Манифест государь подписал девятнадцатого декабря.
Текст готовился весь декабрь. Готовил его узкий круг: я, Кони (как юрист безупречной формы), Северцов (как тот, кто умеет видеть, где в бумаге слабое место), и сам государь, который правил текст своей рукой и над двумя местами просидел особенно долго. Сосо в подготовке текста не участвовал — я его держал в стороне намеренно, чтобы в будущем нельзя было сказать, что манифест писал социал-демократ. Сосо это понимал и не обижался. Он в эти недели вёл другое — он уже готовил аппарат будущего наркомата национальностей, не имея ещё ни наркомата, ни назначения, но зная, что они будут.
Манифест был короткий. Я с самого начала настаивал на краткости, как настаивал на тридцати восьми страницах папки: длинный манифест люди не дочитают, а недочитанный документ хуже ненаписанного. Государь со мной согласился. В окончательном виде манифест уместился на двух страницах.
Он начинался не с политики, а с веры. Государь в первых строках говорил, что власть дана ему Богом не как достояние, которым он волен распоряжаться по своему хотению, а как служение народу, врученному его попечению. Это была та самая мысль, до которой государь дошёл сам в августе, в молитве, и которую он теперь ставил в начало манифеста как его духовное основание. Я на этом не настаивал — это было его, и я был рад, что это его.
Дальше шло существо. Государь объявлял, что отныне исполнительная власть в Российской империи вверяется Совету министров, ответственному перед Государственной думой; что законодательная власть осуществляется Думой и Государственным советом совместно; что за государем сохраняются верховное предстательство России, верховное командование армией и флотом, право роспуска Думы с назначением новых выборов, отлагательное вето, и дела веры. Самодержавие как форма правления манифестом отменялось. Престол, корона, наследование — сохранялись неприкосновенно.
В последних строках государь обращался к народу. Он писал, что делает это не по принуждению, не уступая силе, а по совести и по вере, ради того, чтобы Россия управлялась лучше и чтобы жизнь народа улучшалась. Он просил у народа не благодарности, а труда и согласия.
Подпись. Дата. Всё.
Я этот текст прочёл в окончательном виде раз двадцать. Каждый раз у меня перехватывало горло на первых строках — там, где про власть как служение. Девять лет. Я эту мысль вынашивал в себе девять лет, и вот она стояла в государственном манифесте, подписанная рукой того государя, которого в той, другой истории расстреляли в подвале вместе с детьми. Здесь его не расстреляют. Здесь он войдёт в историю как государь, который сам, по совести, передал власть народу, оставшись при этом государем. Это была другая судьба. Я её ему выстроил. И в первых строках манифеста стояли не мои слова, а его — те, до которых он дошёл сам.
Манифест был оглашён в Государственной думе двадцать первого декабря.
Государь приехал в Таврический дворец лично. Это было необычно — государь в Думе бывал редко, по большим случаям. Но этот случай был больше всех. Он вошёл в зал, и зал встал. Он прошёл к трибуне сам — не послал чиновника читать, а читал сам, своим голосом, негромко, но внятно. Я сидел в ложе, отведённой членам будущего Государственного совета. Рядом сидели Кондратенко, Кони, несколько других. Сосо сидел не со мной — он сидел на думской галерее, среди партийных, где ему по его тогдашнему положению и место было. Ленин сидел в первом ряду думских социал-демократов.
Государь читал манифест в полной тишине. Я смотрел на лица. Я видел кадетов, октябристов, правых, левых — и я видел, как по мере чтения на этих лицах меняется выражение. Они шли в Думу в это утро, не зная точно, что услышат. До последнего ходили слухи: одни говорили, что государь распустит Думу, другие — что введёт военное положение, третьи — что отречётся в пользу Алексея при регенте. Никто не угадал. То, что читал государь, не угадал никто, потому что такого в русской истории не было: государь не уходил и не закручивал гайки, а сам, по своей воле, передавал власть, оставаясь государем.
Когда государь дочитал до строк про власть как служение — я видел, как Ленин в первом ряду медленно наклонил голову вперёд и так и сидел, глядя в пол, очень внимательно слушая. Я знал этот его жест по нашим встречам в Куоккале — так он слушал то, что заставляло его думать, а не то, с чем он был заранее согласен или не согласен.
Когда государь дочитал до конца и произнёс последние слова — про труд и согласие — он сложил листы, поднял глаза на зал и сказал негромко, уже не по тексту, а от себя:
— Господа. Я сделал это по совести. Я прошу вас принять это так же — по совести. России теперь нужна не борьба, а работа. Я свою часть сделал. Дальше — ваша.
