счастье детства, с которым он никогда не хотел расставаться, детство, которое так быстро кончилось с уходом его брата.
Молчаливая громада леса сменяется яркой зеленью больших разноцветных лугов белых нарциссов и больших жёлтых горечавок. Золотистый ковёр венчиков мыльнянок простирается между более тёмными пятнами горных клеверов. Элегантный силуэт серой цапли парит в поисках серебряной стрелы, скользящей между стеклянными волнами пруда.
Долетит ли он до замка? Антуан не решается. Он боится вновь узреть это ужасное место с их стульями, креслами, столами, кроватями, даже их одеждой, мундирами их отца, вообще со всем, что их окружало, со всеми их воспоминаниями, разбросанными и продаваемыми с торгов, со всем, что любила его мать, что любили брат и сёстры, со всем этим миром, в котором проходили их игры. Продано, продано, продано. И комментарии, все эти непроходимые глупости, дурацкие размышления, которые ему довелось услышать в то время, когда их жизнь погибала под ударами молотка оценщика на аукционе. Продано, продано, продано. Как мог он согласиться с этой профанацией.
Его дом, сотканный из нежности детей Сен-Мориса, отражался в зеркале теней вечных деревьев. Там отливал свои жемчужные брызги ручей, его журчание прорывалось между трелями жаворонков. Его чудесная цитадель с безостановочно текущими ручьями постоянно возникала в его памяти.
— Мама, расскажи нам ещё раз историю дедушки Цезаря, как он сражался с индейцами и англичанами в Америке.
— Да, мама, пожалуйста.
— Он встретил Билла Баффало?
— Это же не возможно, послушайте, Билл Баффало, это было гораздо позже. Наш дедушка сражался в Америке с Лафайетом за освобождение американцев от тирании короля Георга.
Они расположились на траве вокруг матери. Прежде чем она смогла начать рассказ, Франсуа уже прервал её.
— У него был грубый вид, дедушка сделал его красивый портрет, я видел его в книге, которую он Вам оставил.
— Где ты видел эту книгу?
— В Вашей библиотеке, матушка.
— Он был очень злым? — спрашивает самая младшая из сестер.
— У него на макушке был маленький пучок волос, он мог бы показаться очень смешным, но выглядел чудовищно: большие оттопыренные уши, лицо в многоцветных пятнах, бисер, падающий из носа. Носил красную тунику, снятую с трупа одного английского солдата, она была перехвачена широким кожаным поясом, за поясом нож для снятия скальпов, кастет и всё скальпы, снятые им с голов наших врагов.
— Он носил скальпы с собой. Какой ужас!
Величественная липа тянет свои ветви к поляне, на которой прятались фиалки. Большой рыжий кот дремлет на стенке, окружающей террасу замка. Одна из лап повисла в пустоте, почти касаясь плотной и жесткой шерсти сторожевого пса Пиреней, чьи едва открытые веки над глазами орехового цвета говорят о том, что его сон лишь изредка прерывается его же храпом. После рождения рыжего котёнка большая собака серо-жёлтоватой масти с коричневыми, бежевыми и серыми пятнами взяла его под защиту. Большие треугольные уши собаки, надёжно прикреплённые над линией глаз, падали прямо на уши. В той же мере, в какой она могла быть жестокой с чужими, она была ласкова с домашними.
Небольшой ручеёк, петлявший в травах, ограничивал одну из сторон парка. В маленьких бухточках, которые слабый прилив выточил в прибрежном откосе, нашли приют кувшинки. Тени высоких деревьев в парке омрачали прозрачность воды, поддерживая её свежесть чудесами бездонных пропастей, откуда и появлялись нимфы, чтобы застать врасплох отважных рыбаков. Дикие цветы, бледные и гладкие, разбросанные в беспорядке в бархатной пене, распускаются во время праздников любви. Местами прозрачная волна обнаруживает крохотных лягушек, охота на которых требовала немалой хитрости, достойной лучших бегунов по зарослям африканских саван. Берега ручейка блестели под золотыми лучами заходящего солнца, осторожных красок ириса, вереска и торфяного мха, подобно калейдоскопу из тысячи зеркал, старательно отражающих вневременные формы счастья.
