Мадрид жил под бомбами. Он был похож на старое разрушенное здание, чьи высокие белые трубы плыли над тёмными водами болотистой лагуны, город разваливался под ударами молоха бомбардировок. Его жители научились считать до пяти: время между вспышкой молнии и оглушительным треском дерева, которое неожиданно рассыпается, пронзённое пулемётной очередью. Каждый оглушительный пушечный выстрел усиливал сумасшедший эгоизм всеобщей безучастности. Привыкают ко всему: к безразличию, к отречению, к трусости. Повальный обстрел городских кварталов унижал население города.
Каждый носил уже в себе тяжесть собственного траура.
Белое облако поднимается над землей. Прохожие разбегаются, ощутив на своих плечах обломки гипса, крохи слепой случайности. Женщина поднимается — пронесло, чудо свершилось, и тут же обнаруживает у своих ног окровавленный сверток, откуда уже не доносится лепет. Она падает на колени перед тем, что осталось от маленького существа, которое ещё несколько мгновений назад заставляло её забывать все ужасы войны своим щебетом, тайное значение которого понимала только она. Она не в состоянии ничего понять. Паника исказила ужасом её взгляд, она ищет место, в котором её ребёнок мог бы скрыться, прячась от абсурдности игр взрослых. В её взгляде вспыхивает безумная надежда на новое чудо. У неё отняли ребёнка. Где его спрятали? Ужас реальности заглушает крик отчаяния, который её уста не могут выплеснуть, чтобы передать страдание. Она уничтожена. Берёт в руки маленький окровавленный сверток. Последний раз качает его. Ещё раз поёт ему колыбельную, после которой он засыпал, насытившись молоком. Она шепчет эту песенку, которая станет частью её страшной памяти и погрузит во тьму безумства. Она плачет сухими слезами, вырвать которые дано лишь раненой душе. Она прикрывает собой ребёнка, которого ненависть разорвала на части. Она пытается вновь обрести дыхание, которым щекотала его шею, когда нежно ласкала его в своих объятиях. Земля поглотит его. У неё не останется ничего: ни мужа, расстрелянного анархистами, ни родителей, убитых подонками, которые думали больше о деньгах, чем о своих идеях, ни её единственного ребёнка, которого только что отняли у неё националисты. К чему теперь жить?
Из дома, стоящего напротив места драмы, выходит мужчина с ведром, наполненным тёмной жидкостью. Широким движением он выливает её на мостовую, где несколько мгновений назад лежал разорванный на части ребёнок. Запах дезинфекции наполняет улицу. И ребёнок умирает ещё раз. Никому нет дела до горя его матери. В абсурдной сумятице истории их смерти бесполезны. Кажется, что они никогда и не существовали.
Никто не бежит более навстречу заплаканным матерям.
Идёт осадный дождь, отвратительный, пропитанный копотью, пробирающий до нитки, превращающий уличную пыль в грязное болото, покрывающий грязью обувь, тоскливый дождь, падающий косо, чтобы наверняка достать несчастных, которых он сбил с пути. Его порывы хлещут по лицам редких прохожих, попавших под его шквал, вновь и вновь обрушиваются на них, как только они поверят в то, что укрылись от него. Вода сбегает с крыш каскадами водопада, под которым в детстве, возвращаясь из школы, он любил стоять, сжавшись в комочек. Это было в Мансе. Встревоженная мать поджидала его.
— Они промокли. Бедные дети, что с вами приключилось?
Его брат и он сам полностью отдавались заботам матери, которая и не думала бранить их.
— Они простудятся. Поторопитесь, Мария. Вытрите им головы, они насквозь промокли. И волосы тоже. Боже мой, лишь бы не заболели. Завтра не пойдёте в коллеж. Останетесь дома. Не хочу, чтобы вы подхватили какую-нибудь болезнь. Вы только посмотрите на них!
Франсуа посылал брату улыбку заговорщика. Они выиграли целый день, им не придётся вставать спозаранку, они смогут провести его с матерью. Мария принесёт им на завтрак ревеневое варенье.
— Нужно, чтобы они быстро поправились. Мария, у Вас осталось ещё немного ревеневого варенья? Это лучшее лекарство от простуды.
— Есть ещё одна или две банки. Не могу сказать точно, но пойду посмотреть.
Благодарных взглядов мальчишек было достаточно, чтобы бравая крестьянка, из которой сделали мастерицу на все руки, догадалась о мошенничестве. Но как устоять перед парой этих прелестных маленьких шалопаев!
Шумят потоки воды. Чтобы не замарать башмаки, ему приходится скакать, чтобы добраться до уцелевших от бомб участков тротуара.
Он мог бы пройти прямо в отель «Флорида», но предпочитает заглянуть сначала в бар дю Шикот, где можно встретить авантюристов разного рода и разношерстных мошенников, военных корреспондентов крупнейших газет из стран, которые поддерживают один или другой лагерь, цензоров, экспертов по части правдивых и ложных новостей, которые позволяют обоим лагерям оправдывать то, что оправданию не подлежит.
Зал переполнен. Сначала он пожалел, что не отправился обсохнуть прямо домой. Но это сожаление исчезает сразу, едва он переступил порог: на него обрушивается море музыки. Гитара поддерживает своим горячим шёпотом старую песенку бандонеона. Официант с трудом отыскивает для него свободное место за столом, за которым уже сидит какой-то тип в пуловере с воротником. Его почти слишком шикарная кожаная куртка повешена на спинку стула. Он пьёт джин с ангустурой. За тем же столом расположилась девушка с квадратным лицом, сколоченная подобно укротителю хищников. С ней худощавый мужчина. Носит галстук своей бывшей школы. Оба выглядят навеселе, вкусив каталонской виноградной водки, которую всего несколько дней назад ухитрились доставить сюда. Скоро будет плохо с мукой и сахаром, но не с водкой!
Пьющий джин вовсе не разговорчив. Соседство двух остальных ему явно не по нраву. Короткий взгляд вокруг. Сутолока на подходах к бару затрудняет проход. Не очень охотно Антуан садится за столик, указанный ему официантом.
— Сигарету? — предложил он соседу.
И протягивает ему пачку американских светлых сигарет.
— Смотри-ка, ещё один! Где вы их нашли?
— У меня осталась ещё пара блоков.
— Лучше поберегите их. По нынешним временам они обеспечат Вам любые пропуски в мире!
Теплый и насмешливый голос выдавал чудесный американский акцент.
— Англичанин? — спрашивает Антуан.
— Нет, американец. Работаете на радио?
— Странный вопрос.
— Все гражданские со странной походкой работают на радио.
— Это заявление, от которого не отказался бы американский журналист в поиске материала для газеты.
— Вы, по всей видимости, хотели сказать писатель.
— Американская литература не существует, а потому нет и американских писателей.
После такой провокации мужчина поднял голову и, кажется, впервые посмотрел на него. Он отклоняется слегка назад, глубоко затягивается, ждёт, пока дым медленно доберётся до лёгких, затем выпускает дым через ноздри. В глазах промелькнула улыбка.
— Мне недостаёт Парижа. Это город, который я люблю больше всех городов в мире. Вы знакомы с Парижем?
И добавил, не дав ему ответить.
— Всё же у нас были Эдгар По, Герман Мелвилл, Генри Джеймс. Но и Вы правы, наши первые писатели могли бы остаться жить в Англии. Но они ухитрились как-то укоренить на американской почве концепции, идеи, истории, пришедшие прямиком с другой стороны Атлантики. Они использовали слова, употребляли обороты, которые никто не употребляет в Новой Англии. Они великолепно знали английскую литературу. Да, они обладали здоровым, строгим, глубоким рассудком, но были очень скучны. Они писали, будто приводили доказательства. Они уподоблялись друг другу, следили друг за другом, если нужно было, прибегали к самоцензуре, дабы не разрушить каноны академизма, который, по их мнению, должен был позволить достичь совершенства в литературном творчестве. Что-то вроде Ваших трёх постоянных — места, времени и... Что там было третьим?
— Действия. Применение этого правила позволило создать шедевры.
— Писатель должен работать в одиночестве. Он осуждён жить в одиночестве, находить на дне своей собственной бутылки пищу для вдохновения.
— А что в Америке, в ваших бутылях лишь виноградная водка, у всех ваших писателей один и тот же стиль, один и тот же подход, те же нелепости?
— Зато у Вас много разных вин, так?
Он не обижается. Этот спор почти разбудил его. Он забавляется.
— Алкоголь, скорее, один и тот же, а вот опьянение разное. Разная глубина, разная реакция. У меня голова всегда кружится по-разному, когда переберу! — добавляет собеседник.
— Разве способно опьянение преодолеть то, что не способна сделать женщина — заставить писателя отказаться от своего одиночества?
— Не знаю, я не писатель.
— Я тоже.
И американец продолжает.
— Американские писатели много зарабатывают. И вовсе не потому, что пишут хорошие книги. Тем не менее, это так. А так как они получают много, газеты решают, что они великие писатели, ведь они продают много книг, приносящих им большой доход. И тогда люди бросаются читать великого писателя, а его издатель уже требует от него новую книгу, и ещё книгу, и ещё, и продаются они всё больше; растёт и гений писателя в соответствии с ростом продаж его книг.
Наши американские писатели-мужчины похожи на Mere Hubbard, Мамашу Гусыню, грызут тайком кости, которые они украли у сторожевых собак академизма. Что касается наших писательниц, те думают, что они эдакие Жанны д’Арк, хотя и не затеяли ни одной битвы. Некоторые разоряются после первого гонорара, другие паникуют после первых критических стрел, некоторые придумывают себе учеников, некоторые стараются спасти свою душу, описывая сотни раз одну и ту же интригу, но разными чернилами.
— Вы строги к своим соотечественникам.
— Скорее, весьма объективен. Кого из американских авторов вы читали?
— Помню книжку Марка Твена «Геккельбери Фин», она очаровала меня, когда мне было пятнадцать или шестнадцать лет.