И сошёл с трибуны.
Зал несколько секунд молчал. А потом встал — весь, целиком, и левые, и правые, — и стоя проводил государя долгим молчанием, какое бывает сильнее всякого крика. Не было оваций. Овации были бы мельче того, что происходило. Был полный зал стоящих людей и тишина. Государь прошёл через эту тишину к выходу и вышел.
Я в ложе сидел и не мог встать сразу — у меня в ногах не было силы. Кондратенко это заметил, наклонился, тихо взял меня под локоть, помог подняться. Я встал. Я стоял вместе со всеми и смотрел вслед государю.
Девять лет.
Новое правительство формировалось всю вторую половину декабря и первые недели января.
Председателем Совета министров стал Ленин. Это было неизбежно — социал-демократическая фракция была крупнейшей в Думе, и по новому порядку правительство формировало думское большинство. Государь это знал заранее, ещё с августа, и принял. Я при первой их официальной встрече — государя и Ленина — не присутствовал, но мне о ней рассказали оба, по отдельности, и рассказы сошлись. Они говорили час с глазу на глаз. Государь потом сказал мне: «Николай Иванович, он умён и он честен, хотя он мой противник по всему. Я с ним смогу работать». Ленин сказал мне иначе, по-своему: «Знаете, Николай Иванович, я к нему шёл с готовым презрением. А вышел с уважением, которого сам не ожидал. Он не тот, кем я его считал тридцать лет. Это, между прочим, ваша работа — вы его таким сделали». Я ответил Ленину то же, что говорил всем: «Я его не делал. Я ему помог стать тем, кем он мог быть».
Заместителями Ленина в Совете министров стали трое, по балансу думских сил: меньшевик Мартов, октябрист Гучков, кадет — взяли умеренного, договороспособного. Это был тот баланс, на котором правительство могло устоять: большевики у руля, но не одни, со связанными руками союзников и оппонентов в самом Совете.
Военным министром стал Кондратенко. Это назначение я провёл сам, и провёл с радостью. Кондратенко был тем военным, какому армия верила, какого знала по Артуру, со звездой Георгия, с думским авторитетом восьми лет, человек без партии и без интриги. Армия его приняла спокойно — а спокойствие армии в дни перемены власти стоило дороже золота.
Морским министром стал Чичагов — по тем же основаниям, флотский, заслуженный, неполитический.
Министром внутренних дел стал Селиванов. Я его вызвал из Хабаровска. Это было трудное решение — он держал Дальний Восток шесть лет, и без него край оставался без хозяина, — но мне нужен был на внутренних делах человек, который понимал моё главное условие: внутренние дела ведутся без репрессий, без охранки старого образца, без провокаторов. Селиванов это понимал лучше всех, потому что мы с ним об этом говорили десять лет. Дальний Восток я передал Северцову — он вернулся в Хабаровск товарищем министра по краю, с тем кругом, который мы там за двенадцать лет собрали.
И — Сосо.
Иосиф Виссарионович Джугашвили стал народным комиссаром по делам национальностей. Это был новый наркомат, какого в прежней России не было, — я его придумал и провёл специально под Сосо и под ту работу, какую он вёл при мне шесть лет. Ему было тридцать три года. Он был самым молодым в правительстве. Он был единственным в правительстве, кто пришёл туда не из думской фракции, не из старой бюрократии и не из военных, а из моей канцелярии — то есть, по существу, от меня.
Я знал, что это назначение вызовет толки. Я знал, что скажут: Гродеков провёл своего человека, грузина, бывшего секретаря, на наркомат. Пусть говорят. Я за шесть лет вырастил государственного человека из того, кто без меня стал бы — он сам это сказал — палачом. И я ставил его туда, где он принесёт больше всего пользы и где его страшная сила будет служить, а не пожирать: на работу с теми самыми окраинами, у которых, по его собственным словам государю, «свой счёт к империи, и счёт справедливый».
Государственный совет — старшую палату, связующую корону, правительство и Думу, — возглавил я.
Я принял это место с тем условием, какое поставил государю в августе: я буду на нём, пока хватит сил, и буду готовить себе смену. Государь условие принял. Витте — почётно, по старости и слабому здоровью — вошёл в Государственный совет при мне, без должности, советником; он был жив, хотя и сдал сильно, и я был рад, что он дожил до этого дня и увидел, чем кончилось то, чему он сам в шестом году вызвался быть посредником.
В первый день нового года, первого января тринадцатого, Сосо пришёл ко мне утром, до всяких визитов и поздравлений.