По ночам из своего окна он различал нечёткие формы больших деревьев, вобравших в свою листву падающие лучи звёзд. Иногда шум неосторожного шага по гравию нарушал гостеприимство ночи. Большой ёж, осторожный и чуткий, бежал каждый вечер по одной и той же дорожке, направляясь на таинственное рандеву.
Рано утром ясная голубизна дня рисовала в распускающейся листве персидские мозаики, которые осень разукрасила позолотой листьев. Ветер крутил золотистые и коричневые лепестки, падавшие в медленном вальсе на землю и создававшие мозаичную картину, садовник умудрялся собрать её в громадные кучи, которые при малейшем капризе погоды разлетались на все четыре стороны. Аллея золотистых платанов создавала набросок впечатляющей картины, которую её автор никогда не смог бы завершить, выписывая в разгар дня несколько арабесок, заключавших в свои завихрения потоки, которые жадная до свободы кисть не могла побороть.
В оставшемся свободным пространстве невысокое дерево с тёмно-фиолетовой шевелюрой, облачённое в широкий плащ из плюща, служило убежищем целой банде скворцов. Старый дятел долбил днём и ночью ствол, добывая насекомых. Лучи солнца купали верхние ветви в сверкающем изумрудном воздухе, в котором можно было укрыть весь лес. В завитках тенистых столбов сверкающие пески дробили паруса света, падавшего из витража, расписанного Веронезе. В ореоле своих друидических корон большие дубы обсуждают будущее детей, играющих под их сенью. Большой филин просыпался, таращил глаза на маленьких чужаков, затем тяжело взлетал и направлялся к своему убежищу, где уже ничто не могло нарушить его покой.
Они открывали забытое царство, где властвовала белка. Уходили в полной тишине выслеживать её. А белка, жирная, как монахи с коробок камамбера, надувала щёки, как у джазового трубача, держалась в своём обычном месте, зацепившись задними лапками, чтобы ухватить передними шарики жира, которые дети подвесили к нижним ветвям вязов.
Память об этих сценах сохранилась навсегда, как всё, что придаёт обаяние всей жизни. Это было время, когда расцветали старые сады, когда жимолость преобладала на зеркальном дне, в котором возникали отражения наяд.
Голос матери снова звенит в его памяти.
— После труднейшей победы в Саратоге восставшим пришлось преодолеть множество препятствий. Не раз они были буквально в двух шагах от разгрома английскими войсками, прибывшими из соседней Канады или из Англии. Наш король Людовик решил поддержать американцев. При Йорктауне обе армии встали друг против друга.
— Где был наш предок?
— Помолчи! Мама, продолжайте, пожалуйста.
— 5500 солдат Рошамбо покинули район Нью-Йорка в течение лета 1781 года, чтобы спуститься к Йорктауну, где адмирал де Грасс сумел блокировать англичан генерала Корнуэлиса, благодаря своей блестящей морской победе в Чесапикском заливе.
— Дедушка Цезарь был моряком?
— Да помолчи ты!
— Нет, он был капитаном Саарского пехотного полка. К солдатам Рошамбо присоединились три тысячи солдат Сен-Симона, этот полк прибыл с Антильских островов, был ещё один полк, составленный из франко-индейских трапперов-охотников, смелых, но недисциплинированных, всего почти 12000 французов. Американских патриотов было немногим больше 5000 под командованием Вашингтона, в том числе полк из 1500 луизианских волонтёров под командованием Лафайета. Лучшие солдаты лучших полков Франции были там.