— Вам повезло прочесть лучшую книгу во всей американской литературе. И остановитесь на этом. Больше ничего не читайте. Всё, что было написано в США, вышло из этой книги.
— Хотя её окончание показалось мне странным по отношению ко всей этой истории.
— Согласен, нужно было остановиться там, где негра Джима отняли у мальчишек. Это настоящий финал. Да, я ж не представился. Меня зовут Берни.
— Друзья зовут меня Тонио.
— Спасибо за честь причислить меня к своим друзьям! Я, пожалуй, слишком много выпил этим вечером. Не хочется говорить об этой проклятой войне, лучше поговорим о том, что напоминает мне о счастливых днях, когда мальчишкой я ходил с отцом ловить лосося. Чего Вам хотелось в детстве?
— Я хотел стать святым. Мне так долго внушали, что это было при любых раскладах единственное пожелание, что я сам поверил в то, что стану святым. Вечером я засыпал, веря в то, что утром, проснувшись, обнаружу, что стал святым. Рано утром я был очень разочарован, убедившись в том, что остался прежним. Я думал, что эта милость мне была отказана за то, что ночью начинал ненавидеть нашу служанку, которая не подбросила дров в печь в моей спальне, хотя там было очень холодно.
— Если бы Вы стали святым, что бы это Вам дало?
— У меня выросли бы крылья, и я смог бы летать.
Женщина, похожая на докера, обращается к ним. Тон категоричный.
— Фашистские разговорчики!
Она говорит громко, явно желая быть услышанной. Два типа в фуражках, они сидят поодаль, осторожно поглядывают в их сторону.
Проказа была повсюду, оставаясь невидимой. Она опустошала все головы. Она таилась в каждом уголке сознания. Она убеждала каждого в своей непобедимости и давала женщинам, мужчинам уверенность в истинности своих мнений. Она сожрала их сомнения и парализовала их способность критически относиться ко всему происходящему. Они принесли себя в жертву. Всё, что они делали, делалось во имя пришествия всеобщего блага, контуры которого были неясны, пределы не очерчены, содержание туманно, а правила абсолютны. Как бы они себя не называли, множество женщин и мужчин были замучены в предшествующие века, множество костров было зажжено только потому, что эти несчастные не захотели следовать по пути, который некий ясновидец выбрал для них как путь к их искуплению. Они были обречены на смерть, так как болезнь, которую они несли в себе, содержала семена совсем другого урожая, доказывая безосновательность амбиций новых крестоносцев.
Но эта война не относилась к этому ряду. Это была эпидемия. Они боролись против заразы, чьи внешние признаки были невидимы. Как отличить прокажённого от чумного в темноте узкой улочки? А коли так, то при малейшем симптоме расстреливали. Они не сражались против врага, который пришёл отнять их земли, их богатства, их женщин или их детей. Они сражались с собой. Враг был не за линией фронта, обозначенной чёрной полосой траншей на опустошённой земле. Враг был повсюду, позади, впереди, над и под ними, в строю товарищей, дома, в их постелях, за их столами. Развертывались не сражения, а руководимые сверху чистки. С болезнью боролись, расстреливая заражённых. Не было пощады пленным, носившим в себе семя, которое нужно было любой ценой исторгнуть. На вопли «Да здравствует Франко! Здесь нет больше коммунистов!» анархисты отвечали тележками казнённых.
К бездыханным, лишённым жизни останкам жертв относились не лучше, чем к останкам собак. Подобно ставшим ненужными сломанным манекенам, тела сжигались с известью в полях удобрений, куда никогда не попадёт ни один поминальный цветок. К чему знаки уважения для человеческих останков, отмеченных чумой?
Он вспоминает о туберкулезном санатории, в котором ещё веселый подросток медленно угасал, окружённый любовью его матери и сестёр. Он держится немного в стороне. Он не умеет плакать. Мальчиков не учат плакать.
Он вновь видит платформу вокзала в Амберьё, пыхтение локомотива, которое постепенно стихает, медленно идущие вагоны, скрежет колёс. Поезд останавливается. Кто-то бежит к последнему, багажному, вагону, его боковая дверь отодвигается. Появляется голова солдата. На платформе маленькая ручная коляска. Солдат передаёт первый чемодан, наспех обвязанный бечёвкой, затем второй, старинный, изношенный, ещё дорожный сундучок и свёрток, которые нагромождаются друг на друга. Открываются двери вагонов. С величайшей осторожностью выносятся первые носилки. Солдат с забинтованной головой медленно спускается, костыль опережает беднягу, он ковыляет на одной ноге. Ещё носилки, и ещё, их подхватывают крестьяне, явившиеся помочь монахиням из соседнего монастыря, превращённого в госпиталь с началом войны. Два или три добровольца Красного креста составляют списки, проверяют документы, опрашивают тех, кто ещё способен говорить, мелькают повсюду, точно пчёлы в поисках медоносного цветка. Здесь же его бабушка, поразительно властная. И весь этот мирок окружает добротой этих бедных парней, искалеченных кто снарядом, кто гранатой.
Мимо проходят вполне здоровые солдаты, но неожиданно короткий сухой кашель сгибает их вдвое. Им хотелось бы выпрямиться, вдохнуть хотя бы немного свежего воздуха, изгнать из лёгких затаившийся в них туман иприта. Они открывают рот, как рыбы, вытащенные из воды. Но приступ кашля не кончается.
Этим солдатам повезло. Они ещё живут. Их спасли. Они вновь увидят белую кайму золотых колосьев, которые образуют летом границу между небом Бри и полями их предков. Для них уже прозвучат рано утром не сообщения о смерти, но правила многообразной жизни, в которой им придётся искать своё место.
В Мадриде на вокзале не было ничего торжественного. Платформы не освещены. Мрачные поезда скорее угадываются, чем различаются в темноте ночи. Молчаливые, грустные, серьёзные люди входят в них без всякой охоты. Они знают, куда отправляются. Им понятна судьба, что их ждёт. Независимо от лагеря, на этой войне пленных не берут.
Здесь не летний санаторий, здесь нет медсестры в маленьком головном уборе, в белом фартучке, бретельки которого перекрещены на спине, нет и толстого усатого господина, того, что вручает медали, произносит речи и жмёт руки выздоравливающим. Здесь завязывают глаза людям, чтобы они не могли проклясть своих убийц. Их привязывают к столбам, если есть эти столбы. Но чаще грубо толкают к стене. Команда, залп. Скрип плохо смазанного колеса тачки. Нужно торопиться. Через час или два труп закостенеет. «Если будешь ждать слишком долго, малыш, придётся отбивать кувалдой члены, чтобы затолкать их в ящик, — объясняли ему, — напрасная работа. Пока труп ещё свежий, ему можно придать любое положение. В Фигуерас вдоволь позабавились. Там расстреляли всех: монахинь, кюре, его служанку, двух или трех бродяг. Их распяли ещё живыми на воротах у входа в деревню, рука вытянута в сторону церкви, её подожгли, чтобы указать дорогу в рай фашистам, которые навалились на нас».
О чём же он напишет? Расскажет о том, что видел? Скажет всю правду? Нужно ли погасить последний лучик, который ещё дрожит в глубине этого человечества, сползающего к варварству? Не будет ли лекарство хуже болезни?
Женщина, сидящая напротив, зло смотрит в его сторону. Она измеряет, взвешивает его. Подозревает. Он появился, чтобы отравить её правду. Она должна разоблачить виновников заблуждений, которые могут навредить делу общественного здоровья, которое помогает ей переносить все невзгоды.
— Вы рассуждаете, как кюре, — повторяет она по-испански.
Её лицо стало серым, как расстрельные стены. Он пытается перехватить её взгляд. Но она не отрывает взгляд от стола. Выродок, сопровождающий её, что-то ищет под курткой, как будто хочет найти запасную мужественность, эдакий слащавый приап, изрыгающий свинец. На лице смятение — подруга явно призывает его разобраться с незнакомцами. Ему страшно, но надо что-то делать. Он дурно пахнет. Он почти готов, собрав всю свою смелость, решиться на подвиг. В этот момент тяжелая рука обрушивается на его плечо, большая, короткая и широкая, вся измазанная машинным маслом. Пальцы почернели от пороха. В другой руке стакан.
— А ты сама-то из монастыря?
Большие чёрные усы словно перечеркивают лицо вновь прибывшего. Он не брился уже несколько дней. Густая седеющая грива начинает покрывать его щёки. Его кожаная куртка рыже-коричневого цвета измазана гудроном и белёсыми пятнами. Зеленоватые бархатные брюки, давно потерявшие всякую форму, подвязаны верёвкой. На нём большая из чёрной кожи портупея, которая идёт высоко, почти под мышкой, на портупее кобура револьвера. На нём кожаный шлем танкиста с мягким козырьком. Оба наушника торчат горизонтально.
— Мы коммунисты, — бормочет она. — Вот мой членский билет.
— Я предпочитаю анархистов.
Женщина собирает остатки смелости. Она задела столько людей, что не может сбежать так быстро. Двое в кепках, которые уже поднялись, готовые вмешаться, немедленно уселись при появлении нового посетителя. Она бросает последний аргумент:
— Это иностранцы. Если они не из Бригад, что они делают тут?
— Им начихать на тебя, красавица. Возвращайся к клиентам в свой бордель и оставь нас в покое.
Массивный силуэт располагается за их столом. Коротышка и женщина с плечами кетчиста быстренько поднимаются и исчезают.
— Привет, морской лис. Не надо представлений, вы двое уже познакомились, не так ли?
— Привет, Дуррути. Откуда взялся?
— Из Кампо дель Карабансель.
— Ты напоминаешь мне старый немой фильм, я видел его после войны в маленьком мрачном городишке на Луаре, когда пытался продать там грузовики. У тебя голова точно, как у героя того фильма, военного летчика.
— И что случилось с твоим пилотом?