Он пришёл один. Сел напротив. Долго молчал.
— Николай Иванович, — сказал он наконец. — Я наркóм.
— Наркóм, — подтвердил я.
— Шесть лет назад я хоронил Като в Тифлисе и не знал, зачем мне жить. Вы ко мне тогда приехали. Я Вас спросил: «Кто Вы такой?» Я тогда не понимал, кто Вы. Я думал — генерал, который зачем-то приехал к опальному грузину-социалисту. Я Вас тогда чуть не выгнал.
— Я помню.
— Сейчас я наркóм правительства новой России. В тридцать три года. Из ссыльного, из подпольщика, из человека, который через год-два сел бы навсегда или повис бы на виселице. — Он посмотрел на меня. — Это сделали Вы.
— Нет, Сосо, — сказал я. — Это сделали Вы. Я только не дал Вам пропасть. Идти Вы шли сами.
Сосо помолчал.
— Вы мне в декабре прошлого года, год назад, сказали странную вещь, — проговорил он. — Вы сказали, что у Вас самого впереди немного и что если Вас не станет, я Вашу часть подберу. Я тогда сказал «подберу» и не до конца понял, что говорю. Сейчас понимаю. Вы меня к этому готовите. Все шесть лет. Наркомат — это не конец. Это начало того, к чему Вы меня готовите.
Я посмотрел на него долго.
— Да, — сказал я. — Не буду лгать. Да.
— Я готов, — сказал Сосо. — Я Вам это говорю первого января. Я готов. Когда Вас не станет — а Вы живите долго, я Вам этого желаю всем сердцем, — но когда Вас не станет, я Вашу часть подберу. И я её поведу так, как Вы меня научили. Без палачества. С работой вместо торжества. Видя человека там, где раньше видел врага. Я это запомнил. Я это не забуду.
Я не смог сразу ответить. Я отвернулся к окну, чтобы он не видел моего лица.
За окном было первое утро тринадцатого года. Шёл снег. На Неве лежал лёд. На набережной первый утренний извозчик вёз кого-то к ранней службе.
— Сосо, — сказал я, справившись. — Иди работай. У тебя наркомат. У тебя окраины, которые тебя ждут. Иди.
Сосо встал. У двери он обернулся.
— Николай Иванович. С Новым годом. С новой Россией.
— С новой Россией, Иосиф Виссарионович.
Он ушёл.
Я остался один.
Артемий принёс самовар. Я долго сидел у стола, не притрагиваясь к чаю.
Я думал о том, что у меня кончился самый большой год моей этой жизни. Двенадцатый год. Год, к которому я шёл с шестого мая девятисотого, с того утра в Хабаровске, когда я очнулся в чужом теле, в чужом веке, не понимая ничего, кроме того, что мне дан второй шанс прожить русскую историю иначе.
Я его прожил иначе.
Не было кровавого воскресенья. Не было пятого года в его страшной форме. Не было столыпинских галстуков. Не будет, я знал, ни Февраля, ни Октября, ни Гражданской, ни голода двадцатых, ни тридцать седьмого, ни той войны, в которую та Россия войдёт через полтора года и в которой положит миллионы. Ничего этого не будет. Будет другое — свои трудности, свои ошибки, свои беды, потому что без бед история не бывает. Но не те. Не те.
И будет жить государь, которого в той истории убили. И будет работать Ленин, который в той истории умер, надорвавшись, в пятьдесят три. И будет наркомом тот грузин, который в той истории стал тем, чьё имя я не хочу произносить даже про себя, — а здесь он стал государственным человеком, который сам, своими словами, отрёкся от палачества.
Я открыл тетрадь.
Я долго смотрел на чистую страницу. Мне хотелось записать всё это — про две истории, про то, чего не будет, про то, что я знаю и чего не знает никто. Но я не стал. Тот, кто будет читать эту тетрадь, — а я знал уже, кто будет, — поймёт это сам, без моих объяснений. А не поймёт — значит, и не надо.
Я написал коротко:
«Первое января тринадцатого года. Манифест подписан. Оглашён. Принят. Правительство собрано. Ленин — председатель. Кондратенко — военный. Сосо — нарком. Я — Государственный совет. Двенадцатый год кончился. Он сделан. Сосо сегодня сказал: 'Подберу. Без палачества". Это и есть, ради чего всё».
Я подержал перо.
И написал последнюю строку — ту, которую я писал в конце каждого большого дела этой жизни, от Артура до сегодняшнего утра:
«Сделано. По уставу».
Закрыл тетрадь.
За окном падал первый снег нового года на новую Россию.