Англичане заняли оборону в форте Йорктаун. К их большому удивлению артиллерия генерала Фолара целыми днями обстреливала их, ведь граф де Грасс сумел привезти с собой самые новые типы пушек французской армии, намного мощнее и эффективнее, чем те, что существовали до этого.
Рассвело. Обрушив сначала поток железа и огня на англичан и разгромив их передние линии, франко-американская армия перешла в наступление. В авангарде франко-индейские части генерала Генри: быстрые, одетые в простые холстяные туники или в меховые шубы с тюрбанами на голове, в шапках из лисьего или бобрового меха. Они были вооружены короткоствольными нарезными карабинами, из них они неизменно точно поражали цель.
Слева эскадроны лёгкой кавалерии в зелёных мундирах, в щёгольских драгунских касках. Справа тяжёлая кавалерия, чьи синецветные французские мундиры были украшены тонкой золотой ниткой, кавалеристы носили любопытные галльские треуголки, украшенные белой розеткой.
В центре пехота — 50 полков в белых мундирах, ведомые их барабанами и дудками, это были солдаты, пришедшие с равнин Босе, с тучных лугов Нормандии, заветных земель Бретани, пустышей Прованса, с дремотных гор Оверни, но, прежде всего, два отважных батальона саарского пехотного полка, жаждавших отомстить за своих товарищей, павших от рук англичан несколько лет тому назад в боях за Квебек. На них красивые мундиры с голубыми обшлагами и воротниками, белые штаны, красные куртки с жёлтыми пуговицами, такие же на рукавах. Треугольные шляпы оторочены золотом. На их красно-чёрном знамени белый крест.
— Наш предок был офицером в саарском пехотном полку? А он был знаком с Лафайетом?
— Конечно.
— Ну, раз они громили англичан в Квебеке, Вашингтон должен был быть с ними, они же были друзьями?
— В это время Вашингтон был ещё гораздо моложе. Он сражался с англичанами против Монткалма. Он даже хвастался, что зарезал много французов[42]!
— Так значит, он был нашим врагом[43]. Зачем же наш дедушка отправился помочь ему?
— Чтобы прикрыть армию от назойливых атак и поддержать полки, которые неприятель изрядно потрепал, в арьергарде поставили два полка швейцарской гвардии, несмотря на напор неприятеля ему не удалось смять ряды стойких гвардейцев. Командовал ими полковник д’Ерлах, потомок Гильома Теля.
— Потом я стану миссионером у индейцев, — прервал её Франсуа, — если они возьмут меня в плен и привяжут к столбу для пыток, Антуан примчится спасти меня на своём самолёте.
— И мы все прилетим в самолёте Антуана, чтобы спасти тебя, — хором заявляют сёстры.
— Антуан, куда ты ходил этим утром? Ты не слушаешься меня. Ты ведь ходил в Амберье смотреть самолёты.
— Он даже поднимался в самолёт и летал над нами!
— Ох, дорогой, что ты наделал! Ты же мог погибнуть. Ох!
Мать настолько взволнована и напугана, что не думает даже бранить Антуана. Она обнимает и прижимает его к себе, внимательно смотрит в его глаза:
— Обещай, что никогда больше не будешь так поступать.
— Обещаю, мамочка, но позже, когда стану взрослым, если позволите, я хотел бы быть летчиком.
Воспоминания обрываются, как будто страшась восстановить окровавленное лицо брата, который изменяется на его глазах, вот уже перед ним маска мальчишки 14 лет, мирно спящего на ложе из белых роз. Железный осколок впился в его лицо, в самую середину. Кровь всё течёт и течёт. «Франсуа умер! Франсуа умер!» — кричит он, пробегая по бесконечным коридорам замка. С адским шумом взорвался мотор, тот самый мотор, который должен был унести его на велосипеде к Икару, чтобы можно было вдоволь наиграться с ним и бросить вызов самим богам.