— Понятия не имею. Он кажется был ранен, его отвезли в госпиталь, а там красавица медсестра...
— Американка, надеюсь, — вступает Берни.
— Как тебе нравится. Она его лечит. Он влюбляется...
— Они поженятся и нарожают кучу детей.
Берни перебивает их:
— Всё не так, она предпочитает ему итальянского офицера.
— Ты забыл часть фильма. А до этого он подцепил желтуху! — добавляет Дуррути.
— Как всё прошло? — спрашивает анархист у американца.
— Нам удалось отснять всё сражение. Зачем атаковать в лоб такую позицию? Какой сукин сын заварил эту кашу? Как же можно быть таким кретином?
— Послушай, товарищ, говори потише. А если весь зал решит, что я согласен с тобой? Понимаешь, в какое дерьмо ты меня толкаешь. Не могу же я публично ругать своих генералов! — встревожился испанец.
— Бары — единственное место, где можно сказать, что думаешь. Никто нас не слушает.
— Вы кинематографист или журналист? — спрашивает Антуан.
— Почему ты спрашиваешь? Ты этого не знаешь?
— Нет, не знаю. А разве важно знать людей, с которыми собираешься выпить, поспорить и, в конце концов, расстаться?
— И ты тоже не знаешь?
— Не знаю и знать не хочу. Напротив, меня весьма интересуют два блока сигарет в его чемоданах, — отвечает Берни.
Дуррути поглядывает то на одного, то на другого с явным удивлением.
— На земле не найти и десятка типов, вроде Вас, и надо же именно я должен терпеть эту пару только потому, что сейчас они находятся в Испании!
Они переглядываются. В их взглядах читается тот же вопрос: кто же на самом деле этот третий, с которым их неожиданно свела жизнь? Кто этот двойник, повстречав которого они уже не смогут быть вдвоём. Примет ли теперь новый оборот их поиск самих себя через всех остальных? Не окончится ли этот поиск, который они не хотели прекращать, из-за какого-то стакана джина?
— Поскольку, как я предполагаю, нам придётся совершить небольшую прогулку в ближайшие дни, то предпочёл бы знать, с кем имею дело. До сих пор никогда не отправлялся на серьёзное дело, не зная, кто идет со мной.
— Выходит, самый великий современный американский писатель не знает самого большого современного французского писателя, а тот, в свою очередь, не знает его. Но чем Вы занимались хотя бы через день в Париже, если ни разу не пересеклись в Баре Рица или в Closerie des Lilas?
— Вы...
Раздались три взрыва смеха, оглушительные, почти неприличные в осаждённом городе.
— Простите меня за сказанное. Вовсе не хотел Вас обидеть.
— Как Вы расстроены! Американская литература простит Вам Ваши слова после предстоящего нам турне.
— К Вашим услугам!
— Ну ладно, тогда ни Вы, ни я — мы вовсе не писатели!
— Главное, не говорите об этом моему издателю, он лишит меня хлеба насущного!
— В таком случае плачу я! — бросил главный анархист.
— Позволь, Дуррути. Почему всего лишь одно турне? Пабло! — американец подзывает гарсона, — А ну-ка расстарайся, найди для нас бутылочку бербона[35].
— Не забудь, завтра рано вставать.
— Завтра — это другой день.
— Я нашёл машину, которая тебе понравится, — объявляет Дуррути. — Роллс[36].
— Для анархиста ты совершаешь нечто великое. И как ты её достал?
— Товарищи очистили английское посольство. В гараже стояли две или три такие машины.
Улица перегорожена баррикадой, скромная стена из булыжника, позади неё анархисты водрузили три или четыре кресла, изъятых у покойного административного совета некой фирмы, которая якобы эксплуатировала народ. Три кресла заняты. Тень от карабина возникает вдруг на стене напротив.
— Документы!
Довольно забавно видеть анархистов, требующих предъявить удостоверение личности — эти реликты строя, который они хотят разрушить, но на которые опираются, чтобы воцарилась другая форма авторитаризма. Тот, кто похож на их начальника, приближается к неровному свету уличного фонаря и принимается тщательно изучать документы.
— Можете пройти, но будьте осторожны. Сообщают о фашистах.
Нарастающий глухой рокот прерывает ответ. По разбитому шоссе медленно продвигается колонна грузовиков, направляясь к вокзалу, где грузятся части, отправляющиеся на фронт, линия которого проходит по сердцу людей, хотя штабные и думают, что считывают её с карт. Продолжается дождь. Они едут вдоль лабиринта стрелок и путей. В составах из вагонов, укрытых коричневым и зелёным брезентом, стальные чудовища. Неясный свет пробивается из одинокого домика в середине платформы.
Он мерцает мгновение, затем пропадает в ночи. На платформе суетятся тени, грузящие пушки, пулеметы, ящики с боеприпасами. Погрузка идёт в полной тишине.
Антуан вспоминает о разноголосом гаме на платформах Буэнос-Айреса. Здесь же, ни песни, ни крика, ни слова. С трудом можно разобрать иногда глухой шум ящика, слишком небрежно поставленного на деревянный настил вагона. Никаких ободряющих или завораживающих песен, никакой воинственной музыки. Война здесь грязная. Сражаются против братьев, родственников, соседей.
— Завтра отправляемся на машине к фронту, если хочешь, к линии, которую они принимают за фронт. Они предусмотрели там начало наступления, которое должно привести их к победе.
Берни шепчет эти слова так, как будто не желает сломать стену молчания, которое уже окутывает этих людей вечным саваном.
— Не зажигайте огонь, пока не закроете плотно стекла дверцы. Напротив гостиницы милиционер получил приказ гасить любой свет из своей винтовки.
Антуан вспоминает о городах, над которыми пролетал ночью. Сверкающих десятками тысяч звёзд — маленьких маяков жизни, выстроенных в параллельные линии, уходящих в пустоту или выписывающих замысловатые арабески. Где-то в глубине несколько солнечных вспышек создают геометрический узор, смысл которого понятен лишь посвящённым, а он толковал, как признак освещённого кафе. Перед ним посадочная полоса, означавшая конец его грёзам и начало ожидания отплытия к новым горизонтам.
На дороге в обратном направлении проходят грузовики с погашенными фарами. Они направляются в горы. Слышен треск мотора мотоцикла. Темнота прячет пыль, поднятую колонной. Однако можно догадаться об её присутствии по вкусу пыли, оставленной на губах. Какая-то машина несётся в противоположном направлении. Время от времени вспыхивают короткие очереди её фар, помогая найти путь сквозь встречную колонну грузовиков. Всполохи жёлтого света выхватывают из тьмы разного рода силуэты. Идущие впереди колонны бронемашины, тяжёлые железные черепахи, ощетинившиеся пушечными стволами, грузно останавливаются. По колонне проходит дрожь, подобная длинной волне, постепенно вздымающей поверхность моря, вся колонна останавливается. Один за другим грузовики замирают под скрип тормозов. Иногда необходимость пропустить другие машины вызывает несколько возмущённых возгласов. Одна, вторая, а вскоре и третья санитарная машина пересекаются с колонной, продвигаясь быстро, но осторожно. Короткие сигналы клаксонов, это штабные машины, узнаваемые по их красному флагу, грязные, разбитые, измазанные коричневыми пятнами, свидетельства пережитого машиной, стараются обогнать колонну. Свет фары освещает на миг кузов грузовика. Он замечает грустные, застывшие, хотя и непохожие, лица солдат, такими настоящими они не осмеливаются предстать в свете дня из чувства стыда или страха, но только до мига, когда бомбардировка или атака заставляют забыть обо всём. Тогда все погружены только в себя. Кто будет вглядываться в лица других, когда страх сковывает душу, вызывает колики в животе, а тошнота подходит к горлу.
Они обмениваются сигаретами.
Берни нарушает молчание.
— Стаканчик доброго рома помог бы мне забыть издевательства этого проклятого Роллса. Кажется, ромовый завод находится в верхней части улицы Бюси, я любил заходить туда, чтобы пропустить стаканчик или два, прослонявшись по набережным в поисках неизвестно чего в ящиках, которые Ваши букинисты ухитряются удерживать в равновесии на маленьких стенках набережных Сены. Однажды вечером один букинист объяснил мне, что очень трудно было оценить стоимость книжек, написанных по-английски. Впрочем, едва ли они стоили больших денег, размышлял он, коли их бросали, оставляли в гостиничном номере, либо пускали под нож. Поскольку я думал, что цена зависела всё же от головы автора, то почти отказался ходить туда в поисках забытых или неизвестных писателей, и так до дня, когда этот букинист растолковал мне вполне серьёзно, что поскольку хорошие авторы должны публиковаться в прекрасных книгах, их цена должна устанавливаться, исходя из качества рисунков, переплёта и бумаги.
— Ну, тогда он не очень оценил бы мою прозу. Ведь ещё ни одна из моих книг не заслужила позолоченной обложки, как у книг Жюля Верна.
— Не торопитесь, однажды этот день настанет.
И вот они прибыли.
Извилистая линия траншей образует тёмную дорогу, в нескольких сотнях метров от неё находились три десятка зданий со стенами из сухого камня и крышами из плоских черепиц, окна были заложены щебнем и мешками с песком.
Сумрак ночи неожиданно был разорван вспышкой из одного дома. Подобно собачьему лаю, нарушающему тишину ночи и вызывающему ответный лай соседних собак, хрупкая тишина, длившаяся не более нескольких секунд, была разрушена этим выстрелом. Мозаичный треск выстрелов в ответ. Линия фронта сразу просыпается и освещается многочисленными огненными стрелами. Всё это было похоже на взрыв рудничного газа: его огненные щупальца буквально искромсали сумерки.
А ведь казалось, что война вот-вот иссякнет. Чтобы сохранить тишину, достаточно было часовому, стоявшему за своей бойницей, не испугаться ужасов ночи, а его безумному выстрелу не разбудить огненный мираж сражений.