Он снова видит себя с братом и сёстрами. Какая-то мрачная расселина открывается перед ними. Что это? Не ворота ли в ад, или манящая дорога, которая прерывается, как только бог Пан запел свою последнюю песню, или вход в коридор, ведущий к камням, на которых на заре человечества были выгравированы изначальные рунические надписи? Вот они одни перед неизведанным, исследователи нового мира, свободного от всего, по которому ещё не ступала ничья нога, где можно будет построить дома среди деревьев, чтобы слушать, как заливаются зяблики. Нужно карабкаться по каменным осыпям, цепляться за тонкие ветви кустарника, ранить руки, взбираться, не оглядываясь назад. И вдруг, о ужас, он замечает, что больше не видит под собой долину, а над собой видит лишь каменный горизонт.
Чудо свершилось. Он на вершине.
За её складками спокойные травы, а в центре маленькое сонное озеро. Его воды меняются от зелёно-жёлтого по берегам до голубого, в его хрустальной прозрачности тонет шелест оперения ветра. В блестящей поверхности озера отражается дощатый фасад хижины на странных столбах, её крыша покрыта плитняками. Маленький навес защищает веранду, на которой подвешена сеть с коричневыми ячейками. На самом верху крыши за их приближением наблюдает петух.
Ветерок ласково склоняет травы, окаймлявшие берега. Здесь они с изумлением обнаружили примитивную лодку, похожую на индейские пироги, в которых их предок должен был спуститься по Чёрной Реке, направляясь в сопровождении своих неотёсанных разведчиков в Прерии Собаки, Ясной Воды или Дно Озера. Они вступают на узкую тропу, усыпанную синеватой листвой орешника, тропа удаляется от озера, направляясь к серебристому массиву берёзовой рощи. Ствол дерева, брошенный над скромным потоком, позволяет перебраться с одного берега на другой. Хрупкое равновесие импровизированного мостика создавало у них впечатление смертельного риска перехода над гигантскими ниагарами. Лёжа на мхе, вдали от вражеской солдатни, которая, как подсказывало им воображение, рыскала по соседним лесам, они внимательно следили за малейшими пузырьками на поверхности воды, выдававшими присутствие лягушки, форели или крупной рыбы-кот, которая была любимым лакомством у индейцев.
Они бегут в поля, взбираются на второй гребень, затем спускаются по нему, пересекают третий, чтобы обнаружить на другом склоне (какое разочарование!) один, два, три дома, большую ферму, мирно пасущихся коров, пса, чей лай нарушает тишину. Место заселено. Как люди сумели опередить их и поселиться в этом раю? Неожиданно сестра вскрикивает:
— Где мои часы?
Она ищет повсюду, нервничает и принимается плакать. Где же её маленькие часики, подаренные ей крёстной в день её первого причастия, часы, которыми она так гордилась, постоянно смотрела на них, как бы говоря, что стала взрослой, поскольку умела читать время. Возможно, что часы выпали из кармана, когда она карабкалась по насыпи, или когда они сидели под большими соснами, расправляясь со своим завтраком.
— Пойду искать, найду и принесу их тебе, — пообещал Антуан.
Солнце пока ещё высоко в небе. Нет и четырёх по полудни. Он вернётся не раньше, чем через два часа. По пути он узнает большую сосну, под которой они завтракали, там, где его младшая сестра рассказывала им свою новую историю о лягушке, превратившейся в принца, который, чтобы не расстаться со своей мечтой, спрятался в глубины неба на маленькую звезду. Ручей петляет в траве. Он идёт вдоль ручья, перескакивая с одного берега на другой, преодолевая одним прыжком неизвестный приток Амазонки, где затаились огромные аллигаторы, вроде тех, что он видел на рисунках в прекрасных книгах, в кожаном переплёте, на письменном столе отца. Прерия не знает границ. Она закручивается вокруг кривой, заслоняющей горизонт. Чёрно-зелёная линия деревьев мешает обзору. Он теряет ориентацию. Однако осыпь на том же месте. Но та ли самая? Он пересекает её, попадает на острые камни, цепляется за них. Ладони рук расцарапаны, колени кровоточат. Но что значит кровь, текущая медленно по ноге, коли он выполнит данное им обещание. Он идёт часами, уже два, три, скоро четыре дня, он уже сбился со счёта. Ночь сменяет ночь, они прерываются лишь для того, чтобы позволить пройти тонкую сетку дня, омрачённого серыми облаками, которые накрывают белые вершины Жюры или андских Кордильер. Он столько прошёл. Каменные кружева совсем рядом, угрожающе близкие, они тянут руки к нему, чтобы утащить его в вечный сон, который напоминает о себе буквально на каждом шагу. Он идёт, дрожит, снова падает. Встает и снова идёт. Он лежит на земле, но помнит, как упал. На несколько мгновений он лежит неподвижно, он готов лежать на траве, на снегу, на горячем песке — лишь бы поспать.
Он продвигается, падая от усталости. Вершины, ползущие по небу, гребни, рвущие горизонт, каскады скал, сбегающие в пропасти, которые стремятся удержать его в плену, каменные пампасы, дюны, пески, ослепляющее солнце, жара, которую уже невозможно ощущать, но она по-прежнему обжигает. Горло сжимается всё сильней, слюны всё меньше и меньше, губы трескаются, как при морозе, кажется, что снег и песок объединились, чтобы помешать ему продолжить поиск абсолютного. Когда же он покинул Алмазную Лагуну? Не помнит уже. Он падает и катится несколько сотен метров вниз, уничтоженный. За несколько секунд он потерял плоды нескольких часов усилий. Придётся снова карабкаться на этот снежный барьер.
Одинок ли он, а может быть кто-то сопровождает его? А может это фантом, душа, дух Генри поддерживает его, того Генри, который встретил его, когда он искал часы сестры в горах между Швейцарией и Жюра. Не поддаться, заслужить взгляд, благодарность, несколько слов, преисполненных братством и любовью. А может быть, это Прево? (Механик Антуана, с ним он попал в аварию в Ливийской пустыне. — прим. пер.). Он идёт, спотыкается, падает и поднимается, Прево рядом с ним, чтобы поддержать его, когда он проваливается, он поднимает Прево, когда и тот падает на песок, измученный жарой и жаждой.
Он вот-вот умрёт от жажды, но он упрям, разве все люди не умерли уже от жажды, от запрета утолять жажду в основополагающих мифах греческой трагедии? Как утолить жажду людей в гибельных источниках безымянных побед, свадеб без мессы, государств без наций, как дать напиться из источника благополучия народу, историю которого кастрировали, язык которого выхолостили, а культуру сожгли. Тоталитарные режимы и демократии, провозгласившие себя либеральными, эти выборные и смертоносные для свободы диктатуры, отравляют людей ханжеской похлебкой рекламы и пропаганды, чтобы обречь их на выживание в их холодильниках, картах, кроссвордах, стадионах и зазывающих спектаклях. Минотавр не хочет, чтобы люди жили поэзией, красками и любовью. По сравнению с деревенскими песнями XV века, неритмичное бормотание голосов-роботов отмеряет века, которые отделяют времена, когда даже авантюры были духовными, от эпохи декаданса, в которой поклонение золотому тельцу, фиглярам и создателям псевдочудес возводилось в культ коррумпированными политиканами, бесталанными и амбициозными шутами-чиновниками.
От зла нет лекарств, когда пороки превращаются в нравы[44], когда виновные безответственны, а ответственные не виновны.
Пан умер, Моцарт был убит. Потому, что у него была жажда, потому что существовавшие политические системы не могли ничего поделать с ним, потому что Мермоз позволил соблазнить себя вздором, который нёс верзила полковник, потому что баварцы подчинились капралу-параноику и потому что завтра другой народ был бы сбит с толку сладкоречивой ложью псевдопророками.