Громовой гул перекатывается волнами. Хаотический треск маузеров выделяется на фоне грохота тяжёлых залпов артиллерии, в которых тонким пунктиром врезаются пулемётные очереди.
Слухи разносятся быстро. На заре скомандуют атаку, чтобы отнять у тех, что напротив, три десятка домов, которые торчат, подобно ячменю на глазу, в республиканских боевых порядках и мешают наступательным операциям. Приказ штаба сух. Застигнутый врасплох неприятель будет отброшен в утренние часы, вершина, которая видна вдалеке, будет взята почти в то же время. Тогда республиканская армия сможет атаковать тылы противника и окончательно захлопнуть ловушку, в которой и будет уничтожен враг.
Население, загнанное в сеть ходов сообщения, этакие молчаливые тени, научившиеся прятать своё достоинство в нечистоты иллюзий пышных деклараций политиканов с их грошовой протофилософией, вновь задумывается о своей судьбе во время этой передышки на несколько часов. Не имея танков, им придётся разрушать каждую стену взрывчаткой, прорываться через ещё дымящиеся бреши, стрелять и просить небо, в которое они не верят, чтобы те, напротив, были уже мертвы. Подобно пловцам брассом, им необходимо восстановить дыхание, делать 10— 15 шагов и нырять в следующую стену.
Эта вражеская, ничем вроде не вызванная, стрельба, и была причиной страха, охватившего людей, и без того настороженно вслушивавшихся в шумы, которые служили прелюдией к наступлению. Враг был, очевидно, информирован несколькими предателями, подобно той старухе, встреченной ими раньше; она видела, как они шли, и рассказала об этом проклятому кюре, а тот уж поторопился сообщить об этом фашистам. Нужно было расстрелять её, всех расстрелять. Враг затаился в темноте, чтобы удобнее было разгромить, уничтожить их. Побоялись приставить револьвер к их затылкам — теперь эти звери выскочат из своих нор, чтобы перегрызть им горло. Враг атакует первым, а мы ещё не будем готовы. Если же они атакуют, не зная, что мы уже готовы их встретить, мы уничтожим их. Зачем они открыли стрельбу, зачем понадобились эти залпы минометов, которые звучат до сих пор, к чему этот непрерывный огонь, который только сейчас начал слабеть? Какую ловушку приготовили они? И сколько ещё вопросов, ответы на которые будут даны только с началом атаки, когда уже будет слишком поздно.
Корабль трещит по всем швам. Через его щели лохмотья рыжеватой луны освещают холмистую местность, усеянную минами, по которой придётся бежать. Держаться впереди, позади... как повезёт... враг ждёт или не ждёт.
— Почему вы согласились умереть? — хотел бы он спросить у них.
Как это не похоже на то, что он видел всего несколько месяцев назад. Все эти люди постарели. Их глаза больше не сверкают. Они поблёкли. Прошло время прекрасных деклараций, больших речей, призывов к построению совместными усилиями человеческого братства. С тех пор поток сражений развеял иллюзии. С тех пор потоки грязи погребли последние мечты. Когда настанет пробуждение, будет оно тяжёлым, гнетущим. Оно обрушится дубинкой на плечи всех этих мужчин и женщин. Оно оглушит их на несколько мгновений, а потом оставит наедине с их кошмарами. Рано утром их пробуждение будет не освобождением, но ядром, которое унесёт их в общую могилу, в то состояние, когда отвращение к самому себе ведёт к отвращению ко всем остальным, когда это отвращение таково, что заставляет совершать поступки, за которые ещё вчера они осуждали тех, напротив. Что осталось от их ценностей, которыми они оправдывали своё участие в этой войне?
Рассвет занимается слишком медленно, не принося надежду, но предвещая новый день страха и опасений, день, когда партизаны окажутся лицом к лицу с их фантомом, когда каждый шумок будет нести смерть, когда каждый будет ежесекундно спрашивать себя, не будет ли этот свист последним. Затем неожиданно раздастся новый свист, принося чувство облегчения и беспокойства: облегчение — не в этот раз, беспокойство — ибо снова придётся прислушиваться, надеяться услышать этот проклятый шум — символ жизни для тех, кто может различить его приближение, и знак смерти для тех, кто не услышит его.
Ни слова, ни звука, ни разговоров, но все небольшие группы людей, затаившихся в уголках траншей, всем своим существом ощутили приказ, избавлявший их от ожидания и бросивший их в опьяняющее забвение своего будущего. Их доводы, жесты, действия сконцентрированы сейчас на ближайшем будущем.
На всё ещё сонном лице старого сержанта выражение какой-то болезненной гримасы. Именно он должен выйти первым, сделать последние пятнадцать или двадцать шагов, которые отделяют его от родителей, погибших в Андалузии. Пулемёты уже, наверное, развернуты к трещине, отмечающей выход из крысиной норы, откуда он должен выскочить через несколько мгновений, подобно боевому быку. Но встретит его не тепло песчаной арены, а сухая и грубая земля. Тяжёлые солдатские ботинки прижмут к земле, сделав похожим прыжок, которым он должен обмануть пулемётные очереди, на гротескный кувырок в тот миг, когда пуля сразит его. Настал его черед. Он уже не задумывается. У него не осталось права надеяться.
По приказу политкомиссара сержант выскакивает из траншеи, на какое-то мгновение оглядывается, делает несколько прыжков вперед, ему показалось, что там есть небольшое земляное укрытие, снова вскакивает и бежит к дому, который им был указан как цель.
С той стороны ни единого движения. Ночь ещё не рассеялась. С трудом можно различить группы сгорбившихся теней, бегущих длинными прыжками, молча, без криков. Дрожь тяжело струится в сумерках, подобно той, что пробегает по веткам деревьев при каждом ударе топора, подобно удару прилива, набегающего на пляж, подобно топоту солдатских ног, бегущих к их могилам.
Первая граната открывает серебристую рану в неясном свете рождающегося дня. Раздается стрекот пулемётов, запускающих волну искр. Грохот бомбы, вырывающей кратер из пламени и грома. Первые дома деревушки взрываются один за другим, вздымая облака камней, целые блоки щебня, из которых потом возведут мавзолеи, символизирующие поиск бесполезной эфемерности в вечности. Гигантский фейерверк рассыпает золотые снопы света, освещающие бег человечества в небытие.
Почему ему не дали ружьё, которым он орудовал бы, как саблей, идя на абордаж глупости, на штурм бастионов обид, озлоблений и ненависти, прокладывающих борозды, в которые люди бросают семена собственного существования. Как сделать так, чтобы ночь, тающая при первых лучах дня, не унесла бы с собой хрупкие силуэты, играющие со спичками своих жизней. Почему не доверили ему пулемёт, чтобы он мог скосить вампира, раздувшегося от крови детей Испании.
Неожиданность штурма, средства, использованные при нём, должны были захватить неприятеля врасплох. Обмен ночными выстрелами был лишь хитростью — нужно было внушить республиканцам, что националисты твёрдо удерживали свои позиции, хотя сопротивление быстрому продвижению интернационалистов казалось весьма слабым.
Одна, затем другая бронемашина, сопровождаемые двумя грузовиками, пытаются спастись из этого ада. Белая вспышка в сотне метров от первой машины. У республиканской артиллерии было время скорректировать стрельбу. Машина подпрыгивает и валится на бок, тяжело взлетает и падает теперь навзничь, как большая толстая черепаха. Колесо ещё крутится в пустоте. Машина загорается. Вскоре она превращается в один сплошной костёр, который тщательно старается объехать первый из двух грузовиков. Он продвигается по диагонали и натыкается на громадный обломок стены, отвалившийся от церковной колокольни и заброшенный в середину главной улицы чередой взрывов, которые разнесли маленькое село. Грузовик опрокидывается на бок, вновь встаёт на колёса и разбивается около остатков фонтана, который украшал когда-то своим журчанием жизнь села. Вторая бронемашина, следовавшая на полной скорости за первой, сумела не наткнуться на оба каркаса. Она мчится вперёд, за ней второй грузовик, они стараются найти убежище в сосновом бору и в кустарниках, которые виднеются в трёх или четырёх километрах от села. Залпы миномётов не могут прервать их бегство.
Село взяли меньше, чем за два часа, почти без сопротивления. Все удивлены, счастливы, ошеломлены. Весть об этой молниеносной победе отозвалась эхом невообразимого ликования в частях интернациональных бригад и испанских резервистов, которых утомило длительное ожидание. Казалось, что отсутствие тяжёлых бронемашин никого не беспокоило.
— Эта молниеносная победа кажется мне слишком простой. Никогда не видел, чтобы эти бандиты так бежали.
— Да, весьма удивительно.
— Будущее покажет. Будете снимать?
— Да. Идите со мной. Мы расположимся с Вашей машиной с другой стороны, на склоне холма, который расположен напротив вершины, доминирующей над дорогой на Сарагосу. Я смогу отснять прибытие дивизиона в разрушенную деревню. Возможно, что республиканцы расположат там свои тылы, в то время, как их передовые части будут захватывать лесок на вершине. Если всё пойдёт нормально, мне удастся снять отличный фильм.
Складка местности кажется подходящей для того, чтобы поставить там камеру. Они растягиваются на ковре из сосновых иголок, устилающих землю, прислушиваются к шумам дня, пытаясь украсть у бегущего времени несколько мгновений спокойствия. Верни вынимает из рюкзака круг белого хлеба, толстенный, как тот, что приносил каждый вторник их булочник.
В Сен-Морис-де-Реман булочник приезжал к ним на велосипеде с тележкой, в которой лежал хлеб. Его сопровождала одноглазая немецкая овчарка. Велосипед описывал широкую дугу и останавливался в десятке метров от крыльца, на котором дремал старый тигровой окраски кот, потерявший хвост в неведомой битве. Кот медленно поднимал голову, чтобы взглянуть на собаку, выпрямлялся, выгибал спину, тянулся, устраивался на первой ступеньке. В нескольких метрах от него усаживался пёс, также внимательный и угрожающий. Казалось, что между двумя зверями с самой первой их встречи, когда пёс лишился глаза, было заключено перемирие.