— Он жив!
Незнакомец вошёл в Плаза Хотел де Мендоса и объявил новость.
Храня верность жене, друзьям, своей деревне, Генри не захотел отречься. Его страстное желание жить победило обманчивую зимнюю спячку, о которой рассказывают, что она была следствием желания исподтишка отправить свои жертвы на смерть. Он преодолел препятствия ужасающей природы, он не захотел капитулировать. Сила его моральных принципов защитила его от убийственного отречения, поразившего беспомощный народ, превратившийся в вежливое, ласковое, спокойное стадо потребителей-производителей. Не пожелав умирать на холодных высокогорьях Анд, Генри не пожелал слиться со стадом людей-термитов, людей-роботов, людей, лишённых какой-либо созидательной силы.
Нет ничего невозможного, шептал ему на ухо Генри, когда он возвращался в Лион, всё ещё возможно, повторял ему Марсель. Нужно было сделать так, чтобы вовсе не напрасно целое поколение детей было отдано в пасть Молоха, чтобы на базовую проблему нашей эпохи — смысл человеческий жизни — был дан ответ, который не был бы ответом стандартной культуры, стандартной пищи, стандартных эмоций.
Но идеалисты вроде Сезанна, вроде Ван Гога, люди, не пожелавшие быть конформистами, были прочно заперты в концлагерях. Должен ли был он продолжать путь к самым чёрным временам мира?
Так где же эти золотые часы? Где южная звезда? Как сделать так, чтобы разыскать природу Жюра? Как найти путь в этих песчаных дюнах, похожих одна на другую? Жажда душит его. Сейчас он не сможет проглотить самую маленькую каплю слюны. Солнце Сахары отражается в заснеженной бескрайности Анд, стараясь обмануть его, помешать ему добраться до богов и героев, которые ждут его в раю вновь обретённого детства.
Он должен идти, идти, как настоящая сомнамбула. Вдруг склон предательски открывается под ногами, он падает и катится кубарем. Его сопровождают камни, подскакивая где-то ниже и ниже. Он не осмеливается посмотреть ни вниз, ни вверх. Он не осмеливается даже пошевелиться, опасаясь вновь упасть. Но всё же надо встать, выпрямиться, чтобы продолжить путь. Продвигается на четвереньках. Горячий песок Сахары заменила снежная пурга Анд. Песчаные вихри омрачили небо, столбы поднимаются до туч, до неразличимых более в чернильном небе облаков. Что-то шепчет ручей. Настал конец его мучениям. Он погружается в воду, чтобы возродиться и смыть всю грязь войны. Он отдаётся течению чистых вод ручья, подобно оловянному солдатику, которого ручей унёс когда-то на бумажном кораблике и который вновь появился тогда, когда его уже совсем не ждали.
Он промок до костей, ночь продолжается. Холод впивается ему в спину, растекается по мокрому затылку. Ему холодно, голодно, он так устал.
Веки отяжелели. Он ничего не видит. Усталость такая, что ему приходится напрягаться, чтобы вглядеться в какую-то определённую точку. Как только он её различает, она исчезает. Главное — не заснуть, иначе, если уснёт, если сон поразит его, если свалится и перестанет карабкаться, он уже не проснётся.
Глаза заполняет чудесный свет. Если бы он был один во всём мире, он бы лег бы спать, дожидаясь утра. Он поднимается, выпрямляется. Что это там вдали: мираж, собачий лай? Кажется, что отвечает ему петух.
Он ведь уже точно слышал этого петуха, и Генри услыхал бы его, этого петуха, за тысячи километров отсюда, также как и он сам услышал бы его несколько лет спустя. Пение этого петуха было гимном помирившихся людей, которые шли к нему, на другом склоне ущелья он видит большую ферму, которая приветливо приглашала его. Он бежит. Лёгкий, как воздух. Не чувствует под собой ног. Он ощущает лишь громадное счастье, выстраданное и хрупкое, тонкое, как хрусталь росного жемчуга, сверкавшего на листьях лип большой аллеи, ведущей к замку.
В этот вечер его нашёл угрюмый рослый крестьянин: он дрожал от холода и усталости.
Поленья горели в большом камине светлым и горячим пламенем. Дымы, которые плавали над очагом, быстро исчезали в тяге дымохода. Из головешек вылетали и бесшумно сгорали в огне раскалённые угольки. Две чугунные подставки поддерживали багровую решётку, на которой покоился пузатый медный котёл.
— Я приготовлю для него вкусный крапивный суп, — сказала фермерша. — Это взбодрит его.
«Какое смешное слово — взбодрит», — подумал он.
Он вспоминает этот очаг, этот тёплый суп из картофеля и свежей крапивы.
А может ему вспомнилась чечевичная похлёбка, которую некий бедуин из пустыни буквально заставил Антуана есть, чтобы спасти его. А может быть это был толстый кусок говядины в аргентинской пампе, зажаренный по рецептам гаучо, тогда оголодавший Генри буквально проглотил его. Мясо было с густой виноградной подливкой, тёмное, как кровь быков, приятно пахнущим дубовой корой.
Он так и не нашёл часы сестры. Где он оставил карабин, который достался ему от покойного Франсуа?
Картины улиц Манса, бегущие под их ногами во время прогулки после полудня в четверг, стирают сцену кончины брата. Мальчишки шагают по два в голубой униформе с золочёными пуговицами. Молчание обязательно. Ни слова, ни смеха, подобно сиротам, у которых больше нет будущего. Он не надел свою накидку, она так и осталась висеть рядом с накидкой его брата в большом холле, их разделяют пять свободных крючков — от 97 до 103, два номера, вышитых на их одеждах. Их ничто не должно было разделять — их отдалит только смерть.
Когда же придут каникулы? Сможет ли он взять с собой белую мышь?
Надзиратель сидит на маленькой эстраде, которая возвышается в столовой. Стоя за большим пюпитром, один из воспитанников читает эпизод из Ветхого Завета, в то время как остальные воспитанники едят в тишине. Снова ужасный молочный суп, зачастую пересолённый. Единственный ломоть хлеба. И где остались вкуснейшее вишнёвое варенье и букет красных роз, который он подарит, как только снова встретится с ней в домике в Мансе.
В спальне выстроились железные кровати, узкие, чудовищные, три ряда, один в центре, два других — вдоль стен с каждой стороны. В изголовье каждой кровати маленькая тумбочка, в которой помещаются лишь две или три безделушки, да туалетные принадлежности. Через высокие окна, чьи квадратики выкрашены в белое, даже днём проникает лишь бледный свет. По ночам всё вокруг выглядит ещё более мрачно. Печка, которую топят дровами, а разжигают только после полудня, с трудом поднимает температуру в спальне на несколько градусов по отношению к наружной.
Антуан не смыкает глаз, скорчившись под одеялом, стараясь спастись от холода, который постепенно захватывает длинный зал на мансарде, он с изумлением обнаруживает вокруг себя сумрак, который успокаивал и ободрял его. Его голове неудобно на жестком подушечном валике, наконец, раскинув руки, он выбирает положение, которое позволит ему погрузиться в сон. Паровозный гудок усиливается где-то вдали, а потом постепенно стихает. В то время, как мебель, двери, занавеси в комнате надзирателя погружают в сон всех воспитанников, одного за другим, перекрытия крыши, его любимые сообщники, раздвигаются, пропуская волшебного ската. Его тело удаляется, а собственное тепло заполняет его члены. Он как бы выползает из самого себя. Его второе тело принимается кружить над ним, оставив свою первоначальную форму. Он отделяется от него, отрезанный слабым лучом, прокладывая себе путь к зазорам потолка. Он чувствует, что становится легче, бестелесным. Всё угасает, всё освещается, он присоединяется к стае диких гусей, с длинными шеями, вытянутыми к тёплым потокам, которые понесут их над пустынями Намибии. Призыв водоплавающих оглушает его. Он слышит рёв бури, которая разразилась вдали, торнадо приближается, трясёт его за плечо. Он просыпается.