Потом булочник уезжал. Оба животных поворачивались спиной друг к другу, демонстрируя взаимное презрение. Один убегал с хозяином, другой продолжал мечтать о новой схватке, о какой-нибудь заблудившейся мыши, попавшей ему под лапу, он мог бы долго играть с ней, прежде чем прикончить её решающим ударом когтей.
— Вы когда-нибудь видели, чтобы кошки нападали на собак?
— Никогда. Кусок хлеба? Сейчас бы добрый багет, который я покупал каждое утро в конце Ля Муфф, но и этот пригодится.
— Согласен. Он напомнит мне детство.
— У меня есть еще несколько кусков ветчины.
— Настоящий пир!
— И немного вина.
Он поднимает кожаный бурдюк, одной рукой подносит его к своему плечу, наклоняет и тонкой струйкой наливает вино — жёсткое и терпкое, как горящие камни на тропах, на которых они сталкиваются с бессмыслицей этой войны. Струя бьёт по горлу. Он пьёт маленькими глотками.
Ему дали оружие — револьвер. Он достаёт обойму, проверяет затвор. Вынимает пули, одну за другой, выталкивая их указательным пальцем, ощупывает, затем заворачивает в старую жирную тряпку. В его руке обойма не такая весомая. Снова вставляет обойму, затем — затвор, прячет револьвер в кобуру, прикреплённую на его поясе. Он снова свободен.
Местность перед ними заполняется многочисленными чёрными пятнами. Республиканская армия рассыпается совершенно беспорядочно, готовясь продолжить наступление. Поднимается лёгкий ветер. Длинные цепи мулов, тяжело гружённых, расчерчивают склон холма, который маячит перед ними. Изуродованная снарядами дорога, которая вела к разрушенному селу, забита колонной трясущихся на ней грузовиков, казалось, что им вовсе не хотелось тащить пушки. Группы солдат в разных униформах продвигаются без видимого порядка по ровной местности.
— Страх вызывает жажду.
— Перед боем всегда появляется страх, — говорит солдат, которого послали сопровождать их.
— Мне хочется пить после боя. Бой вызывает у меня жажду.
— Вы поляки? — спрашивает солдат.
— Нет, я американец, он француз.
— Странно. У вас лица польские.
— В штурмовой бригаде много поляков, русских и французов. Никогда не видел американцев. Ты уверен, что ты американец? Ты не похож на американца.
— Возможно, что не похож, но я всё же американец. А ты откуда?
— Я был бухгалтером в Барселоне.
Солдат мал, худ. Он не брился два или три дня. Впавшие щёки. Несколько волосинок на острие его подбородка придают ему вид эдакого Дон Кихота, которого из-за пенсне, посаженного на длинный и острый нос, можно было бы принять за интеллектуала, вышедшего только что из заднего двора подпольной типографии.
— Ты из Ламанча.
— Как Вы догадались?
— Не знаю. Инстинкт.
Человек опускает кусок хлеба в стакан с вином. Ищет в кармане своей полевой формы кожаный кошелёк и прячет его под мышку. Достаёт из другого кармана небольшой плоский пакет, осторожно вынимает тонкий листок прозрачной бумаги, кладёт на ладонь левой руки. Правой рукой копается в кошельке, вытаскивает из него горсточку табака, аккуратно насыпает поперёк бумаги. Свертывает сигарету. Она прилипает на целых полчаса к его губам, прежде чем он решается зажечь её.
Антуан хотел бы спросить его, что он делает здесь, почему прибыл сюда, кого оставил дома, задать ему ещё тысячу вопросов, чтобы понять, что таится в складках души человека, готового пожертвовать своей жизнью, почему согласился на то, чтобы страница его судьбы была перевёрнута у подножия этого холма, название которого ему было неизвестно до самого вчерашнего дня. Чего стоили эгалитаристские рассуждения салонных утопистов по сравнению с его жизнью, жизнью ребенка, который не появился бы на свет, с лепетом маленькой светловолосой девчушки, которая играет с тряпичной куклой, либо с щебетом малыша, рассказывающего о якобы пережитых им приключениях по дороге из школы домой, которая проходила в тени баобабов в стране Жекс.
О чём ведал этот бухгалтер из Барселоны в тот момент, когда известие о смерти малознакомого коллеги по работе, с которым случайно встречался в коридоре этажа, куда он обычно не заходил, стало предметом яростных дискуссий в столовой. Скромный и малоизвестный офисный чиновник буквально преобразился в атмосфере неистовой экзальтации в героя какой-то героической поэмы о борьбе за иберийскую независимость. Чем руководствовался незнакомец, обратившийся к нему: «Едем?». И он ответил: «Да». Тогда, подобно деревенским уткам с подрезанными крыльями, у которых пролёт диких уток вызывает зависть, ты загорелся мечтой бежать в края, доступные лишь ласточкам, пролетающим над твоим убогим прозябанием, чтобы вдруг обнаружить, что лихие кавалерийские атаки в погоне за славой ограничивались утомительными маршами по навозной жиже, в которой быстро тонут все иллюзии.
Нужно ли было объяснять, что нельзя, спекулируя на готовности к риску, выдавать ничтожество бесполезных жертв за служение долгу. Это желание убежать от повседневной реальности исходило из достаточно банального и широко распространённого предрассудка, согласно которому суп под деревенскими платанами по другую сторону холма вкуснее, что у соседа и подушки на кровати более пушистые, что грозди на другом винограднике более сочные, сахаристые, а в их аромате мёд смешивается с боярышником и лесной ежевикой.
Нужно ли было объяснять, что настоящими героями были те, кто строит дома, топит печи, те, чьим трудом работают заводы, скрипел мел на школьных досках, те, кто рожает и никогда не оставляет детей на их длинном жизненном пути, кто не хочет, чтобы они оказались в когтях хищников, продлевающих своё существование, лишая жизненного тепла своих соседей. Можно ли считать подвигом разрушение домов, в строительство которых было вложено столько времени и любви. Как грустны были стены разрушенных домов, украшенные обоями, которые так понравились женщине, что она соорудила из них небо в детской, они с мужем выбрали эти обои после долгих колебаний и клеили их вечером после трудных рабочих дней. Дубовая лестница, приставленная к стене, больше не вела на чердак, где сгрудились воспоминания стольких людей. Мудрёные стратегии завоевания власти, чтобы осчастливить народы, не учитывали того, что между стропилами провалившейся крыши плюшевый мишка будет напрасно ждать возвращения своего маленького товарища по играм, убитого одной из бомб.
Отправившись на один из фронтов войны, о которой мало что знали, они встретили по пути немало людей, вовлечённых, как и они, в эту катастрофу. Стараясь убежать от пошлости повседневности, занятой созиданием несовершенного мира, они отныне стали невольными и повседневными свидетелями разрушения мира, детьми которого были, хотя и отказывались от его наследия. Увлечённые наивным поиском потерянного рая, они день за днём обрекали на гибель свои корабли, на которых хотели вернуться к истокам, сотворившим из них людей. Отрезанные от всех, оболваненные дешёвой демагогией пустозвонов, они плелись к грустному будущему: макияж волшебного праздничного вечера потёк, уступая место бледной маске постаревшей подруги. Подобно баранам Панурга, они поверили безумцам, что, подобно титанам, способны одним взмахом крыла пересечь пространство, ведущее к Всемирному городу. Они даже не жаловались. Похоже, уже смирились с тем, что никогда им не достичь другого берега океана, где белый песок отражается в опаловой лагуне рая иллюзий. Протянут ли они ноги в ящиках, сколоченных их четырёх плохо подогнанных досок, либо их сложат одного за другим в длинной траншее и вернут в безвестность земли?
Антуан не ощущал в себе ни смелости, ни, особенно, права судить их, упрекая в том, что на какой-то миг они позволили себе поверить в существование синей птицы, которую он когда-то встретил, пытаясь найти убежище от разбушевавшейся стихии. Где-то в закоулках его памяти хранилось воспоминание об этом.
Нужна долгая жизнь, чтобы создать человека. Нужно много времени, чтобы выковать пламя в душе человека на наковальне, форма которой вырабатывалась длинной чередой умельцев — созидателей культуры народа. Нужно много времени, чтобы сплести хитрую вязь дружбы многих людей, созидающих человеческую личность. Напротив, достаточно удара случайной молнии, чтобы уничтожить труды человека, следующего примеру Бога, чтобы заставить смолкнуть его симфонию.
Дыхание разума когда-то разбудило их на ранней прозрачной заре, чтобы превратить глину их тел в россыпь звёзд, чей блеск обречён был погаснуть в грохоте безумного потока железа и стали.
Свет расползался длинными пятнами, захватывая все извилины холма напротив, наполняя их спокойными красками, контрастировавшими с бурей, бушевавшей здесь несколько часов назад. На какой-то миг возникало впечатление некоего хрупкого равновесия, когда достаточно было малейшего дуновения, чтобы оно снова нарушилось.
Неожиданно где-то под вершиной холма взорвался чёрно-коричневый фейерверк. Прочные здания одинокой фермы рассыпаются. Затем следует глухой и дальний взрыв. Поднимаются клубы дыма, похожие на каменные гейзеры. В прозрачном небе появляются гигантские мухи. Они тут же исчезают, затем снова и снова поднимают до неба длинные тёмные и тонкие всполохи, которые, падая снова на землю, превращаются в длинные параболы. Гигантские зелёные и серые скарабеи суетятся вдали в кустарниках, извергая огонь из своих щупальцев-антенн. Поступательным широким маршем эти пятна продвигаются к революционным войскам, застигнутым врасплох. Неожиданно резкий алый свет освещает одно из уже разрушенных зданий маленького поселка, в котором расположились на отдых почувствовавшие себя в безопасности республиканцы. Вскоре там показались языки пламени, которые смешиваются со стремительными клубами дыма и пыли. Националисты, затаившиеся на лесной опушке, бросаются в массированную контратаку при поддержке своей авиации.