— Антуан! Подъём! Вы опаздываете на утренний туалет.
Это надзиратель их спальни снова разрушил его блаженство.
После полудня они ожидают раздачу полдника, плитку шоколада и ломоть хлеба. Вместе с братом они тайком собирают кусочки шоколада нескольких наказанных товарищей, чтобы накопить запас пищи, который возьмёт с собой Аргентинец, готовящийся к побегу, чтобы разыскать свою принцессу.
— На пампу, — говорил им Аргентинец, — надо смотреть не глазами, а памятью о том, какой он её увидел последний раз, память рисует её нам в момент, когда усталое солнце вытесняет день, он же, золотой и алый, не хочет уступать, в это же время распускаются над облачными пространствами, в которых отражаются и дрожь трав, и шёпот подлунного мира, голубые и розовые букеты, поспешно отслаивающие волокна серого шёлка или безвольно блекнущие, чтобы укрыть жёлтыми лепестками линию горизонта, на которой прорисовываются тени от скачущего табуна.
— Моя пампа, — говорил он, — живёт не на земле. Она никуда не идёт, она никуда не ведёт, она приходит откуда-то извне. У неё другое измерение, то, в котором я встретил Марианну. Красноземельная дорога, обсаженная соснами, приведёт меня к эстансии — большой латифундии, которая тянется вдоль озера, за ним угадываются головокружительные вершины Анд. Она ждёт меня, она сказала мне об этом.
Однажды утром постель Аргентинца оказалась пустой. Его плащ исчез, его большие галоши, берет, шарф тоже исчезли. Никакого письма с объяснением. Большой чёрный лимузин, на котором развевался сине-бело-синий флажок, быстро прибыл из Парижа. Принципал и два жандарма уже были на крыльце.
— Обычно их разыскивают через два или три дня после побега, этих бездельников, которые больше ничего не уважают, не умеют ценить всё, что родители делают для них. Неблагодарные и нечестивцы. Когда его поймают, мы приведём его, с Вашего позволения, к детям скаутам, — заявил один из жандармов. — Они воспитают его волю, сделают из него мужчину.
— Аргентинец вовсе не бездельник, — возмутился Франсуа. — Это принц пампы. Вы никогда не найдёте его, потому что вы злые!
Группа взрослых уставилась на малыша. Пожимали плечами. Снова пошли обычные монологи.
По ночам Антуан взлетал в небеса, чтобы предупредить Аргентинца о страшной судьбе, уготованной ему, если бы жандармы схватили его. По вечерам он ложился в постель с плиткой шоколада от его полдника, чтобы принести её своему другу. Напрасно: каждое утро он обнаруживал в своей кровати наполовину растаявшую плитку.
— Антуан, что Вы делаете с шоколадом в кровати? Если Вы не едите его, я буду вынужден лишить Вас шоколада. Все Ваши простыни запачканы. Что скажет Ваша мама?
И вот однажды ночью, когда он разыскивал гасиенду у трёх границ, ему пришлось десяток раз пролетать над неизвестными сверкающими полями, над выбросами пара от сотен водопадов, бросающихся в объятия друг другу то тонкими струйками, то гигантскими головокружительными потоками, ниспадающими кипящей водной стихией в природный бассейн, из которого вытекала уже степенная, умиротворенная длинная река.
Оттуда, с другого конца света, кто-то звал его: город, друг, хрупкая птица с островов?