Республиканское наступление оборачивается разгромом. Чёрные пятна бегут отовсюду, залегают, вскакивают и снова бегут, затем снова залегают. Иногда маленькая чёрная точка замирает, не обнаруживая более никаких признаков жизни, как будто её заморозила волшебная палочка. Опереточный героизм маленьких чёрных пятен беспомощен против чудовищной военной машины, с которой Антуан столкнется через несколько лет в небе Арраса.
Интернационалисты отступают под раздирающий душу вой снарядов, осколков металла, свистящих повсюду. Они уже не способны наступать, они уже не могут сделать и шага за железный занавес, обрушившийся на них. Им остается отступать или погибнуть.
— Я бегу туда, — говорит им барселонский бухгалтер. — Я должен быть вместе с моими товарищами.
Невысокий силуэт удаляется. Несвежие брюки, пара грязных башмаков. Он идёт с непокрытой головой, сдвинув на плечо кепку. В одной руке он держит ружьё, кобура револьвера болтается на бедре. Он идёт словно сомнамбула, стараясь удержать равновесие на канате своей судьбы. Вот он уже исчезает за камышами, словно ищет случайную пулю, которая отправит его в небытие.
Их Роллс стоит за ними, замаскированный кучей веток. Они прячутся там же. Мощный рокот 12 цилиндров мотора ободряет их. Они переваливают на другой склон холма и исчезают под листвой оливковой рощи, направляясь к штабу Интербригад.
— Немедленно покиньте сектор, — советует им командир Бригады между двумя приступами гнева. — Мне нужен был дивизион. У меня же и бригада с трудом набирается. Танкисты остались внизу, из трех батальонов, которые мне были преданы, один я точно потерял. Плевать я хотел на их стратегию полишинелей. Им нужно было хотя бы на миг появиться здесь, на поле боя, чтобы увидеть, как на самом деле обстоят дела, вместо того, чтобы давать свои идиотские приказы. Теперь у меня полно дезертиров. Как только мои политкомиссары хватают их, тут же пулю в затылок. Как иначе я должен поступать. Мы в дерьме. Убирайтесь отсюда до того, как их каток раздавит нас всех. Вы не имеете права погибнуть, Вы — писатели, вам придётся свидетельствовать, когда занавес будет опущен.
Солнце медленно исчезает за горизонтом. Обесцвеченные тучи раскрашивают небо многочисленными розовыми и красными лепестками герани. Длинные лиловые борозды разрывают фиолетовые тюлевые занавеси, за которыми небо переходит от бледно-голубого к светло-серому. Воздушный поток маленьких молочных мазков покрывает горизонт. Оранжевая дымка растворяется в фиолетовом занавесе заката, который вскоре окрасится в цвета ночи.
Машина с трудом продвигается по каменистой почве вдоль тропы, уходящей вглубь сосняка, покрывающего весь склон горы, которую они стремятся быстрее покинуть. Поворот следует за поворотом. Извилины некоторых из них достаточно широки, чтобы могли разъехаться две телеги. На других едва хватает места, чтобы проползти между скалистой стеной и головокружительным обрывом, в глубине которого можно различить пение цимбал, задающих темп бегущему потоку. Старый мост с единственной яйцевидной аркой позволяет им перебраться через пропасть. Постепенно спуск становится более плавным.
— Через пять или шесть километров после моста мы должны найти хижину альпийского клуба партизан.
— Повезёт, доберёмся туда до наступления ночи.
Дорога идёт теперь по течению потока, иногда совпадает с ним, затем расстаётся, когда скалы перекрывают его. Неожиданно усиление шума подсказывает им соседство с водопадом. И в самом деле, дорога делает поворот под прямым углом и обегает гигантскую каменную глыбу, в которую упирается кипящий поток.
Немного в стороне, за этой громадной глыбой двое наблюдают за их передвижением. На первом серые брюки, чёрная блуза, открытая на груди, покрытой густыми чёрными волосами. Широкий тканевый пояс сжимает талию. Ружьё стоит рядом с ним. Второй постарше. На нём совершенно круглые очки в стальной оправе. По всей видимости, в детстве его нос был сплющен копром. Отвисшие уши придают ему странный вид. Он невысок. Коротко подстриженная борода образует тёмное жнивьё, которое поглотило всё его лицо, доходя почти до глаз. Он тоже в чёрной рубахе. У обоих на ногах холщёвые туфли. Старик наблюдает за приближающимся автомобилем в бинокль, на котором подвешен странный козырёк, скрывающий блеск стёкол. Карабин висит у него за спиной.
С ловкостью козлёнка молодой внезапно падает на землю в нескольких метрах перед машиной, направив ружьё на капот, в это же время старик спокойно прицеливается.
— Стой, кто идёт?
— Салют, товарищ.
В то время, как старик выскакивает из-за скалы и занимает позицию сзади машины, Антуан рассматривает молодого. У него совсем нет шеи. На одном ухе запеклась чёрная кровь. Длинный шрам, ещё фиолетовый, пересекает всё лицо. Широкая гематома отметила его лоб тёмно-красным пятном, переходящим в матовое.
Берни кладёт обе руки на руль. Медленно открывает клапан левого кармана своей рубашки, чтобы вынуть пропуск. Протягивает документ. Очевидно, что мужчина не умеет читать.
— Посмотри печать.
— Принимаешь меня за невежду?
— Дай, — говорит ему старик.
— Первая печать штабная. Вторая — Службы военной разведки. Ты должен знать эту печать.
— Откуда эта машина капиталистов? Вы не беглые капиталисты? Чем можешь подтвердить свою личность?
— Отведи меня к своему начальнику.
— Здесь я начальник. Вы оба иностранцы. Я ненавижу иностранцев. Вы принесли нам горе. Что в этих тюках?
— Динамит. Вам должны были доставить динамит. Вот мы и привезли его.
Они начинают тихо переговариваться.
— Он пойдёт впереди с усатым. Я сяду позади тебя. При малейшем подозрительном движении я свалю вас обоих.
— Куда ехать?
— Поднимись приблизительно на двести метров. Оставишь машину в укрытии. Дальше пойдём пешком.
Они продолжают путь и проникают в маленькую котловину, образующую края долины. Через густые стволы он видит скалистый выступ, который маскирует хижину, служащую пристанищем для альпийского клуба. Место кажется спокойным, невидимым с воздуха. Его можно заметить, только находясь вблизи. Кажется, что его не охраняют, но, подойдя поближе, замечаешь человека, который опирается на выступ скалы напротив входа в убежище, рядом с ним ружьё.
— Они привезли динамит.
— Хорошо. В доме очаг.
Человек, похожий на часового, принимается вновь колоть дрова.
Внутри свежо. Вся комната прокурена, повсюду запах табака. Несколько продавленных стульев вокруг стола, накрытого грязной вощёной скатертью. Мигающий свет сальной свечи, воткнутой в горлышко бутылки анисовой, стоящей посередине стола, отбрасывает на стены их уставшие тени. Женщина склоняется над огнём в очаге из торфа и угля. Ей лет сорок, коротконогая, одинакова что в высоту, что в ширину, настоящая маленькая бочка в крестьянской юбке. Она также одета в чёрную блузу и обута в тканевые туфли. Её лицо словно вырублено топором из многовекового дерева. Она мешает ложкой в железном котле. Едкий дым торфа режет глаза, но она не плачет, она просто не умеет уже плакать. Запах масла и лука заполняет комнату. Внезапно Антуан вспоминает, что голоден.
— Куда пошли остальные?
— Отправились искать летчика, видели, как он прыгнул с парашютом после полудня.
— Давно пошли?
— Два или три часа тому назад. В любом случае, найдут его или нет, они возвратятся только ночью. А откуда явились эти?
— С фронта. Так они сказали. У них документы и динамит.
— Это ничего не значит. Хуану решать.
Они усаживаются на деревянную скамью у стены напротив очага.
— Тонио, сигарета не завалялась?
— Возможно, есть ещё две или три.
Он протягивает ему свой пакет, вытащив из него одну сигарету. Берни берёт зажигалку, трет колёсико. Вспыхивает маленькое пламя. Он делает долгую затяжку, выдыхает, закинув голову назад, смакует.
— Сигарету?
Он протягивает пакет партизанам, которые привели их сюда. Каждый берёт по сигарете. Первый тут же зажигает её и принимается курить. Второй прячет её себе за ухо.
— Идите поесть. У Вас ведь тоже день выдался тяжёлый.
Женщина ставит полдюжины тарелок на стол, кусок хлеба, кувшин, возможно, с вином, стаканы. Приносит железный горшок, который разогревала в очаге, в нём аппетитно смотрится крольчатина. Старик достаёт свой нож, погружает его в горшок и вытаскивает из него кусок спинки кролика. Молодой поступает также. Они принимаются есть по-испански, из тарелки. Антуан берёт кусок хлеба, окунает его в соус из красного вина, в котором плавают несколько перчинок, горошины, куски сала и несколько грибов. Очень вкусно!
Входная дверь резко распахивается. Первым появляется грязный блондин. Он измучен и, кажется, страдает от боли. Одет в кожаную куртку с воротником из вывороченной бараньей шкуры. Он идёт тяжело хромая, опираясь на костыль, сооружённый из большого куска дерева. К правой ноге привязаны три дощечки, поверх которых бинт из куска парашютной ткани. К воротнику его куртки прикреплён орден. Это свастика с двумя скрещёнными крыльями. За ним входят три человека. Двое в одинаковых чёрных рубашках, на третьем лишь изношенная замшевая куртка.
Они привязывают пленника к стулу, затем садятся вокруг стола и принимаются есть.
— Где вы его нашли?
— С другой стороны. Он не мог уйти далеко. У него сломана нога.
— Ему повезло, что его нашли. С нашей помощью он помрёт быстрее.
— Он мог бы подыхать в чаще два или три дня, если бы мы его не схватили.
— Он способен, тем не менее, есть, — осмеливается Берни.
— К чему портить еду. К тому же на голодный желудок легче помирать, — сухим тоном возражает тот, кто похож на командира. И добавляет:
— Кто эти два?
— Они с фронта. Привезли динамит.
— Как там всё прошло наверху?
— Очень плохо. Мясорубка. Кто-то предупредил фашистов. Наступление, которое должно было застать их врасплох, само оказалось в западне. Половина бригады погибла, — ответил Берни.
— Это были интернационалисты?
— Да.
— Если это были интернационалисты, что вы делаете здесь? Вы иностранцы?
— Я — американец. Он — француз.
— Проверили их документы?
— Они дали мне вот это.
— А как они добрались сюда?
— На машине. Роллс.
— Что?
— Роллс.
— Смеёшься надо мной!
— Нет, Хуан, клянусь матерью и матерью моей матери. Они приехали на Роллсе. По северной дороге.
Старик протягивает Хуану бумаги, которые ему дал Берни.
— Это ничего не доказывает. Кто угодно мог иметь такие бумаги. Вы могли их украсть. Обыскали их? Где их оружие?
— Мы не взяли их оружие.
— Кретины, тёмные кретины!
Он сказал несколько слов по-каталонски. Один из партизан, прибывших с ним, поставил стакан с вином, который уже было поднес ко рту, так и не выпив его до конца. Он поднимается, встает у них за спиной, рядом с дверью. В наступившей тишине слышен двойной отклик заряжаемого ружья.
— Где динамит?
— В мешке, — отвечает Берни.
— Покажи.
— Нет. Ничто не доказывает мне, что ты именно тот, кому я должен передать динамит.
Хуан выпрямляется. Его большие брови сжимаются. Он уставился на Берни. Пытается понять. Достаёт револьвер с барабаном из кобуры, подвешенной под мышкой, берёт 6 патронов, которые спокойно отправляет в барабан. Удар указательного по барабану. Легкое жужжанье. Барабан вертится без усилия.
— Хорошее оружие, — говорит ему Берни, выкладывая свой пистолет «luger» на стол.
— Ты передашь динамит мне. Этот револьвер — единственный документ, которым я располагаю. Придётся довольствоваться этим.
Неожиданно Хуан направляет свой пистолет в сторону Берни.
— Понял?
Поскольку никто не обращал на него внимания, Тонио быстро вынимает свой пистолет и целится в висок Хуана, тот не успел даже моргнуть.
— Я всё понял, — говорит он.
— Теперь что будем делать? — спрашивает Берни, спокойно закуривая сигарету.
Хуан разражается смехом, искусственным, натянутым. Все остальные с некоторым запозданием следуют за ним.
— Да ты тоже шутник. Это же была шутка, амиго! Женщина, принеси-ка нам что-нибудь выпить.
Они тоже начинают смеяться, смехом не очень убедительным, скорее смехом вежливости, смехом по обстоятельствам. Дураков нет.
Сидевшая у очага женщина пошла в комнату и вернулась с небольшой бутылью вина в соломенной рубашке. Вино сильное, сочное. Оно пахнет свежей смолой, это запах, который можно почувствовать, когда свежий весенний дождь ласкает ветви, снова украшенные нарождающимися почками, спрятанными в их маленьком смолистом коконе. Почти чёрная «одежда» вина напоминает своим цветом кровь быков.
Она наливает всем, за исключением пленника.
— А ему? Он не имеет права выпить?
— Ты прав. Женщина, налей ему. У него больше не будет случая.
— Что вы собираетесь сделать с ним? — спрашивает Тонио.
— То, что мы делаем со всеми нашими пленниками.
— Мы готовы выменять его на динамит, — говорит Берни.
Они заговорили все сразу по-каталонски. Ни он, ни Берни их не понимают. Самый молодой из двух партизан, который сопровождал их до убежища, поднимается взбешённый и уходит, громко хлопнув дверью. Разозлённый Хуан стучит кулаком по столу. Страсти накаляются. В этот момент почти неслышным шёпотом заговорил старик. Все взгляды обращаются к нему. Рты разжимаются и на губах появляется даже нечто вроде улыбки, а затем все дружно хохочут.
Женщина приносит им пучок соломы, старик обрезает соломинки, чтобы раздать их каждому, за исключением одного, причём все они строго одинаковые по длине. Женщина берёт соломинки, прячет обе руки за спину, несколько мгновений перемешивает их.
— Ты самый старый: тяни первый.
— Нет, первым должен тянуть самый молодой.
— Позови Карлоса, он тоже должен тянуть.
Один за другим они вытягивают соломинки и тщательно прикрывают их рукой. Хуан тянет последним. Все переглядываются в тишине. Хуан кладёт свою соломинку на стол, за ним все остальные, лица их светлеют. Лицо Хуана сереет.
— Да ты большой шутник, американец, — говорит старик. — Теперь Хуан и ты сыграете в игру, которой нас научили русские товарищи. Возможно, ты её знаешь. Вы оба возьмёте свои пистолеты. Я выну все пули, потом ты вставишь одну в барабан. Потом ты вставишь ствол пистолета себе в рот и нажмешь на крючок. Как видишь, игра очень простая, её легко понять. У тебя есть пять шансов из шести остаться живым и увести с собой пленного... Только если Хуан не захочет тоже сыграть, чтобы оставить у себя пленного. Честно, не так ли?
— У него «luger», — вмешивается Антуан. — Он не может играть. У меня револьвер с барабаном. Я сыграю вместо него.
— Даже речи не может быть об этом. Они попросили сыграть именно меня, не Вас, — отвечает Берни.
— Пленный — летчик. Из соображений товарищества играть мне, а вовсе не доброму человеку, который тащится по земле, не замечая красоты там, в небе.
— Тогда орёл или решка.
— Знаю я Вас — Вы начнете хитрить. Американцы всегда хитрят в азартных играх. Из уважения к моему предку, который когда-то способствовал Вашему освобождению от тирании короля Георга, я требую честь сыграть в эту идиотскую игру. Вы гораздо лучше меня как писатель. Вы сможете описать эту сцену так, что благодаря Вам крыло славы коснётся и меня.
— Хватит Ваших объяснений. Играть будет француз. Если проиграет, одним аристократом будет меньше.
Они встают друг против друга. Старик располагается у края стола. Все остальные поднимаются. Женщина тоже приближается. Пленный выворачивает шею, чтобы видеть. Антуан кладёт свой револьвер на стол и располагает на нём рядами шесть пуль. Старик вынимает пули из револьвера Хуана, чтобы тоже расположить их на столе.
Антуан берёт свой револьвер, крутит барабан первый раз, второй, приставляет его к уху, чтобы внимательно выслушать гимн смерти. Берёт первую пулю, взвешивает её в руке. Прикрывает другой рукой сверху, закрывает глаза. Кажется, что он шепчет себе какие-то слова.
— Тебе надо повернуть барабан хотя бы раз.
Антуан повинуется, вставляет ствол в рот и без колебаний нажимает на крючок. Еле слышный щелчок. Всё. Он снова кладёт свой револьвер на стол.
— Пленный мой.
— Нет ещё. Очередь за Хуаном.
Хуан бросает угрожающий взгляд на партизана, произнесшего эти слова. Это маленький человек в облезлом берете, покрытом пятнами. Впалые щёки обостряют до предела черты его лица. На его длинном, с горбинкой, носу повисла капля. Он смахивает её обшлагом рукава гимнастерки.
— Твоя очередь.
— Не волнуйся, скоро ты займёшь моё место командира.
Хуан берёт свой револьвер. Несколько раз поворачивает барабан, берёт пулю, как бы взвешивает её, берёт другую, также взвешивает её. Снова берёт револьвер, прикладывает его к уху и снова крутит барабан. Крестится, колеблется в выборе пули, наконец решается и берёт одну из них. Закрывает глаза. Его губы в движении, словно что-то шепчут. Жемчужина пота медленно стекает с макушки на его серое лицо, оставляя за собой маленькую более светлую полоску. Он подносит револьвер ко рту. Лицо искажается в тот миг, когда палец медленно нажимает на спусковой крючок. И вот освободительный щелчок. Он ликует.
Не оставляя ему времени насладиться успехом, Антуан тут же берёт ещё одну пулю, накрывает её рукой, бормочет короткую фразу, затем помещает пулю в ячейку. Крутит барабан, прикладывает его к уху. Едва успел барабан остановиться, как он вставил ствол в рот и нажал на крючок.
Щелчок.
— Пленный всё ещё мой.
Никто не осмеливается что-то сказать. С трудом можно уловить дыхание. Лицо Хуана приобрело землистый оттенок. От него исходит тяжёлый запах пота. Он вытирает лоб, оставляя на нём следы. Его рука слегка дрожит, когда он выбирает вторую пулю. Крутит барабан, кажется, что он ищет ячейку противоположную той, в которой находилась первая пуля, приходит в себя и помещает пулю рядом с той, в которой находилась первая. С трудом крутит барабан, медленно поднимает револьвер, приближает его ко рту, вынимает его. Он желал бы проглотить его, но не может. Пытается проглотить слюну, чуть не задыхается. Чудовищный кашель скручивает его вдвое. Отпускает. Глотает снова, более легко. Тяжело дышит. Крестится, подносит ствол, погружает его в рот, очень глубоко, аж до самых миндалин, как если бы хотел разорвать стальной ствол, который вот-вот разнесёт его голову.
Щелчок.
Он кладёт револьвер на стол, шумно вздыхает, смотрит вокруг, пьяный от высвобождения, которое переполняет его радостью. Он выиграл.
— Следующая пуля будет для пленного.
— Подожди. Ты ещё не выиграл.
— Ты продолжаешь? — вздыхает Хуан. — Почему ты рискуешь жизнью ради какого-то фашиста, иностранца! Ты сошёл с ума.
Антуан берёт третью пулю и кладёт её на ладонь правой руки, затем левую сверху, тихо произносит несколько слов, вставляет пулю в барабан.
— Тонио, хватит, чёрт тебя побери. Ведь это тот тип, который чуть не угробил нас своими бомбами каких-то несколько часов назад. Ты же не хочешь взорвать себе мозг за человека, которого ты даже не знаешь. Ты не можешь бесконечно испытывать судьбу. Ты сделал больше, чем кто-либо другой мог сделать. Оставь им пленного.
— Он прав. Остановитесь, — впервые заговорил немец по-французски. И продолжил по-испански. — Вы были великолепны. Но умирать следует мне, не Вам. Такие люди, как Вы не должны умирать.
— Пленный прав. Фашист не стоит того.
Антуан смотрит на них с почти беззаботной улыбкой, слегка ироничной, в коллеже она стоила ему столько строгих выговоров, эта улыбка шла из его далекого отрочества, потом исчезла со смертью Франсуа, чтобы появиться только этой ночью. Никто не успел ещё ничего понять, как он уже засунул ствол в рот и нажал на крючок.
Щелчок.
Он кладёт револьвер и смотрит на Хуана.
Тот смотрит на него с ужасом. Переводит взгляд на свой револьвер. Даже густое руно его ресниц не в силах остановить пот, стекающий с его лба. Попадая ему в глаза, пот словно хотел помешать ему выровнять четыре оставшиеся пули. Он вынимает большой бело-голубой клетчатый платок и вытирает им лицо, потом глаза. В его ряду четыре пули. В ряду иностранца только три. Его кошмар не закончился. Опять его очередь. В конце концов он берёт пулю, играет ею, зажав между большим и указательным пальцами. Берёт свой револьвер и замирает. Запах мочи распространяется по комнате.
— Чёрт! Берите этого сучьего сына. И убирайтесь все трое. Оставьте меня в покое! Забирайте немедленно Вашего мерзавца, Вашу немецкую сволочь!
Берни тут же поднимается, открывает свой нож и направляется освободить пленного от пут. Антуан собирает на столе три оставшиеся пули, кладёт их в карман вместе с револьвером.
— Динамит в машине.
— Ладно, ладно, убирайтесь. Педро, помоги им дотащить пленного до машины и принеси динамит. Карлос, пойди с ними. Если там нет динамита, убей всех троих.
Тем временем, ночь полностью вступила в свои права, сквозь темноту пробивался лишь лёгкий серебряный свет, покрывающий какой-то тайной стволы деревьев. Они подошли к машине. Опираясь на партизана, хромая, немецкий пилот старается из последних сил передвигаться быстрее. Каталонец открывает заднюю дверцу и толкает пленного на сиденье, на которое тот рухнул, стараясь, пересиливая боль, занести туда же свою раненую ногу.
Берни уже за рулем. Мотор заводится сразу. Он берёт мешок динамита и передаёт его второму партизану.
— Можешь проверить.
— Да, ладно. Я тебе доверяю, товарищ.
Фары машины разглядывают дорогу перед ними.
— Куда поедем? Вернёмся?
— Нельзя продолжать путь с пленным, можно снова нарваться на партизан. Попытаемся найти пост националистов, чтобы передать им пилота.
— Это всё равно, что броситься в пасть волку!
— У нас пленный. Знаешь, ты меня здорово напугал. С чего тебя потянуло на эти геройские игры?
Антуан смотрит на него с улыбкой, вынимает три пули из кармана, потом что-то ищет в рукаве и вытаскивает оттуда три других пули.
— Ну и негодяй! Как тебе удалось?
— Я всегда любил фокусы, с картами например. Это отличное средство дать передышку уму, улучшить концентрацию и контролировать спокойствие. Я тебе потом покажу.
— И ты ещё смел утверждать, что именно американцы всегда хитрят. А я-то принял тебя за сверхчеловека, за одного из этих могучих рыцарей старых времён, без колебаний приносящих в жертву свою жизнь ради спасения вдовы и сироты.
— Ну, речь не шла ни о вдове, ни о сироте.
— Что делает пленный?
— Сзади нет оружия?
— Нет, нечего бояться.
— Ты заметил, что этот Хуан принялся молиться, когда дело дошло до второй пули? Теперь он должен объяснить товарищам, что верит в Мадонну и во всех её святых!
— Следовательно, религия действительно опиум для народа. Она способна толкнуть на самые безрассудные поступки. Она лишает народ всякого критического подхода, суждения. Если подумать, то религия подменяет реакцию.
— Алкоголь тоже опиум для народа. Дайте им выпить, и они пойдут на фронт, ничего не боясь, не хватаясь за живот от страха. Алкоголь делает трусов храбрыми. Он фабрикует героев, а они бегут под пулями, презирая опасности, которые их затуманенный рассудок не в состоянии уже различать.
— А музыка? Разве она не опиум для народа? Что можно сказать об оркестре, который дефилирует строевым шагом? Об его ударниках, которые заставляют вибрировать сердца на улицах, приводят в восхищение гуляк?
— И впрямь, военные оркестры, чьи бронзовые громыхания не очень-то похожи на музыку, приводят в безумие всё население.
— А что ты чувствуешь, когда слушаешь третью часть 7‑й симфонии Бетховена, или финал 3‑ей симфонии Сен-Санса, когда орган соединяет свой монолог с кантиленами струнных? Не служит ли эта музыка наркотиком, заставляющим всё перевернуть, забыть или, наоборот, вспомнить? Пропаганда на радио также действует как наркотик, вызывая эмоции, направляя в нужном русле возмущение, сея разочарование и гнев там, где были лишь спокойствие, песня, мир.
— Уже римляне обнаружили, что игра была лучшим из наркотиков, чтобы оболванить народ.
— Амбиция — худший из наркотиков. Она сбивает с толку. Она кружит голову.
— Всё опиум. Хлеб — опиум для голодного желудка.
— Опиум народа лежит в самом народе, в его отказе существовать не только ради этого опиума, в отказе от поиска божественного ради лёгких удовольствий, в иллюзии вечности материального, тельца, которого хотят принести в жертву, чтобы потом поклоняться ему, как только золотой песок, что бросают в глаза верующим, окутает их вуалью обмана.
Дорога улучшилась. Местность стала почти ровной, частично каменистой. Пространство расширилось, крутизна смягчилась. Повороты стали более плавными. Они покинули горы и покатили в ночи по дороге, которая, казалось, вела в пустоту. Температура становилась более щадящей.
Они опустили стёкла на дверцах. Перед ними открылась большая долина, освещаемая время от времени короткими вспышками света. Слева побежала роща, постепенно показались две трубы завода, группа небольших домов, жмущихся к обочинам. Дорога обсажена вилообразными платанами. Впереди часть дороги загромождал комбайн, вынудивший их сбавить скорость. За ним увидели грузовик, препятствующий проезду. Пришлось тормозить, почти остановиться. Неожиданно две мощные фары ослепляют их. Предупредительный выстрел пулемёта напоминает о том, что они пересекают воюющую страну.
Два солдата-националиста в светлой форме африканских частей держат их под прицелом, а третий — осторожно приближается.
— Амиго, — кричит пилот и продолжает уже по-немецки, — 7‑й эскадрон бомбардировщиков. Был сбит, мне пришлось прыгать с парашютом. Они спасли меня.
— Медленно выходите из машины, руки вверх.
Они выходят.
— Он ранен. У него сломана нога, — говорит Антуан.
В темноте за ними звучит короткий приказ. Два других солдата бегут к раненому.
— Пройдите к фарам. Вы, большой, повернитесь в профиль. Так. Теперь лицом ко мне, оставайтесь в свете. Француз?
— Да.
— Что делаете в Испании? Куда направляетесь? — продолжает голос из темноты.
— Я пишу, я журналист. Мы должны вернуться в Мадрид.
— Вы журналист или писатель?
— И то, и другое, по обстоятельствам.
— Вам не удастся добраться до Мадрида по дороге. Один из моих солдат будет сопровождать Вас до аэродрома с приказом о реквизиции на Ваше имя. Там найдёте старую развалюху легендарных времён начала авиации. Вам передадут самолёт. Я их предупрежу. Вы с ним справитесь, это «Simoun».
— Но откуда Вам известно, что я могу пилотировать «Simoun»?
Офицер выходит из тени. Высокий, чудовищно худой. Кепи почти на макушке. Гимнастерка великовата. Четыре галуна марокканских вспомогательных войск.
— Я был в Порт-Джуби. Вы меня не знаете, но Вас там знают все, без Вас один из наших пилотов был бы замучен и убит солдатами Р’Гиба. Я отдаю долг. Уезжайте побыстрей.
Он снимает перчатку и протягивает ему руку.
— Спасибо.
— Удачи.
В комнатушке, где его положили, немецкий пилот спрашивает:
— Вы их знаете? Кто они?
— Я знаю только одного, француза. Как пилот, Вы должны бы его знать. Это самый великий пилот.
Час спустя, за штурвалом старины «Simoun», Антуан мысленно возвращается в прошлое.
— Ты уверен, что умеешь вести такой аппарат? — спрашивает Берни.
— Да, именно на таком я разбился в пустыне.
— Ну, тогда я вполне спокоен!
— Пристегнись получше, однажды я потерял пассажира.
— Это меня ещё больше успокоило. Знаешь, Тонио, я буду вспоминать о нашей встрече. Мы отметим это в баре дю Ритц.
Отроги гор становятся всё более крутыми. Самолёт трясёт.
И снова он один, Берни исчез. Это уже ни «Bloch», ни «Simoun», который несёт его к месту последней встречи, а американский мустанг. И вот уже исчезают куда-то Пиренеи. Он перелетал их множество раз, знал все их ловушки, капканы, убежища и откровения. Антуан вспоминает. И память воскрешает уже не Пиренеи, над которыми он летит сейчас, но Альпы.